Текст книги "Чайковский"
Автор книги: Евгений Гребенко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Во время этого разговора прискакал из радута с несколькими казаками есаул.
– Что здесь за шум? – строго спросил есаул.
– Ничего, пане есаул, – отвечал один казак, – запорожец с той стороны, а часовой обознался да и выстрелил.
– Добре сделал, хоть бы и не обознался; пускай нечистый не носит в такую пору; что такой за казак? Зачем он?
– Не сердись, Семен Михайлович! Я человек вам знакомый: уже два раза в это лето гостил у вас на радуте – разве не узнали Касьяна?
– Здорово, старик! Что же ты плаваешь по ночам, словно русалка?
– Хотелось попробовать, как стреляют гетманцы; да не бойко стреляют, в пяти шагах промахнулись.
– Полно шутить.
– Сперва шутки, а там будет дело. Доставай-ка огниво да зажигай фигуру: крымцы за рекою.
– Ты видел?
– Не только видел, и силы пробовал, и коня через них лишился. Засветишь огонь, увидишь, как меня исцарапали, словно кошки... Насилу добрался до радута, чтоб дать весть.
Есаул вырубил огня, положил трут в горсть сена, размахал его своими руками и, когда сено вспыхнуло, поджег мочалку, привязанную к веревке, и потянул веревку за другой конец: огненным снопом поднялась горящая мочалка кверху, толкаясь о бочки, и, осыпая фигуру_ искрами, вошла в пустую бочку на самом верху фигуры;_ в минуту верхняя бочка запылала, как из трубы, высоким столбом поднялось из нее яркое пламя, и быстро загорелась вся фигура,_ великолепно отражаясь в темных водах Днепра. Через несколько минут недалеко влево загорелась другая фигура,_ вправо третья, за ней еще, и еще, и весь Днепр осветился зловещими огнями. Стаями поднялись испуганные птицы с заливов и тростников, наполняя воздух криками; стада диких коней, дремавшие у Днепра, шарахнулись в степь, пробуждая далекую окрестность звонким топотом. Не один поселянин, застигнутый в лесу или в поле на ночлеге страшными фигурами,_ торопливо спешил домой спасать старуху мать, или молодую хозяйку, или малых детей от смерти или позорного плена татарского; не одна мать, с ужасом посматривая на зловещий пожар, робко прижимала к груди ребенка и босыми ногами, в одной сорочке, по жгучей крапиве, по колючему терновнику – пробиралась в непроходимую чащу леса; не одна девушка со страхом вспомнила о своей красоте, о своей молодости, трепеща сластолюбивого татарина... В ночь, когда горели фигуры,_ покойно спал разве бесчувственно пьяный человек.
Выпив чарку водки из рук есаула, Касьян взял в ра-дуте доброго коня и поскакал в Лубны, завтракая дорогою куском черного хлеба. Назади полнеба было залито пожарным заревом фигур_ и по временам слышались выстрелы. Впереди расстилалась степь; но уже не мертвою пустыней лежала степь: то там, то в другом месте раздавались беспрестанные оклики; взошло солнце и осветило тревожную картину: у дороги чумаки, состроив из тяжелых возов каре, выглядывали из него, как из крепости, сверкая стволами мушкетов и винтовок, без которых тогда никто не отлучался из дому; поселяне быстро угоняли из степи в села стада волов и табуны коней; заставляли въезд в деревни рогатками, прятали в землю всякое добро и хлеб, завязывали в кожаные мешки, заколачивали в бочонки деньги и опускали их в глубокие колодцы, в пруды и на дно речек; с мостов снимали доски и заводили лодки в непроходимые тростники.
– Далеко ли? – спрашивали люди Касьяна, когда он въезжал в село, покрытый пылью и потом.
– Вот, вот, за горою, – отвечал Касьян.
– А куда бог несет?
– В Лубны к полковнику. Перемените-ка мне коня, скачу по вашему делу.
– Бери хоть всех, дядьку!
Так переменяя коней, Касьян, можно сказать, летел день и ночь в Лубны. Тревога и удаль поездки помолодили Касьяна; он не чувствовал усталости, он не слыхал на себе восьми десятков лет и, подъезжая к Лубнам, пел веселые песни.
