355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Богданов » Берег розовой чайки (Поморы - 2) » Текст книги (страница 7)
Берег розовой чайки (Поморы - 2)
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:24

Текст книги "Берег розовой чайки (Поморы - 2)"


Автор книги: Евгений Богданов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

В середине декабря из Унды в Архангельск вышел рыбный обоз из двенадцати подвод. На десяти санях везли мороженую навагу, упакованную в плетеные короба, а на двух, замыкавших обоз, – корм для лошадей. Сопровождали подводы Ермолай, исколесивший в своей жизни немало тундровых и лесных путей дорог, Фекла Зюзина и Соня Хват. Обозников снабдили продуктами на две недели и винтовкой с патронами. Ермолай распорядился: 295 – Ты, Феклуша, девка смелая, опытная. Тебя – в конец обоза. Что случится – кричи, бей в колотушку, я и услышу. А тебе, Соня, место посередке. Малоторенный зимник проходил по рекам: Ундой до самых верховьев, а там через небольшой, в два-три километра водораздел – до Сояны. Иной дороги не было, всюду леса, непроходимые болота с кустарниками. В летнюю пору – путь только водой. Этот зимник именовался новым. В довоенное время в Архангельск ездили через Долгощелье или Мезень на Нисогору – село возле Лешуконья, потом на Пинегу, а дальше – по Северной Двине. Новая дорога сокращала путь на добрых полсотни верст. Поздней осенью, в конце ноября, по перволедку проходили тут небольшие обозы, но после них выпадал снег, и путь пришлось прокладывать почти заново. Хорошо, что снегопадов было немного. Обоз двигался медленно по извилистому речному руслу, сжатому с обеих сторон ельниками. До самой Кучемы на десятки километров ни единой деревеньки. Ветхие охотничьи и сенокосные избушки и то редки. Расстояния такие, что "черт мерял-мерял, да и веревку потерял". Унылая в своей бесконечности и в томительном безлюдье равнина. Кони шли тихо, помахивая обындевевшими мордами, снег местами чуть не по брюхо. Переднему, самому крепкому и выносливому мерину, который проминает дорогу, приходилось совсем туго. Ермолай еще в начале пути уменьшил ему воз, переложив часть клади на задние сани. Погода стояла ясная, без облачности и снегопада. Поджимал мороз. Ночами в небе крупные звезды – словно колотые льдинки. Среди них – большая голубая луна, холодная, равнодушная, пялилась на усталый обоз и словно поддавала оттуда, из бездонной чернети неба, холоду. На возу при таком морозе не усидишь, да лошадям и так тяжело. Обозники шли пешком: впереди Ермолай с винтовкой за спиной, словно солдат ведет за собой всех, в середине – Соня – то подбежит, то притомившись, станет на полозья саней, как озорун-мальчишка, подкатится – и опять бежит. Фекла шла размеренно, напористо за последней подводой. Ночь застала путников в пустынном месте посреди реки. Ермолай, остановив мерина, крикнул: – Прива-а-а-а-ал! Обоз повернул к берегу. У кромки густого чернолесья с приземистыми одинокими елями распрягли лошадей, привязали их к саням, дали сена. Ермолай отправил Феклу и Соню искать сушняк для костра, а сам, скинув полушубок, принялся вырубать пешней прорубь, чтобы достать воды для лошадей. Запасли на ночь дров: Фекла действовала топором за хорошего мужика, расчистили под деревом снег, развели огонь. Ермолай добрался до воды: стали поить коней. К костру наносили елового лапника, заварили крупяную похлебку с комбижиром и луком, вскипятили чай. Все делали молча – устали, еле ноги волочили. Когда поели да напились чаю, малость повеселели. Ермолай аккуратно, чтобы не просыпать ни крохи драгоценной махорки, скрутил цигарку и оглядел темный лес вокруг. – Вот, девоньки, и ночлег. На мягкой постели, под звездочками, одним словом, на лоне природы... Я промеж вас лягу – теплее будет. – А обоз кто будет сторожить? – спросила Фекла. – От кого? На добрую сотню верст – ни души. – А волки? – подала голос Соня. – Могут напасть. Сторожить будем по очереди. Давайте, я первая. Ермолай завернулся в тулуп и, щурясь на пламя костра, успокоил девушек: – Волки, конечно, могут быть. Но ведь лошади-то у меня как поставлены? В круг! Мордами друг к другу, а задами в стороны. Ни один волк не сунется, задними копытами мигом брюхо распорют. Кованые! Спите без забот. Дай-ко я вас укрою. – Он старательно укутал их овчинными тулупами. – Приятных снов! А сам поудобнее устроился у костра, положив винтовку на колени. Долго сидел так. Потом сходил к лошадям, проверил, на спинах ли у них попоны, подкинул сена и вернулся на место. Утром, позавтракав и напоив коней, снова пошли мерять версты. Когда миновали Кепину, на обоз обрушилась метель. Ветер пронизывал насквозь, переметал дорогу, покрывая лед плотными застругами. Лошади выбивались из сил, и приходилось делать остановки чаще. На пятые сутки поздним вечером обоз стали преследовать волки. Фекла и Соня размахивали зажженными смоляными факелами, Ермолай палил из винтовки. Кони храпели и рвались вперед из последних сил. Огнем и выстрелами волков отогнали, однако ночь на привале провели беспокойно, почти не спали. Наконец обоз подошел к Архангельску. Вконец измотавшиеся, усталые, уже в потемках добрались до рыбной базы. Городские дома с окнами, затененными светомаскировкой, были неприветливы, словно нежилые...

Старинный поморский Архангельск стал прифронтовым городом, приобретя в военное время особенно важное значение как морской порт. Еще до войны сюда приходили иностранные корабли за лесом со всех концов света, от причалов наши пароходы отправлялись в Атлантику, в Арктику и Северным морским путем на восток. А теперь, когда балтийские и черноморские порты были захвачены или блокированы фашистами, а Мурманский из-за близости к фронту был закрыт, Архангельский порт по-прежнему давал выход в Атлантику. Из Мурманска сюда перевели большую часть транспортных судов. Немцы захватили южный участок Кировской железной дороги, и сообщение Мурманска с Архангельском установилось через Кандалакшу. По смешанному железнодорожно-водному пути наши войска, сражавшиеся в Заполярье, получали боеприпасы, продовольствие, пополнение. Все сколько-нибудь пригодные суда, вплоть до буксиров и рыбацких ботов, доставляли воинские грузы. Если в мирное время зимой навигация здесь почти закрывалась, то сейчас порт перешел на круглогодовую работу. Еще в конце августа 1941 года на Двину пришел первый союзнический караван с импортными грузами, а в октябре – второй. Третий караван встречали уже зимой, когда в Белом море стояли льды. Путь для транспортов пролагали ледоколы. Летом сорок первого года Архангельск отправил в Мурманскую область строить оборонительные сооружения десять тысяч человек. Город почти обезлюдел. Женщины и подростки стали к станкам и лесопильным рамам на заводах. Судоремонтники чинили поврежденные в боях военные корабли. В черте города формировались маршевые полки и дивизии. Госпитальные суда привозили из Кандалакши раненых. Их размещали в лучших зданиях города в пятнадцати госпиталях. Продовольствия не хватало для того, чтобы выдать населению его по скромной норме, по карточкам. Выручали рыбные промыслы. Из приморских колхозов – из Мезени, Долгощелья, с островов в дельте Северной Двины, из Золотицы, Патракеевки, Пертоминска потянулись в Архангельск по зимникам рыбные обозы. Добытые рыбаками, опять-таки женщинами, подростками да стариками, сайка, навага, корюшка, мойва распределялись по госпиталям, больницам, детским учреждениям. Рыбой отсюда снабжался и Карельский фронт. Небольшой обоз, доставленный ундянами в голодный, холодный и затемненный Архангельск, здесь приняли с радостью. Правление рыбакколхозсоюза выделило обозникам небольшую премию. Но израсходовать ее по военному времени было мудрено. Деньги пустили в оборот лишь на полупустом рынке. Ермолай запасся махоркой-самосадом, а Фекла и Соня купили себе по нитяным чулкам. В обратный путь надо было взять груз. Панькин велел Ермолаю получить на складе рыбаксоюза все, что можно, из промыслового оборудования. И пока он ездил в Чуболо-Наволок, в приморскую деревню, куда летом перебралась контора рыбаксоюза, да выполнял поручение, Фекла и Соня присматривали за лошадьми. Выбрав время, Фекла отправилась разыскивать Ряхиных.

