Текст книги "Гастролеры и фабрикант"
Автор книги: Евгений Сухов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава 5
Град Свияжский, или «С трудов праведных не наживешь палат каменных»
Октябрь 1888 года
Когда-то Свияжск был городом, вполне сравнимым с Казанью. И даже соперничал с ней по значимости. Было это в первые сто лет его существования. А триста тридцать семь лет назад города не было вовсе. Стоял крутой холм-останец, весь лесом поросший. Молодой государь Иван Васильевич в очередной раз возвращался из Казанского похода, опять неудачного. И остановил свой возок у перевоза через Свияга-реку, чтобы юношеские косточки поразмять да нужду малую справить. Справил. Поразмял. А потом смотрит: место-то зело благоприятственное для крепостицы русской, дабы иметь близ стен казанских базу с воинами и воинскими и продовольственными запасами. Это могло бы сильно облегчить задачу покорения Казани. Однако поставить русскую крепость в этих местах было весьма непросто: по правую и левую от холма стороны жили горные и луговые черемисы – воинственная народность мари, мужчины которой из века в век промышляли охотой. Белку в глаз били, а человека и подавно. Только на горной стороне проживало таковых до сорока тысяч лучников. Не позволили бы они на своих землях просто так город построить.
Чья была мысль построить город-крепость на спокойных русских землях, а затем, разобрав его, свезти на нужное место и быстро собрать – неведомо. Может, эта мысль принадлежала самому государю, может, его зело умному приятелю Алеше Адашеву, может, дьяку Ивану Выродкову, весьма острому умом хитрецу-градоимцу, коему и был поручен надзор за строительством города. Однако город срубили в угличских лесах на Верхней Волге в тысяче верст от Казани, потом разобрали, бревна пометив, и по весне свезли на облюбованный холм. Четыре недели с малым понадобилось, чтобы вновь собрать город. Поначалу медленно рос городок: бревна меченые попутали, помешали по торопливости, и лай, как водится у русских людей, стоял густой. А опосля помалу сладилось – работали молча, споро. И возрос в мае тысяча пятьсот пятьдесят первого года город-крепость со стенами острожными, двумя монастырями и шестью приходскими церквами да домами и хоромами жилыми и прочим, что положено иметь городу по уставу.
Знатен был град Свияжский и при царе Борисе Годунове, и при императоре Петре Первом, и при государыне-императрице Екатерине Великой, даровавшей Свияжску собственный герб – «В голубом поле деревянный город над рекою, а в реке видимы рыбы…». А опосля века восемнадцатого хиреть стал град Свияжский и превратился вскорости в рядовой уездный городишко с несколькими тысячами жителей, всяк друг друга знавших. Пошто так получилось? А вот ты, мил человек, полегче что-нибудь спроси…
Все это, или почти все, уже знал Африканыч, когда вышагивал по замощенной деревом Рождественской улочке Свияжска, держа путь к дому Игнатия Савича Зыбина, летописца местного и краеведа. Было Игнатию Савичу, по слухам, сто четыре года, и тому подтверждением была метрическая запись в четырехпрестольном Рождественском соборе. Но был Зыбин еще в ясном уме и твердой памяти, а иначе Самсон Африканыч Неофитов не пошел бы к нему на беседу, а топал бы доколе к кому иному знающему человеку. Однако более сведущего, нежели Игнатий Савич Зыбин, во всем городе не было, да и быть не могло!
Проживал местный летописец-краевед в собственном деревянном дому о двух этажах, каковыми, в большей мере, и был застроен град Свияжский. Встретил поначалу Африканыча сурово: кто-де таков, пошто приперся и что, мол, тебе надобно. После подобрел к гостю, особенно после того как узнал, что Самсон Африканыч – не просто гость, а «действительный член Казанского Общества археологии, истории и этнографии, существующего при Императорском Казанском университете, и короткий приятель профессора Шпилевского, приехавший в Свияжск по научной надобности»…
– Да вы проходите, проходите, – засуетился вдруг старик. – И как он, Сергей Михайлович?