IV
Одарка мички не допряла,
Аж ось Харко у хату вбiг,
Пiд лаву кинув свiй батiг:
"Вп'ять татарва на нас напала!"
Вiн зопалу сказав.
С Писаревський_
– Гадюко! Гадюко!
– Чего, пане полковник?
– Скучно, Гадюко, очень скучно! Не знаю отчего.
– Может, объелся, пане.
– Умный человек, а говорит глупости. Объелся! Какого я дьявола объелся? Ну, скажи на милость, чего б я объелся? Чего бы человек объелся, когда еще не обедал, а только завтракал?..
– Чего ж бы тебе скучать, пане? Житье хорошее, поступки твои все законные, лыцарские: чего ж бы скучать?
– В том-то и дело! Я тебя спрашиваю, а ты меня спрашиваешь. Это глупо.
– Кобзаря позвать разве?
– Кобзари божий люди, да из ума выжили – ни одной песни порядочной не знают.
– Выкричались.
– Как выкричались?
– Вот, примерно, взять бутылку и стать из нее наливать в стаканы вино или что другое: до времени из бутылки все льется вино, а вылилось, уже и не станет и не льется, хоть сожми бутылку обеими руками; тогда разумный человек принимается за другую. Так и кобзари пели песни, кричали, а теперь уже выкричали все и петь нечего.
– А что ты думаешь? Ведь оно так.
– Не нашему глупому разуму рассуждать, а может, и так.
– Так, так, Гадюко! А все-таки мне скучно. Веришь ли, чарка не идет в душу: взял чарку в рот сегодня, чуть не выплюнул, из политики только проглотил... Хоть дом подпалить от нечего делать.
– Эту потеху можно поберечь на дальше, а теперь не послушал ли бы, пан, сказки?
– Пожалуй, только лыцарскую сказку я готов слушать. Жаль, Герцик пошел на охоту; он много знает сказок... Жаль!
– Я знаю сказку, коли станешь слушать – расскажу...
– Что ж ты давно не говоришь? Говори! Хорошая у тебя сказка?
– Оно сказка не сказка, а быль; я не москаль, сам своего товару хвалить не стану; одно знаю, что Герцику не рассказать этой были.
– Не говори. Гадюко! Герцик очень разумен; у него сидит в носу муха, большая муха...
– Может, и не одна, – угрюмо заметил Гадюка.
– Полно ворчать! – сказал полковник Иван. – Прикажи часовому, чтоб стал у моей двери и никого не пускал; хоть бы кто пришел судиться или с жалобою – всем одно: полковник, мол, занят делами, бумаги подписывает. Да придвинь ко мне вот эту бутыль с наливкою и чарку, авось под сказку перестанет упрямиться да и пойдет тихомолком в горло. Ну, начинай!
– Жил-был, – начал Гадюка сказочным тоном, – один полковник, как бы и твоя милость, и стало скучно полковнику, нигде места не нагреет, ходит из комнаты в комнату, хлеба кусок не идет ему на душу, чарка не льется в горло, как бы...
– Что как бы? – спросил полковник, ставя на стол опорожненную чарку.
– Хотел сказать, как бы и твоей милости, да вижу, что чарки, благодаря бога, лезут к тебе в рот, словно вечером воробьи под крышу.
– А тебе завидно, собачий сын! На, выпей чарку да говори хорошенько, чтоб у тебя слова не летели, как воробьи из-под крыши.
– Хорошо сказано, – продолжал Гадюка, выпивая чарку, – теперь пойдут слова, словно молодые утки выплывают из тростника рядом за маткою. Вот сгрустнулось полковнику, и стал он от скуки рассматривать новое ружье, что купил недавно за так гроши_ (отнял) у какого-то не то ляха, не то немца.
– Молодец был полковник!
– Видно, молодец. Долго смотрел он на ружье: на ружье была хорошая оправа, серебряная; по серебру будто пером выведены люди, и звери, и казаки; головки у винтов коралловые, а прицельная мушка на стволе золотая.
– Не в оправе дело. А хорошо било оно?
– Не знаю; говорят, упало раз со стены, с гвоздя сорвалось, что ли, да прямо на бутыли с наливкою, бутылей с десять стояло внизу на полу – все сразу перебило.
– Хитро! А дурацкие речи, Гадюко!