Осколок от мины угодил под правую лопатку Родиона и застрял там, нанеся глубокую рваную рану. В прифронтовом госпитале его извлекли из-под лопатки, и эвакуировали пулеметчика долечиваться в Архангельск. Пока заживала рана на спине, Родион мог лежать только на животе, подмяв подушку под грудь. Когда он наконец смог сесть и взяться за карандаш, то написал домой письмо. О ранении решил умолчать, чтобы не расстраивать Августу, которая, по его расчетам, вскоре должна была родить. В письме он, как обычно, сообщал, что жив-здоров, воюет, бьет фашистов из пулемета, а изменение номера полевой почты объяснил переводом в другую часть того же соединения. Еще там, в траншее, придя в сознание, он попросил Григория Хвата не сообщать домой о том, что его ранило. Хват эту просьбу выполнил. Лежа в своем обычном положении на животе, Родион смотрел на морозные узоры на стеклах и думал. Перебирал в памяти все, что случилось в его жизни с момента призыва. Беспокоился за жену, мать, за брата Тихона. От него уж два месяца не получал писем. Знал только, что Тихон плавает помощником капитана на транспортном судне в дальних рейсах по перевозке важных грузов. Вовсе никаких вестей не было и от Дорофея, который, по слухам, тоже плавал на боте "Вьюн" возле Кольских берегов. Когда было светло, Родион читал книгу, принесенную шефами-школьниками с острова Корабельного, или разговаривал с соседом, сержантом Востриковым из Пермской области. Находясь в боевом охранении, Востриков был окружен немецкими автоматчиками, всю ночь, отстреливаясь от них, пролежал в открытом окопе и обморозил обе ноги. Одну ступню у него ампутировали, и Востриков никак не мог примириться с этим: ему хотелось вернуться в свой батальон, стоявший в обороне у Западной Лицы. Теперь о возвращении в часть не могло быть и речи. – Придется, видно, ехать домой да прилаживать к ноге культю, – говорил Востриков, глядя в потолок карими сердитыми глазами. – Конечно, с одной ногой какой ты вояка? – сказал ему Родион. – Но опять же в этом есть своя положительная сторона: война для тебя кончилась. Востриков – длинный, худой, с большими сильными руками, не вставая с койки, пошарил в тумбочке, достал махорку, бумагу и поглядел на Родиона колючим взглядом. – Спасибо, успокоил. Махнул рукой, взял костыли и захромал в коридор курить. Родион опять было занялся книгой, но в палату быстро вошла няня невысокая, курносая, вся в белых кудерьках Шурочка из Соломбалы и, склонясь над Родионом, шепнула: – К вам посетитель. Помните, что вставать не рекомендуется. Времени десять минут. Это было столь неожиданно, что Родион обеспокоенно заворочался и нечаянно уронил книгу на пол. Он уперся локтями в подушку, чтобы хоть сесть, но Шурочка из Соломбалы, подняв книгу, повелительно напомнила: – Лежите! И ушла. Родион, поглядывая в дверной проем, нетерпеливо ждал этого неведомого посетителя, гадая, кто мог к нему прийти. Когда появилась Фекла в халате, накинутом на плечи, глаза его удивленно и радостно засияли. Она остановилась у порога в замешательстве: все койки и раненые на них, тумбочки и халаты на спинках кроватей казались совершенно одинаковыми, и она чуть-чуть растерялась. – Здесь я, Феклуша! – позвал Родион, и тогда она увидела его знакомые глаза, улыбку и порывисто подошла, протянув руки: – Здравствуй, Родион! Голос ее звучал по-прежнему молодо. Раненые зашевелились, отовсюду, изо всех углов на Феклу смотрели любопытные глаза. Но по неписаному госпитальному этикету все молчали, чтобы не мешать свиданию, и только внимательно, украдкой изучали посетительницу. – Феклуша, да откуда же ты взялась? – Родион, с опаской глянув на дверь не увидела бы Шурочка, – все же приподнялся и сел на койке. Грудь и спина у него забинтованы, нательная бязевая рубаха была натянута поверх повязки втугую. – С обозом пришла, с рыбой. Не чаяла тебя видеть в Архангельске, да Меланья Ряхина мне сказала, что ты здесь. А ей стало известно от знакомой, которая тут, в госпитале, работает... Вот я и собралась к тебе. На-ка гостинца, – она аккуратно развернула белую холстинку и подала ему в руки кулебяку. – Спасибо. – Родион был очень рад. Еще никто не навещал его здесь. И вот землячка. – Спасибо, что ты меня нашла. Я ведь домой не писал о ранении. Боюсь Августу с матерью расстроить. – Дома и не знают ничего. Я как встречу Густю, спрошу про тебя, она отвечает: жив-здоров, мол, воюет... Вот тебе и здоров, вот тебе и воюет! Ну ладно, я ведь тоже могу не говорить, что тебя видела. Как прикажешь... Ой, как ты похудел-то! – она склонилась к нему, бережно погладила стриженую голову, провела теплой, мягкой рукой по щеке. Задержав руку, умолкла и только глядела на него, и слов у нее не находилось. И он молчал. Ему было приятно ощущать мягкое и бережное прикосновение ее ладони. Наконец, спохватившись, Фекла убрала руку и покраснела от неловкости. Он сказал сипло, будто потерял голос: – Сядь, пожалуйста. Она села на табурет и спросила участливо: – Тебя тяжело ранило? В грудь? – Нет, в спину. Под лопатку. Она кивнула. Ей как будто стало легче от того, что он ранен не в грудь. Она почему-то считала, что ранение в спину не такое опасное, как в грудь. Опять спросила: – Лечат-то хорошо ли? Доктора каковы? – Уход здесь хороший, пища подходящая, лекарства дают, перевязки делают. Скоро поправлюсь. Через месяц, наверное, а может, и раньше выпишут. – Домой на побывку приедешь? – Вряд ли. Надо на фронт. В часть. Фекла посмотрела на него сострадательно: "Бедненький! Опять на фронт, опять под пули... Вот жизнь!" – Ты вовсе теперь изменился. Стал какой-то... – она замялась. – Какой? – Мужественный, – подобрала она наконец подходящее слово. – Настоящий воин. И старше стал. Похудел... Уж от прежнего паренька в тебе мало осталось. Вон и лоб в морщинках... – Война, – развел руками Родион. – Похудел от того, что крови много потерял. Вливали. Вот на поправку пойду – гладкий буду. – Дай бог тебе хорошей поправки, – сказала она тихо и серьезно, и Родион не успевал удивляться переменам в интонации ее голоса, звучащего то весело, с задоринкой, то вот теперь уж как-то совсем робко и слишком серьезно. Фекла меж тем стала рассказывать про Унду. – Дома все живы-здоровы, от всех тебе привет, – она сказала это таким тоном, будто все земляки знали, что он находится в госпитале и низко ему кланялись. – Ваши живут исправно. Сена у них, правда, накошено мало, так прикупили. Густя выглядит