– Сергей Михайлович-то? – только сейчас и сообразив, что это его «короткого приятеля» Шпилевского зовут Сергеем Михайловичем, переспросил Африканыч. – Да все ладно у него, у Сергея Михайловича… Вот, работу новую кропает… Историческую.
– А какова тематика? – поинтересовался Игнатий Савич.
– Так он это, в секрете покудова тему держит, – улыбнулся Неофитов. – Сказывает, никто еще про такое не писал.
– Ну и хорошо, – довольно произнес Зыбин. – А как супруга его превосходительства?
– Супруга его превосходительства? – снова переспросил Самсон Африканыч, соображая, кто же это «его превосходительство». Догадавшись, что речь идет про того же Шпилевского (профессора тоже могут иметь статский генеральский чин), ответил: – Да тоже все ладно.
– Вот, и слава богу, – констатировал Зыбин. – Может, чаю с дороги? Не желаете?
– Не откажусь, – улыбнулся Неофитов, довольный, что старик поменял тему разговора.
За чаем Африканыч повел разговор о Феоктистове. Начал издалека. Пораспрошал об известных людях Свияжска и вообще России, так или иначе связанных с этим славным городом и с его историей. А впоследствии битый час с четвертью выслушивал исторические изыскания Игнатия Савича, которым, казалось, не будет конца. А старик Зыбин, заполучив слушателя, говорил и говорил…
– …А воеводами первыми в Свияжске назначены были, сударь вы мой, боярин князь Петр Иванович Шуйский, Борис Иванович Салтыков, князь Григорий Петрович Звенигородский, Семен Константинович Заболоцкий и князь Дмитрий Михайлович Жижемской. Первые трое были воеводами «на вылазку», то есть осуществляли военную защиту города, а последние два «ведали» город. Пять воевод на один город было многовато; обычно российские города имели двух-трех воевод. Но городу Свияжску придавалось особое значение, потому и управлялся он большим количеством правителей, чем обычно. Да-а… – Старик посмотрел на Африканыча, мгновенно изобразившего на своем лице нешуточный интерес, и продолжил: – Главными воеводами в Свияжске вплоть до конца первой трети семнадцатого века были представители самых древних и знатных родов. Потомки великих князей суздальских Шуйские; князья Воротынские, что из удельных князей черниговских; из великих ростовских князей князья Серебряные-Оболенские, Бехтеяровы, Приимковы и Буйносовы; Шеины и Салтыковы – ближайшая родня влиятельнейшего боярского рода Морозовых, предки каковых служили еще Александру Невскому. Объяснялось это просто: Свияжску, равно как и Казани, придавалось особое, – старик поднял кверху указательный палец, – стратегическое значение…
– А люди? – воспользовавшись паузой, вставил слово-другое Африканыч. – Расскажите о людях, коими был славен и горд ваш город. А может, и посейчас гордится…
– Люди? – старик задумался. – В нашем городе много славных людей проживало. К примеру, сударь вы мой, наш уездный судья Чаадаев, царствие ему небесное, – перекрестился старик, – являлся дядей другу Александра Пушкина, сумасшедшему философу Петру Яковлевичу Чаадаеву.
– Да вы что? – притворно удивился Африканыч.
– Именно так, – улыбнулся старик, довольный, что произвел впечатление на гостя. – А Василий Матвеевич Голенищев-Кутузов, старший брат генерал-поручика и сенатора Иллариона Матвеевича Голенищева-Кутузова и дядя светлейшего князя генерал-фельдмаршала Михаила Илларионовича Кутузова, жил в соседнем доме. И в одна тысяча восемьсот семнадцатом году, сударь вы мой, вместе с моим батюшкой, да еще князем Андреем Турунтаем и купцом Федором Каменевым на собственные средства перестраивали и реконструировали Рождественский соборный храм, что стоит ныне на одноименной площади, центральной и самой большой в Свияжске…
– Да неужели? – снова удивился Самсон Африканыч Неофитов, сделав глоток чая.
И Зыбин снова гордо произнес:
– Именно так, сударь вы мой. Наши именитые люди во многих постройках и реконструкциях соборов и церквей принимали участие.
– Например? – быстро спросил Африканыч.