– Статься может; не моя вина, за что купил, за то и продаю. Вот посмотрел полковник на ружье да и захотел его попробовать от скуки; собрал сотню молодцов, сел на коня и молодцы сели, и поехали в Польшу погулять.
– Хорошо, Гадюко, добрая сказка.
– Не сказка, а быль.
– Один черт, что сказка, что быль.
– Один, пане, да не одной масти. Вот едут они в Польше густым лесом, а в лесу пахнет луком не луком, чесноком не чесноком, нехорошо пахнет. "Ген, хлопцы, – сказал полковник, – чуете, ли вы, пахнет неверною костью?" "Чуем, – отвечали молодцы, – жидом пахнет". Послали разъезд; разъезд вернулся и говорит:
"С версту отсюда над рекою стоит местечко" – "Много народа? Большое местечко?" – спросил полковник. "Я лазил на дерево, – отвечал один разъездный казак, – и все высмотрел: местечко большое, и площадь есть, и костел, и лавки, а народу не заметил – все жиды, словно в муравейнике; жид на жиде да жидом погоняет". После этого казаки слезли с лошадей, притаились в глубоком овраге и выжидали вечера, чтоб ударить на местечко.
– Молодцы!.. Уж не про Хвилона ли миргородского эта быль?
– Может, про Хвилона, может, и нет; раз сказал я: за что купил, за то продаю.
– Хорошо, говори, да подай мне другую бутыль; эта пуста, как наши кобзари: ничего нет нового! Добрая сказка! Самого забирает в лес, душе весело! Ну?
– Настал вечер, – продолжал Гадюка, – а это было в пятницу против субботы. Пораньше собрались жиды домой, заперли лавки, пересчитали барыши впотьмах, чтоб никто не видел, и тогда уже зажгли свечи; у самого бедного горело свеч двадцать, хоть и тоненьких, маленьких, да двадцать – шутка ли?
– Неужели ты, Гадюко, веришь, что есть бедные жиды? Откуда же взялась пословица: много денег, как у жида.
– Нет, у всякого жида много серебра и чолота, а все-таки у одного меньше, у другого больше, вот последний и будет богаче.
– Так Ну-ну? А казаки где?
– Дойдет и до казаков. Зажгли жиды свечи – и в местечке стало светло, будто в праздник какой, а это было в постный день, в пятницу!..
– Слыхано ли!.. Нечестивые!
– Кроме того, что начинался шабаш, у жидов было и другое веселье: в тот день они держались и стар и мал за райское яблоко.
– Врет твоя быль. Гадюко! Где бы они достали райское яблоко?
– Оно не райское: куда им до рая! А так называется. Приедет какой-нибудь жид в город, простой жид, как и все – в ермолке, в пейсиках, и называет себя не жидом, а хосегом, – это то у них старшой, – вот назовет себя хосетом, приехал, говорит, из Иерусалима, привез старые жидовские деньги и райское яблоко. Идет к нему каждый жид, дает деньги, подержится за. яблоко и трет себе руками лоб: это, говорят, здорово; а женщины покупают у хосета старые деньги, словно полушки из желтой меди с дырочками, дают за полушку червонец и вешают детям на шею, чтоб лихорадка не пристала, что ли!
– Вот дурни!
– Известно Вот в этот вечер пришел в свою поганую хату жид Борох, а у него лоб красный-красный – натер, говорит, яблоком, – пришел и сын, не то ребенок, не то человек, а так подлеток Старуха, Рохля, жена Бороха, тоже была у хосета, купила старую полушку и нацепила ее на шею трехлетней дочке; дочка бегала вокруг стола, пела, кричала, а Борох с женою и сыном ужинали гугель, по-нашему лапшу, с шафраном, да рыбу с перцем, да редьку вареную в меду, а закусывали мацою, лепешками без всего, на одной воде, даже без соли.
– Фу! На них пропасть! Скверно едят!
– Оттого они жиды. Едят они – а в окно как засветит разом, словно солнце взошло: пустили казаки красного петуха,_ зажгли местечко. Выстрел, другой, крик, шум, резня, звенят окна...
– Славно, Гадюко. Так их!