хорошо. Старухи бают, что должна родиться девочка. Они по животу угадывают. Если он у будущей матери круглый, то родится девочка, а остренький – так мальчик. – Она засмущалась и понизила голос до шепота. – Я в этом ничего не смыслю. От других слышала, – и махнула рукой так мягко, округло, красиво. – Жалко, дед Никифор помер. Тебе, верно, писали? А Иероним живехонек. Летом в море ходил! – Да ну? – удивился Родион. – Ей-богу! На тресковой доре с двумя бабами за селедкой. Обратно еле пригребли – ветер был противной. Дедко как до избы добрел и свалился... Однако отлежался. А в село все похоронки идут... Уж человек двадцать погибло на фронте. Она замолчала, посмотрела перед собой отрешенно, думая о чем-то не касающемся ни этой госпитальной палаты, ни Родиона. – Похоронки, конечно, нелегко получать... Да что поделаешь? Война. – Скорее бы конец ей. Ох, трудно люди живут! Кругом беды да несчастья. И голодно. У нас еще терпимо – рыба есть, паек рыбакам выдают подходящий. А в городе хвойный настой пьют, в столовых по осени котлеты из морской капусты делали... Мне Меланья рассказывала. У нее ведь вернулся Вавила-то. Совсем вернулся, перед войной еще. Сначала плавал по реке на барже. А потом его на Мурман отправили, на оборонные работы. И там в армию взяли. Служит в каком-то обозе. На передовую, видно, по возрасту не годится, так в обозе... – Воевать так воевать – пиши в обоз! – это такая поговорка у фронтовиков есть. – Живут они, вернее теперь уж одна Меланья, на частной квартире, в малюхонной комнатушке. Моему приезду обрадовалась очень даже. Все расспрашивала про деревню. Она работает в швейной. Раньше шляпки делали, теперь полушубки для армии шьют. – А Венька у них где? – Тоже плавает. Военный моряк. – А я вот в пехоте. Правда, в морской. Разница есть. – Говорят, в морской пехоте – храбрые солдаты. В газетах пишут, что в одних тельняшках идут на пулеметы... Ты уж береги себя. На пулеметы не ходи. – Это уж как придется. О себе-то расскажи. Как живешь? – Да что, живу. Мы ведь не на фронте. Не опасно. Летом сидела на тоне, а как стал лед на реке – навагу удила. Как все... Меня ведь в правление избрали! – с наивной гордостью сказала она. – Поздравляю! В начальство, значит, вышла? – Ой, Родя, что ты! Какое из меня начальство? Так только, заседаю... – Заседать – тоже дело. Все одна живешь? – осторожно поинтересовался он. – Да одна... – нехотя ответила Фекла. Подошла Шурочка и вежливо напомнила, что десять минут прошло. Фекла всплеснула руками: – Так скоро? А часы у тебя не врут? – Часы у нас правильные, – суховато ответила Шурочка, посмотрев на Феклу ревниво. Она ревновала всех раненых к посетителям, особенно к женщинам, хотя они бывали редко. Фекла расстроилась, замялась, потом вдруг принялась снимать со своей кофточки брошь – серебряную, с красным камнем, подаренную когда-то Вавилон на именины. Отстегнула ее и стала совать в руку Шурочке. – Возьми брошку на память, а нам дай еще хоть пять минут. Дай, ради бога! – Ой, что вы! – смутилась Шурочка и, наотрез отказавшись принять подарок, оскорбление поджала губы и вышла, разрешив им поговорить еще немного. Зажав в кулаке брошку, Фекла сказала Родиону: – Ты зря скрываешь от своих, что ранен. Потом узнают – больше расстроятся. Подумают, что не писал про ранение потому, что оно было очень опасное... – Пожалуй, ты права, – призадумался он. – Напишу теперь же, что нахожусь в госпитале. И ты им расскажи. Привет передай. – Если велишь – расскажу. А Густя не приревнует? – Она не ревнивая. Фекла с грустинкой в глазах пошевелила бровями, положила загорелую ладонь ему на бледную руку. – Поправляйся. Я тебе здоровья принесла. Могу и кровь свою дать. Скажи доктору, пусть возьмет. Скорее вылечишься. – Спасибо, – благодарно улыбнулся Родион. – Теперь уж не требуется. Да и группы у нас с тобой могут оказаться разные. – Думаешь, не подойдет моя кровь? Подойдет! – Может не подойти. Она у тебя больно горячая, с характером... – В холодной-то крови какой толк? Снова в палату заглянула Шурочка, и Фекла с сожалением засобиралась. – Дай-ко я тебя поцелую на прощаньице. Можно? – склонилась, разволновала кровь поцелуем. У Родиона голова закружилась. – Прощай. Поправляйся. И пошла медленно и плавно к выходу. 2 В обратный путь ехать порожняком все-таки не пришлось – везли продукты для рыбкоопа, керосин и солярку. Продовольствие и горючее были на вес золота, и обозники берегли их пуще глаза. Огорчило Ермолая то, что не удалось полностью получить по заявке колхоза сетную дель и другие промысловые материалы. Склады рыбакколхозсоюза оскудели. Теперь дорога казалась более знакомой и не столь утомительной, как из Унды в Архангельск. Грузы веселили – едут в село не с пустыми руками. Фекла все еще была под впечатлением встреч с Меланьей Ряхиной и Родионом. Меланья очень изменилась, постарела, растеряла по житейским ухабам прежнюю гордость и заносчивость. Перед отъездом Фекла еще раз наведалась в госпиталь уже с Ермолаем и Соней. Родион очень обрадовался землякам. Но как следует поговорить не пришлось: начался врачебный обход и свидание прервали. Соня Хват все же успела порасспросить Родиона об отце и ушла из госпиталя невеселая, унося в душе тревогу за родителя. Грустная сидела Фекла в передке саней, завернувшись в тулуп, с кнутом и вожжами в руках. Обоз неторопливо тянулся по зимнику. Всюду снега, прибрежные леса с белыми хлопьями на ветках. Полозья тихо шуршали по снегу. Лошади пофыркивали, мотали головами, звякали уздечками. В этом безлюдье, в однообразном безмолвии зимы с трудом верилось, что где-то там, возле сердца России, грохочут орудия, льется кровь, черные вражьи дивизии лезут и лезут вперед, оставляя на снегу тысячи трупов... Фекла соскакивала с саней и торопливо семенила рядом с лошадью маленькой, мохнатой, обындевевшей. Лошадь, наверное, мечтала о теплой конюшне и охапке сена. Фекле хотелось поскорее добраться до избы, пожарче натопить плиту и вдоволь напиться чаю... А после лечь и расправить усталое тело на старой, еще родительской перине, увидеть, как в полутьму зимовки заглядывает луна, и услышать, как над головой на стене бойко тикают ходики, словно торопятся встретить утро. "Боже мой, как бы крепко я спала дома!" – мечтала Фекла. Но до конца пути еще далеко. Она глядела вперед, вдоль реки, видела низкие облака, а под ними – чернолесье, притихшее до весны, до пробуждения, белые проплешины пожен и болотистых пустошей.