– Например, иконостас, что в Троицкой церкви. Надо вам сказать, весьма замечательный по красоте и богатству. Куплен и сработан он, сударь вы мой, на средства свияжских дворян: кавалерственной дамы Надежды Андреевны Саврасовой, помещицы весьма богатой, орденоносной и в обеих столицах некогда известной, и Никифора Игнатьевича Феоктистова, тогда городничего нашего, царствие им обоим небесное, – тоже быстро ответил летописец-краевед.
– Как вы сказали, Никифора Игнатьевича Феоктистова? – мягко и весьма осторожно переспросил старика Африканыч.
– Все верно, сударь вы мой: Никифора Игнатьевича Феоктистова, бывшего нашего последнего городничего, потому как в одна тысяча восемьсот шестьдесят втором году таковую должность уже отменили, – кивнул Зыбин. – А к чему вы это спросили?
– К тому, что я немного знаком с Ильей Никифоровичем Феоктистовым, – несмело произнес Африканыч.
– А-а, с этим! – как-то пренебрежительно произнес летописец-краевед, отведя взгляд в сторону. – Так это сынок ихний будет, Никифора-то Игнатьича…
– Да вы что! – воскликнул Африканыч.
– Точно так, – подтвердил старик.
– Правда, достойнейший человек, этот Илья Никифорович? – спросил Африканыч и посмотрел на Зыбина так же внимательно, как смотрят дети на взрослых, когда им от них что-то надобно.
– Нет, не правда, сударь вы мой, – почти с гневом ответил летописец-краевед. – Вы, как изволили выразиться, немного с ним знакомы, а мы, свияжские обыватели, – с избытком! – провел он большим пальцем по шее. – Знаем его как облупленного! На наших глазах, стервец, вырос. На наших глазах и жилою стал несусветной!
– Жилою – это как?
– А так, – рубанул рукою воздух старик. – Жила – и все тут! Скупердяй, каких еще свет не видывал.
– Ну, возможно, вы и правы, – осторожно заметил Самсон Африканыч. – Илья Никифорович, конечно, отличается некоторой скаредностью, но все в городе его чтят и уважают…
– Некоторой?! – старик не дал даже договорить своему гостю и собеседнику. – Не-ет, не некоторой, как вы изволили выразиться, скаредностью, но самой что ни на есть огромною и неизбывной!
– Да что вы! – уже по привычке спросил Африканыч.
– Именно так-с, сударь вы мой! – заверил гостя летописец-краевед. – На похороны родного батюшки, царствие ему небесное, денег пожалел! А ведь уже тогда мильонщиком был!
– Ах ты! – вскинул руками Африканыч, негодуя. – Ну, коли, конечно, так, то, стало быть, возразить нечем…
– Так оно и есть! – распалялся старик дальше. – А как он сделал себе эти мильоны, вы знаете?
– Не имею понятия, – ответил Африканыч.
– Да уж, доложу я вам, сударь вы мой, не трудами праведными мильоны у него случились, а единственно лукавством и мошенничеством, – проговорил, возмущенно шевеля седыми кустистыми бровям, летописец-краевед. – Это он ныне знатный промышленник и коммерсант, а ранее, покуда в уезде нашем проживал, так первее его махинатора и плута и не было николи…
– А вы знаете, какими махинациями и плутовством он свои первые мильоны заработал? – посмотрел прямо в глаза старику Африканыч.
– Знаю! – твердо заявил Зыбин.
– Что, и расскажете? – задорно спросил Африканыч.
– А и расскажу, – ответил старик и принялся рассказывать.
Африканыч слушал, не перебивая…
* * *
Родовое имение Феоктистовка в Клянчинской волости уезда Свияжского было небольшим, всего одиннадцать домов да двадцать восемь ревизских душ. Первым насельником починка Феоктистовка был подьячий Феоктист Погорелец, коего указом царя Иоанна Грозного выселили из мятежного Новгорода вместе с иными в земли Казанского царства.