– Жидовский подросток выскочил из хаты. за ним старый Борох... только Борох не выскочил, упал назад в хату с разбитою головою к ногам Рохли, а в дверях показался казак: сабля наголо, шапка на правом ухе, усы кверху. Рохля упала на колени, схватила на руки маленькую дочку и стала просить и плакать: "Убей, говорит, меня, а не бей дочки, я все расскажу". Выслушал казак, где золото, набил полные карманы золотом, взял на руки жидовочку, а Рохлю так задел, выходя, саблею, что она тут же и растянулась.
– На что ж казаку маленькая жидовочка?
– У полковника между охочими казаками было человек пять запорожцев: дорогою пристали до компании, а запорожцам за детей хорошо платят оседлые, что живут на зимовниках; вот запорожец и взял дитя и продал его за деньги, и слово лыцарское сдержал, не убил дитяти; ему же лучше.
– Лучше! Ну?..
– Вот казаки разграбили местечко, потешились, и вернулись домой, и давай гулять на чужие деньги; а сколько парчей навезли, а сколько бархату, а сукон, а позументов!
– Молодцы! Ей-богу, молодцы!.. И все тут? И конец?
– Конец-то конец, да еще есть маленький хвостик.
– Говори и хвостик. Что там за хвостик? У хорошего барана хвост лучше другой целой овцы. Недалеко, в Молдавии, по пуду хвосты весят, да какие жирные... даже мне есть захотелось, как вспомнил... Говори, говори!
– Казаки уехали, а Рохлю не взял нечистый: полежала до света, а светом и очуняла, ожила.
– Ожила?
– Ожила; они ведь словно кошки – умрет, совсем умрет; перетяни на другое место – оживет! Такая натура. Собрались жиды, которые уцелели, поплакали над пожарищем, да и стали попрекать Рохлю: "Ты, – говорят, продала казакам детей; сын поехал с ними: старый Иоська из-под моста видел, и одет, говорит, в казацкое платье, а дочь увез казак на лошади: это не один Иоська видел; да и дом твой не сожгли казаки, да и самую тебя не убили". Пошла Рохля к хосету, словно помешанная, и воет, и плачет, и шатается, а хосет уцелел где-то между бревнами; долго говорила с ним, да к вечеру и пропала.
– Ага! Околела?
– Нет, без вести пропала, из местечка пропала, исчезла, будто ее кто языком с земли слизал. Скоро после этого появилась за Днепром ворожея, знахарка, очень похожая на Рохлю, и стала шептать православным людям, и лечить православных, и кому ни пошепчет, кого на напоит зельями – все умирают, никто не выскочит, лоском ложатся, словно тараканы от мороза в московской избе. И много уже лет ходит она, изводит честной народ, приходит ночью на каждую свежую могилу и хохочет, окаянная, и веселые песни поет.
– Ух! Сила крестная с нами! Что ж ее не изведут-то?
– Попробуйте, пане. Где видано спорить с нечистою силою!.. А вот сын ее прикинулся христианином, зажил меж казаками, как наш Герцик.
– Не мешай Герцика! Я тебе раз сказал, не говори худо о Герцике; я знаю, все не любят Герцика оттого, что он мне верно служит, что я ему и отец, и мать, и родина, а это другим не нравится; другие рады продать полковника за люльку тютюну (трубку табаку), за чарку водки – вот что я раз сказал и не отступлюсь от слова, пускай на меня грянет гром, и сто тысяч бочонков чертей расщиплят мою душу, как баба с курицы перья, если отступлюсь... Я сказал – и будет так! Мое слово крепко...
Полковник запил последнюю фразу чаркою настойки и быстро начал ходить по комнате. Гадюка замолчал, стоя у порога, и угрюмо смотрел исподлобья на полковника.
– Ну, что ж? – говорил полковник, садясь на кровать.
– Было из-за чего сердиться, – сказал Гадюка.
– Я не сердился, я только сказал, что я человек характерный – и все тут.
– И без того все это знают.
– И хорошо делают. Ну, что ж?
– Ничего. Моя быль хоть и кончена. Известно, может, и выдумка, а может, и правды зерно есть...
– Разумеется, сказка! Где же сын?
– Живет между казаками, морочит добрых людей; это еще бы ничего, а то говорят....
Но сказка Гадюки не кончилась: дверь в светлицу с шумом распахнулась, и часовой казак грянулся на пол, став на четвереньках перед кроватью полковника; за ним в дверях стоял вооруженный седой запорожец.