Во второй половине дня сразу потемнело, собралась метель. Она навалилась на село с северо-востока, обрушилась из низких плотных туч. Ветер походя подхватывал снег и кидал его на крыши, на улицы села. Он подвывал, наводя дремучую тоску на собак, свернувшихся под крылечками или в сенях. Собаки тоже подвывали ветру и спросонья побрехивали всполошно, будто к селу с тундровых пустырей крались воры... Чебурай, тоньский пес, обычно жил на подворье Ермолая. Но поскольку хозяина не было, то он кормился по людям, словно овечий пастух – сегодня тут, завтра там. Чаще всего он наведывался к Иерониму Марковичу Пастухову. Старик, хоть и у самого есть было почти нечего, кроме пайкового хлеба да сушеной наваги, каждый день ухитрялся накормить и собаку. Как только завихрился на улице снег, пес примчался к Иерониму спасаться от голода и стужи. Он вбежал на крыльцо, налег передними лапами на дверь. Она не поддавалась. Тогда пес коротко и требовательно взлаял, и, немного погодя, дверь отворилась. – А, Чебурайко! – сказал дед, выглянув на улицу в полушубке, накинутом на голову и плечи. – Заходи в хоромы. Пес вбежал в избу, посуетился у порога, кинулся к миске, которую Иероним Маркович поставил ему, мигом ее опустошил и старательно вылизал. Потом прилег у порога, следя за дедом. Тот сидел у стола и накладывал на запятки валенок аккуратно выкроенные заплатки. Хозяйка, спустив с лежанки тощие ноги в шерстяных носках, пряла овечью шерсть. Веретено, свесившись к полу, тихонько жужжало у нее в вытянутой правой руке. Левой она пощипывала шерсть из кома, привязанного к пряснице. На улице шумел ветер, сыпал в ветхие стены снег и уже до половины залепил маленькие окна. Пес вдруг запрядал ушами, поднял морду. Издалека, еле слышное, донеслось конское ржанье. Чебурайко вскочил, заскулил, просясь на улицу. Иероним с ворчаньем выпустил пса. Темным комом Чебурай вымахнул на дорогу и понесся по ней вниз под угор, к реке. Там шел обоз. Ермолай, приметив в метельной кутерьме живой клубок, подкатившийся под ноги, радостно сказал: – А-а, Чебурайко! Встретил-таки! Пес побесновался возле хозяина, то обегая его кругом, то кидаясь на грудь, на присыпанный снегом полушубок, и, одурев от радости, помчался дальше. Посмотрел на Соню Хват, сидевшую на санях снежной бабой, прыгнул в последние розвальни к Фекле и лизнул ее в нос, изловчившись. Фекла тоже обрадовалась: "Наконец-то мы и дома!" На другой день, немного отдохнув и выхлестав из тела березовым веником в жаркой бане дорожную стужу, Фекла собралась навестить семью Родиона. Хорошенько подумав, что и как будет говорить Августе, она положила в карман аккуратно завернутые в бумажку чулки, которые купила в городе на свою премию, и отправилась к Мальгиным. Августа, надев поверх широкого в талии платья просторную вязаную кофту, в избе было холодновато, несмотря на то что топили – дров не жалели, сутра села шить вельветовые штаны Елесе из старых Тишкиных. Парасковья полдня ходила у печки, и пока не вскипятила все чугуны с водой и не сготовила обед, не угомонилась. А потом выбрала место посветлее у окна и принялась вязать рюжу. Фекла поздоровалась и, сев на широкую, вымытую добела лавку, осведомилась: – Как твое самочувствие, Густя? Скоро ли будет прибыль у вас в семье? Родион спрашивал меня об этом, а я, по правде говоря, не знала, как и ответить... Августа от неожиданности выронила из рук стальные ножницы, которыми кроила, и медленно опустилась на стул. – Родио-о-он? – протянула она. – Разве ты его видела? – Видела. Он сейчас временно находится в Архангельске. Передавал вам большой привет и вот подарочек тебе, Густя, послал. – Фекла вынула и положила на стол сверток. Потом, подумав, развернула его сама и расправила перед Густей во всю длину новые чулки. – Носить велел на здоровье. Густя, не смея прикоснуться к ним, смотрела на чулки с недоумением и каким-то суеверным ужасом. "Почему он в Архангельске? – думала она. – Все время был на Мурмане, на передовой, а теперь в Архангельске?" – Да не томи ты, рассказывай! – нетерпеливо сказала она Фекле. – Как он в Архангельске оказался? Где ты его видела? – Он в госпитале. Скоро выпишут. Уж почти совсем поправился. – В госпитале? – воскликнули в один голос Августа и Парасковья и всплеснули руками. – Он же писал вам! Неужто письмо не дошло? – слукавила Фекла, чтобы оправдать Родиона, который вначале решил о ранении домой не сообщать. Густя замотала головой: – Не было о ранении никакого письма. Тяжело ли его ранило? Как он там? Господи!.. – она закрыла лицо руками. Парасковья, держа иглу на весу, смотрела на Феклу карими глазами пронзительно и напряженно. – Был ранен в спину, под лопатку. Задело осколком. Но рана небольшая, не опасная. Теперь уж почти все заросло. Да вы не печальтесь очень-то. Раненых там – уйма... Тыщи! Война идет, обычное дело. Иные уже по два, по три раза ранены, а все живут и воюют... Вылечатся – и опять на фронт. Так и он... – Совсем мы не знали об этом... – упавшим голосом сказала Августа. – Куда же могло деться то письмо? Господи... так вот случится что с человеком, и не узнаешь. Почему же я не знала? Почему из части не сообщили? – Из части сообщают только об убитых. Да без вести пропавших, – тихо сказала Фекла. Парасковья опустила иглу и всхлипнула, низко склонив голову. – Теперь вы и узнали, – Фекла вздохнула с некоторым облегчением от того, что главное в разговоре – позади. – Да вы не волнуйтесь. Выглядит он хорошо. Против того, какой дома был, даже поправился. Во какие плечи! Лицо румяное... – Фекла привирала нарочито бодрым тоном, стараясь успокоить женщин: дескать, ничего очень уж плохого не произошло и падать духом не надо. Парасковья, утерев слезу, оставила рюжу и взялась за самовар. Налила в него воды, наклала в трубу угольев и опустила зажженные лучинки. После разостлала на столе холщовую скатерку. – Покушай с нами, – сказала она Фекле. – И говори все по порядку, без утайки. Про плечи да румяное лицо ты, конечно, неправду баешь. На госпитальной-то койке какие уж плечи да румянец... Как ты узнала про него? – От Меланьи Ряхиной. Приехали мы в Архангельск, сдали рыбу, чуток поосвободились, и я пошла к Ряхиной. Они мне письмо прислали, адрес дали. Ну, вот Меланья мне и сказала, что Родион ваш лежит в госпитале, в большом доме с белыми колоннами по передку, на углу набережной и Садовой улицы. А сама она узнала об этом от знакомой женщины, что