Было у Феоктиста восемь сынов. Старшим был Сысой, от которого пошла фамилия Сысоевых, столь известная ныне в Чебоксарском уезде и в Москве, в частности на Маросейке, где у Сафрона Виссарионовича Сысоева имелся собственный дом в три этажа с портиком коринфского ордена. Вторым сыном был Ширяйка прозвищем Широскул, от какового пошли дворяне Ширяевы и Широскуловы, записанные в Дворянскую книгу Казанской губернии числом сорок четыре. Государевы службы они служили дворянские, но по преимуществу мелкие, и выше провинциальных секретарей да армейских прапорщиков не поднимались. Третий сын прозывался Абросимом, и от него столь же многочисленны пошли Абросимовы, один из которых, Горох Андреевич, дослужился аж до чина секунд-майорского и был застрелен на дуэльном поединке из-за какой-то певички-инженю неким полковником Макуловым, тоже, кстати, выходцем из Свияжского уезду. Четвертого сына Феоктист назвал Селиваном, и от него-то и пошли Феоктистовы-Селивановы, потерявшие через три четверти века вторую фамилию и оставшиеся единственно Феоктистовыми. Они и унаследовали родовое имение Феоктистовка после кончины старшего сына Феоктиста, Сысоя. Пятого сына обозвали просто – Пятой. От него пошел военный род Пятых, кои сделались потомственными офицерами и заполучили многие военные чины и звания, а Истома Иванович Пятой дослужился при Екатерине Первой до чина генерал-поручика и по выходу в отставку поселился в своем имении в Малороссии, где и по сей день его отпрыски проживают в счастии и большом довольствии. Шестого сына Феоктист прозвал Истомой. От него пошли дворяне Истомины, служившие многим государям российским в чинах статских и военных, а Павел Иванович Истомин, известный дипломат и политикус, имел чин действительного тайного советника и был вхож в покои государя Петра Федоровича без всякого докладу. Седьмого сына звали Фрол. Он зачал род Фроловых, каковые, по большей части, служили дворянские службы в городах губернских в чинах судейских да прокурорских, однако выше чина статского советника да жалования орденком святого Станислава никак не поднимались. Да имелся еще восьмой сын, самый меньшой, Ивашка Меньшик, от коего пошли Меньшиковы, выродившиеся из дворян в сословие мещанское и занимающиеся мелкой торговлей.
Особыми чинами до нынешней поры Феоктистовы похвастать не могли. Только подполковник Никифор Игнатьевич Феоктистов, получив контузию в Крымской кампании пятьдесят четвертого года, был назначен свияжским городничим особым распоряжением казанского генерал-губернатора Ираклия Абрамовича Боратынского и исправлял данную должность вплоть до ее упразднения.
Было у городничего Феоктистова четырнадцать душ детей, из коих выжило девять. Из них шестеро – дочки.
А что такое иметь дочерей?
А это значит, что к определенному возрасту у них должно быть хорошее приданое, чтобы они имели в женихах выбор, а главное – не засиделись бы в старых девах, что, несомненно, портит и жизнь, и отравляет характер. Дочки все у городничего были как на подбор – красивенькие, ладненькие, воспитанные и без лишнего жеманству, что мужчинам весьма по нраву. Таковых девиц разбирают сразу: хвать – и будто не было. Это как за грибами ходить: кто первый в лес пришел, тому и грибов полная корзина. Кто же проспал да ушами прохлопал – получи уже срезанные грибницы, поганки да унылые сыроежки, которыми даже червяк брезгует. Одно слово: кто не успел, тот прошляпил.
Когда же выдавал Никифор Игнатьевич свою младшенькую, Марфушку, за тетюшского помещика Полуярцева, то отдал за ней последнее, что благоприобрел за годы служения государям-императорам и Отчизне. Так и доживал свой век в Феоктистовке, потому как снимать квартиру в Свияжске средств уже не доставало. Ибо известно: пенсион у городничего – с гулькин нос. Вроде бы и есть, а вот поди разгляди его…
Помимо дочерей было у Никифора Игнатьевича три сына – Валериан, Илья и Семен. Валериан в отца пошел: мол, его назначение – Отчизне служить. Правда, не по воинской линии, а по статской. Семен как младший за ним потянулся, а вот Илья был складу иного. Он ежели кому и был готов служить, так едино себе и никому более.