– Вот тебе, дурень, на орехи! – говорил запорожец, поглядывая на часового, который карабкался по полу, силясь встать. – Выдумал, дурень, не пускать запорожца к пану полковнику. Здоров, пане!
– А ты как смел входить, когда не приказано?
– А как смеет ходить ветер по полю? Небойсь, спрашивается у гетмана?.. А запорожец – родной брат ветру; я и к кошевому хожу, коли дело есть, не спрашиваясь; я не баба, не приду болтать о соседках. Дело есть, нужное дело – вот и все.
– Посмотрим, какое там дело! Посмотрим, Гадюко.
– Два дела есть у меня, – сказал Касьян. – Первое: вели скорее запирать ворота, вооружай людей – татары идут...
– Где они там у дьявола?
– До сих пор, чай, уже грабят твой полк. Вчера ночью они должны перебраться через Днепр.
– Не велика важность! – сказал полковник, вопросительно посмотрев на Гадюку. – Не видали мы этой дряни ..
– Хорошо сказано, – отвечал Касьян, – так зачем же ты просил помощи у запорожского товариства и зачем я, дурак, скакал сюда, почитай, от самой Сечи, на переменных конях, по приказу кошевого Зборовского?
– А ты чего тут стоишь? – закричал полковник на часового – Ворона! Ступай на двор и вели трубить тревогу.
Казак вышел.
– Ну, коли ты от Зборовского и знаешь наши нужды, то спасибо тебе за весть, хотя она и не очень приятна. Да не оставляй нас, погости; при обороне города один, говорят, запорожец в деле стоит десяти простых человек.
– Дело известное! – отвечал Касьян.– Теперь другое: кланяется тебе твоя дочь.
– Дочь? А она жива?
– Жива, и здорова, и...
– Ну, пойди сюда, обними меня, братику! Слава богу, что жива она, а о ее бабских делах расскажешь после: теперь надобно Лубны спасать; слышишь, трубят тревогу!..
– Это по-нашему, по-запорожски, лыцарские речи, пане полковник!
– А ты как думал, брате?.. – самодовольно отвечал полковник. – И у нас души запорожские!
И они вышли на широкий двор, где на возвышении стоял трубач и трубил тревогу; народ стекался отовсюду на двор
Часто в Малороссии, проезжая степи весною, вы услышите пронзительный, отчаянный вопль: Татары йдут!_ Осмотритесь – и никого не увидите, кроме двух-трех мальчиков, пасущих скот, вовсе не похожих на татар, но в этом вопле так много грусти, отчаянья, безнадежности, что он, верно, надолго останется у вас в памяти. Это последние отголоски тяжких, страшных воплей, оглашавших некогда села Малороссии, это крик, переданный от деда внуку, от отца или матери сыну; это вопль, потерявший уже все свое значение, перешедший в игру, в детскую забавку, но сохранивший в своей музыкальной стороне еще много правды; сердце ноет, замирает, слушая его: это новая, красноречивая строка из истории бедной стороны... Хотите знать, для чего кричат мальчики: "Татары йдут"?
Всем известно, что муравей насекомое общежительное и трудолюбивое, об этом даже когда-то было напечатано в новейших российских прописях; известно также, что многие, узнав из новейших российских прописей о трудолюбии муравья, остались этим очень довольны и даже при случае говорят своим детям: "Будь трудолюбив, как муравей, и тебе дадут бонбошку, а со временем сделаешься значительным человеком", – а весьма немногие старались наблюдать жизнь этого умного насекомого, хоть она, право, занимательнее, разнообразнее, поучительнее жизни весьма многих... Как бы выразиться понежнее?.. Многих... очень вкусно обедающих и просиживающих ночи за преферансом. Но не пугайтесь! Я не стану читать вам лекции инсектологии: мне бы только очень хотелось, чтоб вы в тихое, прекрасное весеннее утро посмотрели на муравейник, когда это маленькое царство покроется белыми личинками (подушками, как говорят в Малороссии). Муравьи инстинктивно чувствуют необходимость держать свои личинки, надежду на будущие силы муравей ника, в сухости, и вот бережно выносят они из своих темных подземных коридоров беленькие подушечки, рас кладывают их рядами против солнца и удаляются на работы, оставя возле каждой подушечки двух часовых, ко торые тихо сидят, будто неживые, сторожа свое со кровище, малейший шум, легкая тень от перелетного облачка – и они тревожно хватаются за личинки. Деревенские мальчики знают эту заботливость муравьев и, пася скот, иногда целый день, от скуки перебегают от муравейника к другому и пугают комашек,_ для этого они подбегают к муравейнику, наклоняются над ним и громко в один голос кричат:
Комашки, комашки,
Ховайте подушки
Татари йдуть!