работает там. Я сразу и направилась туда. Надо, думаю, навестить земляка. Прихожу к нему в палату, а он на кровати сидит и книжку читает... То-о-олстая такая книжка. Зрение у него, видно, хорошее. Ну, увидел меня, обрадовался, стал расспрашивать. Я ему полностью про Унду об-сказала, а потом время вышло, и мы с ним распрощались. Он меня до лестницы проводил. Халат на нем байковый, теплый... Я ему слово дала, как вернусь домой – зайти к вам. – Фекла помолчала, взгляд ее упал на чулки. – А чулочки эти он тебе еще осенью купил, до отправки на Мурман, да все послать было не с кем. А тут достал из тумбочки и мне передал. Будто специально приготовил, будто знал, что к нему кто-нибудь из деревни заявится... Ну вот, пожалуй, и все. Густя выслушала ее молча, не перебивая. Ребенок у нее в животе внезапно торкнулся, шевельнулся. Ее слегка замутило, лицо стало бледным. Овладев собой, Августа сказала: – Спасибо, Феклуша, за весточку о Роде. Хоть весточка эта не очень и радостная. Ранен муженек, а все же весточка... – Кормят-то как в госпитале? – спросила Парасковья, отрезая от пайкового хлеба тонкие ломтики. – Кормят раненых прилично. Не обижался. – А по палате-то ходит или с постели не встает? – Августа спросила еще, на всякий случай. Может быть, Фекла преувеличивает насчет проводов до лестницы в байковом халате. – Да ходит же, я вам говорю! Ноги-то у него ведь целые! – Ну ладно, садись, Феклуша, за стол, – пригласила Парасковья. – Самовар готов. Заварку найдем из старого запасу, а сахару вот нету... – А и ладно. Без сахару-то лучше. Сахаром вкус чая перебивает. Я ведь заядлая чаевница! – Фекла скинула с плеч полушалок, раздела плюшевый жакет и скромно присела к уголку стола. – Про Тихона он не рассказывал? – спросили ее. – Говорил. Тихон плавает на большом торговом судне. Важные грузы возит. А боле ничего про Тихона не сказал. – А про Хвата? Они ведь вроде служили вместе? – Про Хвата говорил. Он у Родиона отделенный командир. Жили дружно, в одной землянке. До ранения, конечно... После госпиталя Родион метит обратно в свою часть. Встретятся снова друзья-приятели. – Ты зайди Соню Хват порадуй, да и Варвару. – Так ведь Соня-то там была. Мы на второй раз к Родиону приходили с ней. Она все про отца расспросила и матери, надо думать, рассказала. Скоро у вас прибыль будет! Дай господи, чтобы у тебя, Густя, все обошлось по-хорошему. – Спасибо, – сказала Густя. Посидев еще немножко для приличия, выпив вторую чашку чаю, Фекла попрощалась и ушла, оставив Августе адрес госпиталя. Августа, проводив ее до крылечка, хорошенько рассмотрела номер полевой почты госпиталя. Адрес показался ей знакомым. Она достала последние письма Родиона, сравнила госпитальный адрес с тем, что был на письмах, и опустила руки. Номер полевой почты один и тот же. "Значит, не писал нам, чтобы не тревожились. Боже мой! Вот уж эти мужики! Им соврать ничего не стоит, а ты тут мучайся, жди вестей". Она ушла в горницу и тихонько от свекрови всплакнула.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Война ограничила колхозный зверобойный промысел участками от Кедов до Инцов по Зимнему берегу Белого моря. На дальние лежбища выбираться было нельзя: приливами и местными течениями туда заносило мины с беломорских заграждений против неприятельских кораблей и подводных лодок. Поморы занимались выволочным промыслом на старых, хорошо освоенных местах Зимнего берега. В былые годы на плавучих и припайных льдинах близ мыса Воронова до Инцов в первой декаде января собирались тюленьи стада числом до пяти тысяч голов. Со всех приморских сел зверобои тянулись в Уйду, которая исстари была промысловым центром побережья, сбивались в дружные ватаги и на оленьих упряжках и на лошадях отправлялись за добычей. Выход на лед приурочивали по церковному календарю к "сретенской" ночи, когда уже от самых крупных гренландских тюленей народятся белые пушистые создания бельки. "Сретенская" ночь приходилась на четырнадцатое февраля. Испокон веку в народе бытовала поговорка: "В сретенье зима с весной встречаются". Где-нибудь в Средней России февральские метели выдохнутся, небо от облаков очистится, и над заснеженными просторами засияет солнце. С крыш нависнут сосульки, под стрехами четкой точечной линией пробьет наст дневная капель, санные колеи на зимниках заблестят, как вощаные. Зайцы станут по ночам выбегать на дорогу, подбирать вытаявшее сенцо, оброненное с возов, птицы днем выискивают зерна в оттаявших конских катышках... Крестьянин, вывозя из дальних урочищ остатки запасов сена или дров, прикроет ладонью глаза от яркого солнечного света и скажет: "Весна глаза крадет". А у поморов в эту пору услышишь другую поговорку: "В сретенскую ночь не убрать Зимнего берега!" И здесь пока еще не очень уверенные длинные лучи солнца пробьют холодные облака, и повеселеет тундра, засверкает под ними белая гладь, распростившись с наскучившей долгой полярной ночью. Тогда и выберутся тюлени из студеных вод на льдины – пощуриться на солнце, погреть в его лучах мокрые, с линялой шерстью жирные бока, приласкать детенышей. Добыча рядом, только успевай поворачиваться, зарабатывая себе хлеб насущный. И не зевай: опасности на каждом шагу. Приливы и отливы, местные течения возле мысов и островов держат лед в непрестанном движении, предугадать которое может лишь опытный, умудренный летами и знанием промысловик. Да и то, если шторма у зимы в запасе. А когда двинет она их в наступление на побережные воды, вся ледовая обстановка вмиг изменится. Тут уж ничего не предугадаешь, не рассчитаешь... Основная "промысловая ячейка" – звено, оснащенное легкой лодкой-семерником, сшитой из тонкого теса, винтовкой с патронами, багориками для боя бельков, веревками – чтоб связывать шкуры в юрок, чайником и котлом для варки пищи и запасом продовольствия на три-четыре недели. Звенья объединялись в бригады, им отводили на побережье участки промыслов. В нынешнем году звенья почти наполовину состояли из женщин. Мужики или воюют, или уже отвоевались... А из тех, что были на брони, многие сидели на реках у наважьих рюж. Узнав, кто в каком звене будет работать, женщины острили: – Нынче мужики-то по норме, вроде как сахар по рыбкооповским талонам. – Только для мужицкого духу! – А есть ли дух-от? Был, да весь вышел. Все – молодежь, лет под шестьдесят! – И того боле-е-е! Панькин с некоторой грустью смотрел на озабоченные женские лица и