Надо признать, что горькую он не лакал, девок по гумнам не тискал, как остальные его сверстники. Не любил он многолюдства и прочего столпотворения, а вот зато в карты обучился играть годков эдак с пяти, благо, что отец большей частью был на службе с полком, а более с ним справиться никто не мог. К двенадцати годам Илюха считался среди сверстников заправским игроком, с которым, дабы не продуть последние штаны, лучше играть и не садиться. (Прав, выходит, был Ленчик, когда сказывал, что мильонщик хоть в карты и не играет, но толк в них знает…)
Вечерами, когда старший и младший из братьев сидели с книгами или решали математические задачки, средний дулся в карты с парнями старше себя по возрасту раза в два и непременно выигрывал. В плутовстве его никто обличить не мог, потому как Илья самостоятельно придумал несколько шулерских приемов, которых не знали и бывалые игроки, и применял их столь ловко, что никто не замечал даже намека на жульничество.
Несколькими годами позже, прикопив деньжат, задумал Илья сделать себе выезд: как же иначе, у остальных помещиков есть, а он что – рыжий, что ли! Где меною, а где куплей заведомо краденых лошадей, а таковые супротив заводных шли вполовину, сколотил он себе тройку. Однако хоть и был Илья не по годам шустер, да уж шибко молод. А молодость – она завсегда неопытна. Но самое скверное, по большей степени, глупа. Да и барышник из него в ту пору был покудова никакой. Потому бурый мерин, рослый, с проточиной во лбу, оказался с начавшимся сапом, – хворью злой, против которой лучшим лекарством будет пуля или топор. Но за мерина отдано было аж четырнадцать рублей! И бросаться такими деньгами для пятнадцатилетнего парня означало (ни много ни мало) расписаться в собственной коммерческой несостоятельности. Оставалось одно: сбыть мерина с рук какому-нибудь ушастому, да как можно быстрее. Прикупив к паре оставшихся лошадей доброго конягу, Илейка поставил бурого в стойло и недели с три поил его бардою. Тройку же свою ладную изнурял искусно и почти безжалостно. А на Масленицу прикатил в Свияжск, взяв с собой бурого мерина. Там, на воскресном базаре, его бурый среди изнуренной тройки смотрелся, как Илья Муромец среди чахлой татарвы. Ну и, конечно, нашел покупателя. Ушастого, на что и рассчитывал Феоктистов.
– Чо, продаешь? – спросил Илейку мужик, ходивший кругами вокруг бурого и цокающий языком.
– Не-е, – ответил Илья. – Такой конь мне самому нужон.
– У тебя же есть вона тройка? – продолжал напирать мужик. – Зачем тебе еще коняга?
– Не твоего ума дело, – отрезал Илья и тут же спросил: – А сколь за него дашь?
– А сколь спросишь? – вопросом на вопрос ответил мужик.
– Пять червонцев, – заломил явно большую цену Илья.
Мужик аж присвистнул:
– Пять червонцев?!
– А что, не стоит разве мой бурый таких денег? – спросил Илья.
– Не-е, – протянул мужик. – Не стоит.
– Ладно, гони сорок семь с полтиною, и по рукам, – предложил Илья.
– Двадцать, – назвал свою цену мужик.
– Чего? – округлил глаза начинающий коммерсант. – За моего бурого – двадцатку?!
– Ну, трешницу могу еще накинуть, – произнес мужик тоном несказанного благодетеля.
Спорили еще долго. Сошлись на тридцатке. А через два дня бурый мерин издох. Мужик, правда, впоследствии приходил в Феоктистовку с разбирательствами, но деревенские прознали, что у него претензия к их молодому барину, и выдали ему пару-тройку зуботычин. Так, для профилактики, чтобы глаза не мозолил.
– Мотри, паря, – сказал Илюхе на прощание мужик, стирая юшку рукавом рубахи, – тот, кто единым махом старается богачество приобресть, каторжною тачкою обычно кончает.
– Обычно означает, значит, не всегда. Верно ведь? – усмехнулся Илейка Феоктистов и добавил выражение, которое редко услышишь даже у портовых грузчиков со страшного похмелья.
Так мужик и ушел несолоно хлебавши. Однако последнюю его фразу Илейка намотал на ус и сделал ежели не жизненным кредо, то уж руководством к действию – это точно!