(Муравьи, прячьте личинки – татары идут )
Первые два стиха говорят каким то беглым речитативом, а третий поют громко, пронзительно И, боже мой! Какая суматоха подымается в муравейнике от этого крика, в секунду все черное поколение высыпает на ружу, караульные схватывают личинки, шум, бегот ня – и личинок будто не бывало, только некоторые муравьи бросаются из конца в конец муравейника, как бы стараясь узнать причину суматохи, другие таскают соломинки и этими бревнами заваливают входы в свои подземелья.
Вог причина крика "татары йдут!", если вы когда-нибудь его услышите теперь на степях Малороссии.
А в старину такое явление представляло почти каждое село от зловещего крика татары, идут,_ и Лубны очень были похожи на перепуганный муравейник Весть о близком набеге татар быстро разнеслась по городу кто чистил оружие, кто делал патроны, кто натачивал саблю, кто сносил добро в церковь. А в церквах священники в полном облачении служили молебны, толпы женщин, упав на колени на церковный помост, громко молились и плакали, порою заходил туда казак, клал земной поклон, ставил свечку перед образом спасителя и поспешно выходил заняться своими работами. Гонцы скакали в окрестные села, из сел шли толпы народа защищать и прятаться в крепость, шли женщины, неся на руках грудных детей, гнали скот, громко шумел народ, бабы кричали, дети плакали, скот уныло ревел, бессмысленно посматривая на незнакомые улицы и домы На Касьяна смотрел народ с каким то особенным уважением, как на запорожца, да еще бывшего вчера в схватке с крымцами Полковник на коне беспрестанно скакал по улицам, за ним Герцик и Касьян. На валу зарядили пушки; поставили сторожевых, гармаши (пушкари) сидели на лафетах, к воротам навезли бревен и камней, чтоб на ночь завалить их, на валу в особенных земляные печах поставили котлы, наполнили их смолою и постным маслом, подложили под них дров и сухого тростника, чтоб в случае нужды мигом вскипятить их и обдавать с валу крымцев К вечеру все было готово; завалили ворота крепости, разложили на валу сторожевые огни, и полковник, измученный дневными трудами, пошел на минуту отдохнуть, приказав Герцику не спать до полуночи, а с полуночи разбудить себя. Герцик увел Касьяна в свою комнату, хоть старую, мрачную и с железными решетками, но ярко освещенную огнем, пылавшим в печке, там жарилась баранина и в кувшине варилась вкусная варенуха.
Приятно было старому Касьяну отдохнуть, и понежиться, и поесть, и подкрепить силы варенухой после тяжкой езды, добровольного поста, двух бессонных ночей и двух дней, проведенных в тревоге.
Касьян хоть был запорожец и лет двадцать-тридцать назад проплясал бы еще и эту ночь, однако лета взяли свое: после куска жирной баранины и нескольких чарок теплой варенухи на него нашла лень, истома, рука в плече заболела, ноги стали будто не свои, глаза поминутно слипались, и, наконец, он, склонясь на лавку, захрапел молодецким сном.
V
"Бач, чортякэ! Бач, падлюка,
Як умудровався!
Се вже, бач, нiмецька штука!"
Твардовський озвався.
Гулак-Артемовський_
Зажурилася Хмельницького сiдая голова,
Що при йому нi сотникiв, нi полковникiв нема.
Час приходить умирати,
Нiкому поради дати.
Народная_ малороссийская дума_
Рассветало. Проснулся Касьян, потянулся, зевнул и, посмотря на окно, проворчал: "Стар стал Касьян! Незаметно проспал до утра". В разбитое окно, через решетку, веяло утреннею свежестью; где-то недалеко слышен был шорох, будто от ходящего человека. Касьян подошел к окну; за окном узкий дворик, огороженный высокой стеной; на дворике никого не было, только воробей, сидя на ветке какого-то сухого кустика, надувался, ерошил свои перья и встряхивался. За дверью опять послышались шаги. Касьян бегло взглянул по комнате – нет его оружия; подошел к двери – дверь заперта. Протяжно свистнул он и отошел.