думал: "На опасное дело посылаем женок. Не очень опытны, силенкой да ловкостью им с настоящими зверобоями тягаться трудно. Ну да ничего, выдюжат". В напутственном слове он так и сказал: "Надо выдюжить, бабоньки. Теперь вы в колхозе – полная замена мужского персонала". "Вы-ы-ыдюжим! Чем мы хуже мужиков-то?" – послышались голоса. И когда бригады собрались в путь, он вышел на берег проводить их. Было наказано: детей на промысел не брать. Но председатель приметил, что возле лодок крутятся несколько подростков лет четырнадцати-пятнадцати. Одеты по-дорожному, глаза горят удалью. Увидев председателя, пареньки попрятались за возы. Панькин решил на них махнуть рукой: "Все равно не удержишь. Матери берут, чтобы побольше на семью заработать, они и в ответе". Отправляя женскую армию в поход, Тихон Сафоныч носил в душе беспокойство. У многих женщин не было кормильцев – одни на фронте под огнем, другие на госпитальных койках мечутся в бреду от тяжких ран, третьи зарыты в чужедальней стороне, сраженные фашистской пулей. И теперь красноармейские жены и вдовы сами идут на дело опасное и трудное... Он окинул взглядом толпу людей, готовых двинуться в дорогу, и заметил среди них Феклу. В стеганом ватном костюме и шапке-ушанке она стояла к нему спиной и о чем-то говорила со звеньевым Семеном Дерябиным. Панькин подумал, что где бы Фекла ни появилась, уверенность и ощущение того, что все будет как надо, ничего плохого не случится – потому что она тут, – оттесняли в сторону сомнения и тревогу. "В этом костюме Фекла на мужика смахивает, – подумал Панькин. – Если бы не волосы из-под шапки темной прядью да не ножик на поясе наособицу – за спиной, – нипочем бы не узнал". Он подошел к Зюзиной, поздоровался. – Бывала ли на зверобойке-то, Фекла Осиповна? – Не бывала, так побуду, – ответила она и посмотрела весело: с прищуром. – Будь осторожна. В унос не угоди... От звена не отбивайся, далеко от берега не ходи. Семен, – обратился председатель к Дерябину, – отвечаешь головой за нашу красавицу! – Будь спокоен. Не пропадет Фекла. Человек она боевой. По тоне знаю, ответил Дерябин. – Ты ее подскульной2 поставь. Крепче ее у тебя в звене, пожалуй, никого нет. – На пару станем. Она справа, я слева. – Только не разорвите нос у лодки, как, бывало, на Кедах. Григорий Хват с Борисом Мальгиным рванули, как коренник и пристяжная в разные стороны силы у них хоть отбавляй, – и разорвали нос у лодки надвое... – Видать, лодка была сшита некрепко, – заметила Фекла. При упоминании о Борисе улыбка с ее лица исчезла. – Может, и некрепко, – согласился председатель. – Ну, всего вам хорошего! Счастливого пути, зверобои! Удачи вам! Благополучного возвращения. Эти слова Панькина послужили сигналом. Обоз вытянулся цепочкой по реке и повернул в устье, к Мезенской губе. 2 На морском берегу обоз разделился по станам. Четыре звена с двадцатью семью зверобоями остались близ летней семужьей тони на Кедах. Среди них и лодка-семерник Дерябина с ее экипажем – Феклой, Соней Хват и еще тремя колхозницами. Звено Дмитрия Котовцева стало лагерем поодаль. Котовцев подобрал себе людей по родственному признаку: Авдотья и Николай Тимонины теща с тестем, три замужние дочери да Варвара Хват – дальняя родня Дмитрия по отцу. Ночевали на берегу, в лодке, под оленьими да овчинными одеялами, поужинав похлебкой из крупы, сваренной на костерке. Утром чуть свет Дерябин разбудил своих помощниц веселой прибауткой: – Ну, бабоньки, вставайте! Попьем кофею, перед зеркалом прихорошимся и пойдем на прогулку. Женщины выбрались из-под одеял, утерлись снегом, вскипятили чайник и позавтракали. Никакого "кофею", конечно, и в помине не было. Уложили в лодку все необходимое и впряглись в лямки. Сначала шли по припаю, потом осторожно перебрались на плавучую, прижатую к берегу большую льдину. Дерябин тянул лодку впереди, рядом с Феклой. За плечом у него зверобойная винтовка. В лодку ее не положил, боялся потерять. Винтовка мешала ему идти с лямкой, однако он старался не обращать на это внимания. Фекла, налегая на лямку, брела по снеговой целине. Позади, приноравливаясь к ее шагам, – Соня. Дерябин молча месил снег своими большими, подшитыми кожей валенками. Лодка, словно санки, легко скользила на полозьях-креньях. Пройдя с полверсты, остановились. Впереди – торосистое поле. Дерябин скинул лямку, поднялся на большую плоскую стамуху и посмотрел из-под руки на розовые от солнечного света льды. Вернулся к лодке, сказал: – Надо еще идти. Впереди – стадо, но далеко... За большой полыньей. Добрались до полыньи, осторожно спустили лодку, сели в нее. Дерябин стал грести. Вскоре лодка приткнулась бортом к льдине. Звеньевой вышел первым, стал придерживать ее, чтобы не зачерпнула воды низко осевшим бортом. Женщины по очереди выбрались из лодки на лед. Вытащили семерник и потянули дальше. Сначала мокрое днище прихватывало к снегу, но потом оно обледенело и лодка пошла свободнее. Увидели стадо на краю льдины. Семен лег на снег, и женщины тоже распластались на нем с багориками в руках, с веревками, обвитыми вокруг себя, с ножами на поясе. Звеньевой велел Соне Хват стеречь лодку и пополз. Звено – за ним. С подветренной стороны подобрались близко к лежке. Дерябин прицелился и снял выстрелом тюленьего сторожа – матерого лысуна. Потом стал стрелять в других самцов, перезарядил винтовку и побежал вперед. Женщины тоже побежали, держа багорики, словно копья... На следующий день все повторилось сначала. Все так, как было вчера, как будет завтра. Работа до седьмого пота, выстрелы, мягкое тюканье багориком по головам бельков, взмахи острым, как бритва, ножом. Брызги тюленьей крови на ногах, на руках и лицах, бесформенные, сальные связки шкур, ободранные тушки на льду, вороны над ними в зловещем карканье, ветер, снег, поземка... И еще опасение – не попасть бы в потемь, успеть до отлива выбраться на берег. А утром побудка: – Вставайте, бабоньки! Дерябин жалел женщин, которые очень уставали, и по утрам сам кашеварил у костра, поднимаясь раньше всех. На восьмой день промысла звенья Дерябина и Котовцева сомкнулись на одном большом тюленьем стаде. Договорились работать вместе. И здесь ледовая дорожка Феклы Зюзиной скрестилась со зверобойной тропкой Авдотьи Тимониной. Фекла связывала шкуры в юрок, когда услышала неподалеку истошный вопль: – Спаси-и-те! Выпрямилась, огляделась по сторонам. Увидела перед собой льдину, притиснутую к припаю приливом