Потом братья подались на учебу в Петербург, старший – в университет, младший – в пансион, а Илейка остался в Свияжске. «Хватит мне и гимназии», – решил он для себя. И занялся коммерцией. А какая может быть коммерция на селе? Скот да хлеб! Вот хлебушком и задумал заняться Илюша. Но для начала надлежало погасить государственные недоимки, о которых уже дважды напоминал ему уездный исправник.
Как-то в один прекрасный день Илюша собрал всех своих феоктистовских крестьян.
– Робята! – начал он свою проникновенную речь. – Други мои и опора моя! Хочу вам сообщить невеселую весть. Бременем лежит она на душе моей, однако, как помещик и гражданин, как просто человек, несущий за вас государственную и отеческую ответственность, ребятушки вы мои, не могу и не имею права о ней молчать…
– А что за весть-то, барин? – раздался голос из мужицких рядов. – Ты сказывай, мы тебя в обиду не дадим!
– Благодарствуйте, други мои! – со слезой в голосе промолвил Илья. Было видно, что слова даются ему с немалым трудом (вернее, хитрый юноша сделал все, чтобы у мужиков создалось подобное впечатление). – Нелегко мне это вам говорить, ребятушки, но надо… Недоимки, братцы. Недоимки в государеву казну…
– Знаем, барин, – снова раздался голос из мужицких рядов. – Чай, не в первый раз, отдадим! Ничо, справимся! Дай токмо времени чуток.
– В том я ничуть не сомневаюсь, други мои, – ответствовал Илья. – Но с меня требуют немедленного их погашения. Времени уже нет… Вы видели, что ко мне приезжал исправник?
– Да, видели, – ответили мужики.
– Так вот, он грозился, что ежели вы не отдадите долги немедля, он приедет в следующий раз выбивать их из вас батогами и плетьми, – продолжал свою речь Илья. – А я как человек и христианин не могу допустить со своими другами и братьями подобного бесчинства.
– Спаси тя бог, барин, за такие слова! – ответствовали мужики, входившие в слезу от ласковых слов барчука.
– Конечно, я бы мог поступить, как поступают иные помещики: отобрать у вас последнее в счет погашения недоимок. Но я никогда, слышите, никогда не стану творить подобного со своими любезными, – сказал Илья и посмотрел на мужиков глазами, полными слез. – Я уплачу ваши долги из собственных, личных средств.
– Слава барину! – полетели вверх крестьянские колпаки и малахаи. – Слава Илье Никифоровичу, кормильцу нашему!
– Благодарствуйте, други мои, – как можно растроганней промолвил Илья. – Однако и вы, братцы, должны помочь мне…
– Об чем разговор, барин! – послышались возгласы мужиков из рядов. – Поможем, не сумлевайся. Сказывай, чего надоть-то!
– Благодарствуйте други, благодарствуйте, – уже с просохшими глазами произнес Илья. – Надобно вот что, – деловито произнес он, – поработать бы малость сверх барщины еще два дня в неделю.
Сход замолк. И в наступившем молчании деревенский старшина со своим приспешником, которым Илья до схода налил по стакану ерофеича и обещал еще, громко произнесли:
– Ну, коль надоть, стало быть – надоть. Уважим тебя, барин. Раз и ты нас уважил…
«Поработать малость» превратилось скоро в прочно установленный порядок. Стариков же и малых детей, которые не могли отбывать барщину, но кушать все же хотели, Илюша послал в град Свияжский христарадничать на церковных папертях (благо, их там, граде монастырском и храмовом, было предостаточно), чтобы, стало быть, сами себя они кормили. А еще Илюша создал хитроумный почин: якобы за проявленное усердие и труды он стал «даровать» немощным и старым свободу, иначе выдавал им «вольные», тем самым освобождаясь от обязанности их содержать, поскольку сами себя содержать они уже не могли.
– Это долг каждого признательного помещика – вознаградить своих крестьян за их усердие и труды дарованием на старости лет свободы… – сказывал Илья Никифорович всем и каждому и, кажется, прослыл даже среди местных дворян завзятым либералом.