– Штука! – ворчал Касьян, ходя по небольшой комнате.– Немецкая штука! Хитро, чтоб ему первою галушкой подавиться! Да и нехорошо как! Не приведи _господи, нехорошо! Где это видно: зазвать гостя, упоить, отобрать оружие, да и запереть в клетку? Нехорошо! Что, я им дрозд какой, что ли? Перепел, что ли? Зачем меня держать в клетке?.. Дурень я, не догадался вчера, когда пришел в эту гадкую тюрьму, разбить было немецкому казаку голову, приговаривая: "Не води угощать в тюрьму вольного запорожца!" Так нет, поддался, старый дурак! Сам вошел, седой баран, в загорожу. Недаром этот перевертень так подбивался, подъезжал ко мне, словно парубок к смазливой девке, и о Чайковском расспрашивал, и о Марине, и пил их здоровье, будто они ему родня какая!.. Не догадался, просто не догадался! Что я ему за приятель? Правду говорят: коли человек больно тебя ни с того ни с сего ласкает, берегись: или он обманул или обмануть хочет...
За дверью опять послышались шаги. Касьян подошел к двери и сильно ее дернул – нет ответа, только снаружи загремел, застучал тяжелый замок.
– Эй, ты! Слушай, ты! Откликнись! Коли ходишь, так и говорить умеешь Кто там? Молчание
– Ну, что ж ты не отвечаешь? – продолжал Касьян – Языка нет? Верно, не человек ходит; это корова ходит.
– Врешь, не корова, а казак, – отвечал за дверью голос, обиженный неприличным сравнением.
– Всилу-то отозвался! Скажи мне на милость, что за комедию со мною играют! Зачем меня заперли сюда? Верно, боялись, чтоб я, в хмелю, не разорил вашего города? А?
Молчание.
– Да что же ты не говоришь? Отозвался было, как человек, – и замолчал, словно рыба!
Молчание.
Касьян махнул рукою и начал ходить по комнате; подошел к окну, там опять только воробей весело прыгал по сухим веточкам чахлого кустика и, поворачивая кверху головку, отрывисто перекликался с товарищем, который отзывался где-то на кровле. Касьян плюнул – воробей улетел, все стало тихо.
– Жидовская птица! – сказал Касьян, отходя к своей постели, сел и задумался.
Бог знает, что думал Касьян; но верно не очень веселое, потому что, мурлыкая себе вполголоса, мало-помалу перешел в песню и запел известную в Малороссии трогательную думу о побеге трех братьев из Азова:
Из города из Азова не велики туманы подымались:
Три казака родных брата из тяжелыя неволи убирались.
Двое конных, третий пеший вслед за братьями спешит;
По кореньям, по каменьям меньший брат босой бежит;
Ноги белые о камни посекает,
Кровью теплою следочки заливает,
Конных братьев догоняет
И словами промовляет:
"Станьте, братцы, быстрых коней попасите
И меня, меньшого, обождите".
.......................................................................
С первых стихов заметил Касьян, что невидимый голос за дверью подтягивает ему; Касьян запел громче, начал выводить голосом трудные переходы – голос вторил ему верно. Касьян не выдержал и, не кончив песни, закричал:
– Славно, брат! Ей-богу, славно! И голос у тебя хороший... Ты до конца знаешь эту песню?
Голос умолк.
– Странлый человек! – продолжал Касьян.– Поет хорошо, а говорить не хочет.
– Говорить не хочет! – сказал сам себе казак вполголоса: – Рад бы говорить, да когда не велено!
– А! Вот что! Говорить не ведено, так петь, верно, можно, коли поешь. Ну, пой мне, я начну. И Касьян запел:
Ой на горе явор зелененький...
Скажи ты мне всю правду, казак молоденький:
За что меня невинного в тюрьму засадили?
Железным запором тюрьму затворили?
– Ну, что ж ты не поешь? – сказал Касьян.