и ветром с моря, а на льдине – хохлушу3, одну-единственную, отбившуюся от стада. Поодаль, слева от Феклы, ничего не замечая и не слыша из-за шума ветра и моря, торопливо работали зверобои. "Кто же кричит? – подумала Зюзина. – Может, мне поблазнило?" Но нет! Ветер донес опять женский голос, полный ужаса и отчаяния: – Спаси-и-ите! Оставив связку шкур, Фекла побежала к льдине, на которой лежала хохлуша. Зверь, будто почуяв неладное, торопливо работая ластами, полз к краю льдины, чтобы нырнуть в воду. Прямо перед собой Фекла увидела узкую полосу темной воды. В ней кто-то отчаянно барахтался, высовывая руки на кромку льда и судорожно, но безуспешно пытаясь вцепиться в нее, скользкую, высокую. Фекла мигом подбежала, еще не ведая, кто попал в беду, и протянула свой багорик крюком вперед – Держись! За багорик держись! Над краем льдины показалось испуганное, с округлившимися, как у белька, глазами и мокрыми прядями растрепанных жидких волос лицо Авдотьи Тимониной. На какие-то мгновения в голове Феклы вспыхнуло злое, мстительное чувство. "Ага! В полынью влопалась! Так тебе и надо!" Но тут же Фекле стало совестно: "Человек в беде, а я рада. Куда гоже?" Она подошла ближе к кромке льдины, протягивая багорик утопающей. Та наконец поймала крюк и схватилась за него обеими руками Фекла, рискуя сорваться в воду, напрягая силы, стала подтаскивать Авдотью к себе. "Еще... еще немножко... Ух и тяжелая же! Одни кости да кожа, а тянет, словно камень..." Фекла подбодрила Авдотью: – Крепче держись! Сейчас выберешься... Авдотья навалилась грудью, потом животом на льдину. Фекла перехватилась древко багорика скользило у нее в руках, – и, поднатужась, рывком вытащила ее из воды. Проволокла, как убитого зверя, подальше от воды и поставила на ноги. Издали, не чуя под собой ног, запоздало бежал муж Авдотьи – Николай. Грудь его от частого дыхания ходила ходуном. – Как тя угораздило? – крикнул он, побледнев. – За хохлушей... за хохлушей... стала прыгать через промоину да не рассчитала... – зубы Авдотьи стучали, одежда на ней начала смерзаться. Николай снял с жены мокрый полушубок и надел свой. – Скорее к берегу! Надо обогреться! Он взял жену под руку и потащил ее к стану. Авдотья обернулась и сказала сипловато, срывающимся голосом: – Спасибо тебе, Феклуша. Век буду помнить! Фекла молча подошла к своему юрку, потуже затянула петлю и тоже пошла к берегу, опасливо оглядывая льды. 3 Иероним Маркович серьезно захворал. Утром он почувствовал какую то слабость во всем теле, руки и ноги повиновались плохо, на лбу выступил холодный липкий пот. Никогда по утрам так не бывало, – поднимался если уж не очень бодрый, то, во всяком случае, не хворый. А тут – на тебе. Он не без усилия откинул тяжелое ватное одеяло, осторожно спустил ноги с кровати и не сразу нашел валяные обрезки, которые служили ему вместо домашних туфель. Нащупал-таки их ногами, надел. Хотел встать, но тут же согнулся, охнув: резануло острой болью поясницу. Иероним Маркович озадаченно сел на край кровати. Заныло под ложечкой, и сердце стало сбиваться с правильного ритма, замирало, голова закружилась. Он немного посидел, вроде стало легче. Жена в теплой вязаной кофте и толстом шерстяном полушалке ворочала ухватом в пылающей печи, ставя поближе к огню чугунок с постными щами. – Худо мне, Аннушка, – сказал Иероним Маркович слабым голосом. – Чего худо-то? Ведь с утра, – жена поставила ухват у шестка, сняв с самовара трубу, добавила в него угольев. Самовар был медный с въевшейся сколько ни чисти – прозеленью, такой же старый, как и хозяева – Что болит-то? – Все болит. Умру я скоро, – сказал дед, совсем упав духом. – Давай не умирай. Поживи еще. – Все тело болит. – Возьми себя в руки. Али не мужик? – Был мужик, да весь вышел. Ослаб совсем. Конец, видно, приходит... Такие приступы слабости бывали у деда и раньше, но проходили. Иероним отлеживался и принимался "жить дальше". Анна, помня об этом, не приняла всерьез стенания мужа, хотя, конечно, жалела его. Кинув на супруга пытливый взгляд и подумав, что дело, может быть, не так уж плохо, что его одолевает очередной приступ старческой немощи, она понемногу перешла на шутливо-незлобивый тон, стараясь, подбодрить и хотя бы чуточку развеселить супруга. – Умирать теперь не время. Земля на кладбище словно каменная, мерзлая. Могилу копать будут – недобрым словом помянут. Погоди до весны, а там, даст бог, и до лета доживешь... – Все шутишь! Как погодить-то? Кабы от меня зависело. – Возьми себя в руки. Ты же меня пережить собирался. – Тебя переживешь! – Дед, покряхтывая, все же поднялся с кровати, прошел в передний угол, накинул на плечи полушубок и стал "расхаживаться". Походил взад-вперед по домотканому полосатому половику, разогнал немножко совсем было застоявшуюся кровь. – Ты сухая, словно кокора, а еще ядреная. – Я вела образ жизни справедливый, – под этим словом жена подразумевала "правильный". – А ты все грешил... Не пил бы вина, табаку не нюхал да в молодости подподольником не был – долго бы пожил. Вон Григорию Котцову уже девяносто два, а все еще на покос ездит, горбушей машет. А отчего такой крепкий? Оттого, что жене не изменял, вместо вина пьет хлебный квас. Куда как пользительней! – Чего ты меня упрекаешь тем, что не было? Какой я подподольник? Все ваши бабьи ревности!.. – Ну, не скажи – ревности... С Гранькой-то ручьевской я тебя, бывало, застукала! – И-и-и, вспомнила! Когда это было-то? Когда калужане тесто на аршины продавали? – Дак ведь было! Не отопрешься. Иероним Маркович молча махнул рукой и сел за стол, чуть-чуть улыбаясь. Глаза его даже оживились, заблестели. Пряча их от жены, он развернул старую газету, будто бы читать. И про очки забыл. Жена заметила это: – У тебя, видно, зрение к старости наладилось? Газеты без очков стал читать! Она поставила перед ним миску с горячей овсяной кашей и налила в стакан кипятка. Чаю у них не было. – Ешь-ко на здоровье. Газету-то уж третий день в руках держишь, неужто не прочитал? Иероним отмолчался. ...