Такой почин был принят еще некоторыми свияжскими помещиками, в результате чего в уезде расплодилось столь огромное количество бездомных и нищих, что вызвало тревогу среди властей. Прокурорские и судейские закопались в законодательные бумаги, и вскорости был найден какой-то старый государев указ, запрещающий отпускать на волю людей, не имеющих возможности самим себя содержать. Дача вольных беспомощным и убогим была запрещена генерал-губернаторским указом, но Илюша от таковых уже успел освободиться, а закон в России обратной силы не имеет и начинает свое счисление с даты его обнародования. Далее приступил Илюша Феоктистов к коммерческим операциям – стал приторговывать хлебом. Расчет у него был прост: на пшеничку и рожь было установлено две цены – сходная и дворянская. То есть у крестьян покупали хлеб по одной цене, а у дворян – по другой. И «дворянская» цена хлеба была несравненно выше. Так Илья Никифорович стал скупать хлебушек у крестьян по сходной цене, а продавать – по цене дворянской. И брали! Да и как не брать, коли, в отличие от чего прочего, хлебушек нужен всегда. То бишь каженный день.
Как-то заехал в Феоктистовку один купчина, торговавший хлебом в уезде не первый год.
– Хорош у тебя хлебушек, – похвалил купец, оглядев закрома Ильи Никифоровича.
– Хорош, – легко согласился Илья. – Купить хочешь, Емельян Федорович?
– Не прочь, – ответил купец. – А какую хошь за него цену?
Феоктистов назвал дворянскую.
– Дорогонько будет, – буркнул купчина и засобирался домой. – Мыслю, не сторгуемся.
– Как знаешь, – усмехнулся Илья.
Выждав недели с три, он написал купцу записку следующего содержания:
Отец родной и благодетель мой,
Емельян Федорович!
Вот ты не ведаешь, а я после твоего отъезду корил себя нещадно в том, что не уважил тебя. Но мало ли глупостей совершаем мы по младости лет и за неимением надлежащего опыта? Так что не держи на меня зла да лучше сговорись с приказчиком моим о цене на хлебушек, как тебе на то твоя совесть подскажет. Верю, что не обманешь меня да и сам в убытке себя не оставишь, отец родной.
С тем и остаюсь и полагаюсь всецело на тебя, почтеннейший Емельян Федорович, сын дворянский Илейка Никифоров Феоктистов.
С этой запиской Феоктистов заслал к купчине своего приказчика, приказав на словах получить с купца задаток за всю партию хлеба, что тот у него смотрел. Приказчик вернулся через неделю и привез задаток в семнадцать тысяч рублей. Вместе с задатком имелось письменное заверение купчины, что остатние деньги будут незамедлительно отправлены по поставке хлебного товару. Но хлебушек Илюша отправлять не стал, рассудив хитро, но здраво, что хлебушек оный можно продать кому другому на следующий год.
Когда срок поставки вышел, приехал в Феоктистовку «отец родной и благодетель Емельян Федорович», купец второй гильдии, награжденный серебряной нагрудной медалью за какой-то там срок пребывания в купецкой гильдии, и спросил: в чем, дескать, дело?
– И пошто ты, Илья Никифорович, хлебушек мой не отгружаешь, задаток получив?
– Какой задаток? – искренне удивился Илюша.
– Такой, коий приказчик твой тебе от меня привез! – заявил не без язвы Емельян Федорович.
– Вот те раз! – с негодованием воскликнул Феоктистов. – Да ты же сам приказчика моего отослал без всякого ответу, обидел, можно сказать, его, а стало быть, и меня ни за што ни про што. Да к тому же оставил меня без прибылей, что у людей деловых означает убыток. А теперь, – Илья гневно сверкнул очами, – приезжаешь ко мне с претензиями какими-то надуманными? Нехорошо так поступать, Емельян Федорович, – покачал головой Илюша, – не по-товарищески ты как-то поступаешь и не по-христиански…
Купчина аж дар речи, кажется, потерял. Потом как выкатил свои зенки, да как заорал так, что все деревенские собаки лаем изошлись:
– Как это, без ответу? Как «обидел»? Как это – не по-людски? Ты что, сдурел?! И где мой задаток?!
– Никакого задатку вашего я не получал, что-то вы путаете, – сухим тоном ответил на вопли купчины Илюша Феоктистов.
– Не получал?! – тяжело дыша от гнева, вскипел Емельян Федорович. – А ну, веди сюда твово приказчика!
Привели бедного приказчика, белого, словно первоснег. Тот поначалу ничего не понимал, а потом стал божиться и клясться, что, мол, деньги от купца были, и все, до единой полушечки, отданы-де барину Илье Никифоровичу…
– Врешь, каналья! – вскричал в праведном гневе Илья Феоктистов и приложил приказчика кулаком прямо в ухо, да так, что тот даже покатился по земле. – А ну сказывай, мерзавец, куда подевал деньги!
И потянулись затем суды да дознания на долгие месяцы. Илюша благородно негодовал и всякий раз отвечал одно и то же: никаких денег от купца Емельяна Федоровича, сына Щеколдина, он не получал. А еже он на этом настаивает, так пусть предоставит расписку о получении денег. А кто из них говорит неправду, его приказчик или купец – судить не ему, для этого существуют специальные организации, зовущиеся судами.
* * *
Черт его знает, откуда берутся такие люди, которые врут без зазрения совести, нагло смотря в глаза облапошенного ими собеседника, да притом еще негодуя. Вроде росли, как все, воспитывались, как все, а вот, поди ж ты, каковыми уродились! Такие были всегда и во все времена. И дело не в том, что с таким характером им живется лучше, нежели остальным, а в том, что за злостный навет им ничего не бывает, окромя материальной выгоды.
А где наказание? Где осуждение общественности? Ничего этого нет и в помине, а божьего суда они не боятся. Потому что не верят в него. А коли не верят, то такой суд может и не состояться, а с ним и божеское наказание… И, главное, молчит совесть. Их не коробит от содеянного, не мучает раскаяние. Вместо совести у них кошель с деньгами.
Но ведь что-то должно же быть?!
* * *
Это дело слушалось долго. Кажется, и суд был в затруднении определить, кто виновен, а кто пострадавший. Все решила записка, написанная Илюшей купцу. Ибо в ней ясно было прописано, что Илья Никифорович Феоктистов «всецело полагается на совесть и опытность» купца Емельяна Федоровича Щеколдина. И суд вынес решение: если и произошли какие-то убытки, то отнести их следует на счет купца Щеколдина. Словам приказчика, все время твердившего, что он отдал «все деньги до последней полушечки» барину, не поверили, потому как был он человеком крепостным, коих непозволительно было приводить к присяге на суде, а без принесения присяги – какая тебе вера? Купец Щеколдин обратно тысячи свои не вернул, более того, заплатил как проигравшая сторона все судебные издержки, объявил себя банкротом и был посажен в долговую тюрьму, ибо во времена государя-императора Николая Павловича неотдавание долгов каралось долговою ямою, то бишь тюремным сидением. Это уж потом, при императоре Александре Освободителе и его реформах, банкротствующим дали некоторую слабину, и их более жалели, нежели карали. А тогда с этим было строго. Приказчика же, плачущего навзрыд, суд определил сослать на поселение в сибирские края. Так ковались первые денежки Ильей Никифоровичем. Человеком без совести.
Сказывали еще, что в Казани он до исподнего обыграл в штос председателя судебной палаты, действительного статского советника Степана Николаевича Переверзева, который, потеряв сто восемьдесят тысяч капиталу, дом и личный выезд и оставив тем самым жену и детей нищими, застрелился из дуэльного револьвера марки «кухенрейтер», послав пулю прямо себе в сердце. На эти денежки Феоктистов приобрел в собственное владение выпасы и рыбные ловли на реке Свияге, а также перекупил у его владельцев мыловаренный завод, единственный в Свияжске. После чего в карты играть перестал совершенно, резонно порешив, что их миссия полностью исполнена. А затем сделался и скотопромышленником, начав с того, что приобрел за смешную цену табун лошадей в тридцать голов, пропавший накануне у коннозаводчика Билялетдина Гатауллина. Многие феоктистовские мужики знали, что табун ворованный, однако предпочитали помалкивать. Приезжал исправник, спрашивал их, не видели ли они приблудных лошадок?