Видно, часовому понравился разговор в новом вкусе: за дверью послышался тихий смех, прерываемый словами: "Сказано запорожец! Вот притча!"; потом смех немного успокоился, и часовой запел на тот же голос:
За что тебя посадили, я того не знаю;
Я так себе человек, моя хата скраю.
Касьян
Да какому ж я обязан собакину сыну,
Что не в поле, а в тюрьме, может быть, загину?
Казак
Ои, спит казак под горою; сабля сбоку
И мушкет, и конь пасется недалеко.
Пришли люди темной ночью полегоньку,
Обобрали казаченька потихоньку:
Так пан велел, старшой велел, говорили,
И казаченька в темницу затворили;
А темницу замком запер панский чура
На нем платье казацкое, а натура...
А натура не казачья, не..
– А в солому!.. Вишь как воет! – закричал за дверьми строгий голос. Что ты, на улицу вышел?.. На вечерницах?
– Мне говорить запрещали, а петь не запрещали, так я и пою со скуки.
– Молчи! Петь не запрещали!.._ Разговорился; я тебя проучу... Он_ спит?.. Не слышно?
– Нет, не спит, уже и пел песни.
– То-то, ты своими криками да воем хоть мертвого разбудишь... Не дал гостю успокоиться...
После этого загремели замки, заскрипела дверь, и послышались шаги под окном Касьяна; скоро он увидел между решеткою лицо Герцика.
– Здравствуй, дядюшка! Здравствуй старик! – говорил Герцик, улыбаясь.
Касьян молчал.
– Не сердись, храбрый запорожец, не сердись, лыцарь; не моя вина; видит бог, как я люблю тебя; уже за одно то люблю, что ты дал пристанище моему бедному другу Алексею! Что-то он теперь делает...
– Чего тебе хочется? Отвяжись от меня! – грубо сказал Касьян.
– Чего мне хочется? Ай, боже ж мой! Ничего мне не хочется; я всем доволен, по милости полковника. Славный человек полковник, только хитрый, подозрительный. Целый день вчера все отведет меня в сторону да и говорит: "Боюсь я, Герцик, этого запорожца; кто знает, может, он подослан крымцами, да им и ворота отопрет". – "Бог с вами, пане мой! – говорил я. – Такой ли это человек; да он и вашу дочку приберег у себя; да он и смотрит не так". – "Нет, – говорит полковник, – мне не верится, чтоб и моя дочка была жива". И все такое неподобное... даже хотел пытать тебя...
– Меня? – громко сказал Касьян. – Пытать запорожца?
– То-то и есть; а делать нечего: сила солому ломит!.. Всилу я упросил, чтоб тебя посадили в тюрьму.
– Вот за это спасибо! Видно, что добрый человек.
– Именно добрый. Не пугайся, Касьян, тебе будет хорошо: ты будешь и сыт, и пьян; а когда прогоним татар и полковник увидит, что ты прав, что у тебя нет с ними ничего, вот мы и поедем все к тебе на зимовник. Полковник простит дочку; она приедет сюда с мужем, и пойдут пиры да веселье! Ой, ой, ой! Что за пиры будут!.. Не скучай, Касьян! Не сердись на мене, я тебе добра желаю; да как выпустят, не говори полковнику, что я был у тебя: он очень подозрительный человек, и мне худо будет! Прощай, Касьян! Не сердись на меня, не скучай! – и есть, и пить принесут тебе вволю, отдыхай после дороги.
– А моя сабля где?
– Сабля у полковника, висит на стенке под образами! В почете твоя сабля, добрая сабля! Нельзя ли мне , пошалить твоею саблею с татарами? С лыцарскою саблей и сам станешь словно лыцарь.
– И не думай!.. – закричал Касьян. – До сих пор верно служила моя сабля, крестила головы неверных, не выкрошивалась; не притуплялась; до сих пор чужая рука не трогала ее – и не тронет; умру – завещаю положить ее в гроб со мною. Ты, может быть, и добрый человек; бог тебя знает, что у тебя на уме, только не трогай моей сабли, не обижай старика, да еще заключенного, не ссорься со мною.
– Сохрани меня боже, боже меня сохрани! – говорил уходя Герцик. Прощай, дядюшка, не сердись; я полковнику передам твою волю: добрый казак любит саблю, как жену, больше жены, сто раз больше, тысячу раз... сто тысяч...