Гранька, Гранька! Как давно это было! Лет сорок назад. А кажется вчера. И вспоминать теперь вроде бы уже ни к чему, а все ж воскресить в памяти приятно: вот, мол, был молод, силен, и кровь кипела, и девок обнимал крепко, и целовал взасос... Случилось то далекое событие по весне, когда перед выходом на путину собрались в Унде парусники. До тридцати шхун да ботов стояли в устье реки на вешней воде. Лес мачт! По избам – гульба, веселье, песни. Отводили душу рыбаки перед уходом на Мурманив Кандалакшский залив за треской и сельдью. А некоторые, как Иероним Маркович, – в Норвегию. Шел он на шхуне Никиты Чухина, отца мелкого торговца Обросима, которого в тридцатом году раскулачили да выслали из села. Судно новое, трехмачтовик. В команде десять покрученников4 из Унды. Чухин направлялся сначала в Архангельск, а уж оттуда к норвежцам. Иероним – тридцатилетний, веселый, голубоглазый, как и все мужики, праздновал "отвально" – обычай был такой. Тогда и присмотрел он среди многочисленного поморского люда, собравшегося в Унде перед отправкой в морские странствия, Градиславу Шукину, молодку из Ручьев, повариху с бота Евстигнеева. Встретился с ней в гостях у шурина, куда забрел по доброй воле. Его посадили за стол, дали чарку. Он собирался было поднять ее, да увидел напротив, за тем же столом, девицу с туго заплетенной каштановой косой и карими, не по-северному темными, глубокими глазами. Не стал пить, принялся ухаживать украдкой. И домой в тот вечер к молодой скучающей жене не попал, а завалился спать в ворохе сена на повети у шурина да не один... Досужие языки донесли Анне. Она тихонько пробралась на поветь и вылила на Иеронима с его сударушкой ведро холодной воды. Об этом случае и помнила Анна всю длинную жизнь и теперь сказала мужу не в упрек – дело давнее, кто в молодости не грешил, – а из вполне объяснимого стремления "раскачать" своего немощного супруга, пробудить в нем приятные для него воспоминания о молодости... Она не ошиблась. Дед чуточку приободрился и, на время забыв о своих недугах, пошел на поветь. Там он принялся что-то тесать топором. Однако вечером ему опять стало плохо, и он сразу лег в постель. Жена на этот раз встревожилась не на шутку, положила ему к ногам грелку, налила из пузырька валерианово-ландышевых капель и села у кровати бодрствовать. От капель Иерониму Марковичу стало полегче, но через час он почувствовал боль в левой стороне груди, отдающую в руку. Дед слабым голосом попросил Анну: – Сбегала бы за фельдшерицей. В сердце будто иголку воткнули... Так еще не бывало. Анна мигом оделась и, бросив от порога встревоженный взгляд на супруга, ушла. Вскоре она вернулась. – Как себя чувствуешь? – Да все так же... – Фельдшерица роды принимает. Просила погодить с полчасика. – Кто рожает-то? – спросил Иероним Маркович, помолчав. – Августа Мальгина. Только что привезли на медпункт на чунках. Иероним Маркович вздохнул облегченно: – Это хорошо, что роды... Прибыль, значит. Дай бог, чтобы разрешилась благополучно... – Разрешится, не первый раз. Я тебе еще капель накапаю. – Давай капелек... Он выпил капли, поморщился и велел поставить лампу поближе к кровати на стул: "С огнем веселее". Анна исполнила его просьбу, сменила в грелке воду на более горячую, налив ее из чугуна, что стоял в еще не остывшей печи, подошла к кровати, глянула на мужа и обмерла: он глядел в потолок широко открытыми глазами и ловил воздух ртом. – Господи, да что с тобой? – жена, сунув грелку к его ногам, бросилась к изголовью и приподняла голову Иеронима Марковича повыше, сунув под подушку одежку, какая попала под руку. Дед молчал, глядел в потолок и будто зевал. Говорить он не мог. Анна потрогала руку – чуть теплая. Накинув полушубок, она снова помчалась на медпункт, но встретилась с фельдшерицей у самой избы. – Ой, Любушка, – фельдшерицу звали Любовь Павловна, – старик совсем плох! Спаси ты его, бога ради... Фельдшерица быстро вошла в избу, скинула полушубок, поставила на стол сумку и принялась нащупывать у деда пульс. Потом достала шприц, лекарства и сделала Иерониму Марковичу укол. Посидела, подождала, держа свою руку на тонкой, с синими прожилками дедовой руке, и облегченно вздохнула: пульс стал налаживаться. Дед ожил, перестал ловить ртом воздух и, повернув голову к Любови Павловне, что-то сказал, а что – она не расслышала, голос его был очень слаб. Фельдшерица наклонилась к нему поближе. – Что сказал, дедушка? Дед тихонько откашлялся и совершенно явственно спросил: – Кого Густя принесла? Парня или девочку? – Девочку, Иероним Маркович, девочку! Дед слабо улыбнулся и хотел было приподняться, но Любовь Павловна не разрешила ему двигаться. Она стала прослушивать у него сердце. Слушала долго, потом прикрыла его одеялом. – Вам надо полежать с недельку. Большой опасности пока нет, но беречься необходимо. Все-таки возраст. Вот я вам оставлю таблетки... – Какая болезнь-то? – шепотом спросила у нее Анна, когда фельдшерица одевалась. – Приступ стенокардии. Берегите его, не выпускайте пока никуда. Пусть лежит. Слабый очень. – Поняла, все поняла, Любушка, – очень напуганная непонятным названием болезни, промолвила Анна и, пошарив в нижнем отделении посудного шкафа, достала три куриных яйца. – На-ко тебе свежего яичка. Скушаешь. – Что вы! Ничего не надо, вы лучше подкормите дедушку. Иероним Маркович позвал к себе Любовь Павловну: – Теперь я помирать с вашей помощью раздумал. Мне надо повидать Густину дочку. Дед опять отлежался, смерть от него отступила. Усталая фельдшерица шла домой, на медпункт. На улице било темно, гулял холодный ветер. Приземистые избенки среди снегов казались нежилыми. Огней не видно. Только в избе Пастуховых краснеет зябкий свет. Утром к ним пришел Панькин, осведомился: – Как чувствуете себя, Иероним Маркович? Я слышал, вас ночью крепко прихватило? – Ох, прихватило! – дед заволновался, хотел подняться, но Тихон Сафоныч сказал: – Лежите, лежите. Вставать нельзя. – Он подвинул к кровати стул, сел. Болит сердце? – Слава богу, отпустило. Только слаб я стал, Тихон. – Питаться бы вам надо получше. В разговор вступила жена: – Что есть – тем и кормлю. Рыба сушеная, крупы овсянки немножко еще есть... Да яички. Одна, правда, курица, ну да ему немного и надо... – Крупа, яички – это хорошо. Меду бы ему... Я узнаю, нет ли в рыбкоопе. Был привезен для детских яслей. И еще вот вам, – Панькин достал портмоне, а из него вынул талоны на полкило сахару, килограмм крупы и сельдь. Правление выделило вам для усиления питания. Потом еще что-нибудь придумаем. Он подал талоны Анне. – Спасибо, Тиша, – сказал Иероним Маркович. – Не заслуживаю я того, чтобы талоны сверх пайка. Не работник я теперь... Пользы от меня как с куриного пупка. – Что за разговор! Вы свое отработали. Ну, поправляйтесь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю