355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрве Гибер » Другу, который не спас мне жизнь » Текст книги (страница 4)
Другу, который не спас мне жизнь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:46

Текст книги "Другу, который не спас мне жизнь"


Автор книги: Эрве Гибер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

30

Марина уехала в Соединенные Штаты; писем от нее не было, только на страницах газет, печатавших скандальные новости, появлялись нечеткие, размытые фотографии: она разгуливала по Лос-Анджелесу в темных очках, за ручку со своим престарелым красавцем, но я между прочим заметил – держась за ненавистную мне руку, Марина не снимала перчаток, белых батистовых перчаток, – значит, она не изменила нам, Ришару и мне. Я ждал итогов конкурса, куда я шесть месяцев назад послал свой сценарий, еще полагая, что съемки вот-вот начнутся; теперь же, после предательства Марины, лишь победа на конкурсе дала бы мне возможность хоть когда-нибудь снять фильм. Мюзилю была известна вся унизительность моего положения, и он посоветовал мне написать Марине в Беверли-Хилс, полагая, что от обращения к ней меня удерживает гордость. Мюзиль рассказал, возможно слегка приукрашенную им, историю создания так называемой «Прощальной симфонии» Гайдна. Гайдн был композитором при дворе князя-эстета Эстерхази и «Прощальную симфонию» задумал как протест, ибо, исполняя прихоть вельможи, музыкантов не отпускали в город, к семьям, и до самых холодов задерживали в летнем дворце. Симфония начиналась торжественно, одновременно вступал весь оркестр, но вскоре исполнители начинали удаляться один за другим, ведь Гайдн предусмотрел последовательное исключение инструментов, в финале звучало лишь соло, он даже внес в партитуру дыхание музыкантов, задувающих над пюпитрами свечи, скрип натертого паркета в концертном зале у них под ногами. Безусловно, прекрасная ассоциация, созвучная и угасанию Мюзиля, и исчезновению Марины; эту подсказанную Мюзилем историю я изложил в письме к Марине, но ответа так и не получил.

31

Мюзиль упал без чувств у себя на кухне накануне Троицы, Стефан обнаружил его лежащим в луже крови. Не подозревая, что этого Мюзиль как раз хотел избежать – потому и хранил в тайне свою болезнь, – Стефан тут же позвонил его брату, и Мюзиля отвезли в соседнюю больницу «Сен-Мишель». На следующий день я пришел навестить его; в палате, расположенной рядом с кухней, воняло жареной рыбой. Погода стояла отличная, Мюзиль лежал обнаженный по пояс, у него было великолепное, прекрасно тренированное, стройное и могучее загорелое тело, усыпанное веснушками; Мюзиль часто загорал на балконе, а за несколько недель до больницы племянник, помогавший ему оборудовать загородный домик – затея, видимо, с самого начала обреченная на неудачу, – обнаружил в неподъемной дядиной сумке гантели: тот, несмотря на вызванное пневмоцистозом нарушение дыхания, тренировался ежедневно, борясь с пожирающей его легкие дьявольской саркомой. Как только я появился, сестра Мюзиля решила оставить нас одних и вышла из палаты; она принесла ему вкусную еду, пироги с фруктами; я никогда раньше ее не видел – эта женщина с седым пучком на затылке казалась весьма энергичной особой, но тут сами обстоятельства, а может быть, тайна, сообщенная ей другим братом, хирургом, смягчили ее твердый нрав, она плакала. Мюзиль сидел в обтянутом белой кожей кресле-качалке перед залитым солнцем окном, сидел в пропахшей рыбой палате, в тиши опустевшей под Троицын день больницы. Пряча от меня глаза, он сказал: «Люди полагают, будто в такой ситуации можно что-нибудь сказать, а выходит, и сказать-то нечего». Очков он уже не надевал, я впервые увидел не только его молодой, совсем не дряблый торс, но и его лицо без очков; нет, описать не смогу – таким я Мюзиля не запомнил; образ друга я гоню прочь, однако он запечатлелся в моей памяти и в сердце именно в очках, те краткие мгновения, когда он снимал их в моем присутствии, потирая глаза, – не в счет. От удара головой у него на затылке запеклась кровь, я увидел это, когда он, устав сидеть, приподнялся и снова лег в постель. Над его кроватью укрепили ручку – ухватившись за нее, он мог ложиться или вставать, немного облегчая себе мускульное и дыхательное напряжение, раздиравшее ему грудь, сотрясавшее нервными спазмами все тело. Мюзиль задыхался от бесконечных приступов кашля, которые сдерживал лишь затем, чтобы попросить меня выйти. На ночной столик ему поставили плевательницу из темного картона, и докторша, заглядывая к нему, каждый раз говорила: надо сплевывать, сплевывать как можно больше, и сестра, выходя из палаты, тоже указала на плевательницу и повторила, что он должен отхаркивать, сплевывать как можно больше; это раздражало Мюзиля – он знал, из легких ничего уже не отходит. Ему должны были делать пункцию спинного мозга, он боялся.

32

Я навещал Мюзиля в больнице «Сен-Мишель» каждый день; в палате по-прежнему пахло жареной рыбой, яркое солнце так же освещало край квадратного окна; сестра его при моем появлении исчезала; пироги оставались нетронутыми, плевательница – пустой, пункция не удалась, надо было делать ее вторично, снова претерпеть ужаснейшую боль; медсестры говорили – возрастное уплотнение позвонков не позволяет дренажу протиснуться до костного мозга; теперь, когда Мюзиль знал, что это за боль, он боялся ее больше всего на свете, в его глазах горел страх перед страданием, которое не рождается в самом теле, а приходит извне, его вызывают искусственно, путем проникновения в очаг боли якобы для борьбы с нею; было ясно – для Мюзиля эта боль отвратительнее внутреннего, уже привычного страдания. Отрезвленный пока еще никому не ведомым крушением надежд на запуск фильма – об этом все узнают, если только я не получу премию на конкурсе, – я потихоньку вернулся к газетной работе, писал статьи то для одного, то для другого издания. Недавно я брал интервью у коллекционера, собиравшего детские портреты примитивистов; он подарил мне каталог организованной им выставки. Каталог лежал у меня на коленях вместе с газетами, которые я принес для Мюзиля. Я сидел рядом с кроватью. Мюзиль лежал, отказавшись от сверхчеловеческого усилия – попытки сесть в кресло. Я решил показать ему альбом. Мы сразу обратили внимание на портрет под названием «Грустный мальчик», он вполне мог быть написан с юного Мюзиля, хотя я не видел ни одной его детской фотографии, – художник изобразил прилежного задумчивого ребенка, упрямого и растерянного одновременно, замкнутого, но, похоже, любознательного. Мюзиль внезапно спросил меня, как я провожу время. Прежде он был в курсе всех моих дел, знал, чем я занимаюсь практически каждый час, ведь мы ежедневно разговаривали по телефону, а теперь сознание его помутилось – и мой распорядок дня сделался чем-то загадочным, он недоверчиво поглядывал на меня, казалось, он вдруг распознал во мне закоренелого лентяя, человека, до омерзения праздного, или же неожиданно обнаружил, что я трачу свое время и силы на поддержку его врагов, расплодившихся в великом множестве и мечтающих ускорить его конец. «Скажи, на что же уходит все твое время?» – повторял каждый день Мюзиль. Увы, его деятельность сводилась теперь к размеренному движению зрачков вслед за теннисным мячиком – по телевизору передавалась прямая трансляция турнира памяти Ролана Гарроса. Я сказал ему, что опять работаю над книгой о слепых, и в его глазах промелькнула тень ужасного страдания, он сознавал собственное бессилие, невозможность хоть немного поработать над рукописью последнего тома «Истории», оставшегося в набросках. После первого же посещения больницы я стал все записывать в дневник, не упуская ни одной детали, ни жеста, ни слова – пусть разговоры наши, как правило, были редки и ужасно скомканы в силу обстоятельств. Это ежедневное занятие утешало меня и вызывало отвращение, я понимал, Мюзилю было бы очень больно, узнай он, что я, подобно шпиону или врагу, заношу унизительные мелочи в дневник: наверное, записям суждено – и это самое отвратительное – пережить его и стать свидетельством правды, которую он предпочел бы стереть с оправы своей жизни, оставив лишь отшлифованную до блеска грань, она обрамляет сверкающий и непроницаемый черный алмаз, надежно хранящий тайны; дневник, быть может, станет его биографией, хотя уже и сейчас грешит неточностями.

33

Конечно, кое-какие события ускользают из памяти, но я не хочу заглядывать в дневник – сегодня, пять лет спустя, лучше заглушить тоску, она бьет беспощадно, только дотронься до больного места. Мюзиля перевели и больницу «Питье-Сальпетриер». Когда я вошел к нему в палату, там было полным-полно друзей, но его самого увезли на последнюю пункцию – вскоре, отняв еще частичку мозга, опять уложат на место. Стефан пачками приносил Мюзилю корреспонденцию из дома, но вскрывал письма и пакеты сам и, показав их больному, выбрасывал присланное в корзину; в сегодняшней почте оказалась книга Кота, название отдавало трупным запахом; Мюзиль перелистал ее, нашел дарственную надпись и прочел: «Этот аромат». В ужасе спросил он, что это значит, и я подчеркнуто безразлично ответил: Кот, мол, в своем репертуаре, да и нечего тут понимать. Чтобы прервать возникшую паузу, кто-то из друзей начал рассказывать о выставке в Гран-Пале, там экспонировалась знаменитая картина, которой Мюзиль посвятил в свое время целое эссе. Сейчас он никак не мог понять, о какой картине идет речь. Он спросил, что на ней изображено, и по всеобщему замешательству догадался: для него началось самое ужасное – помрачение рассудка. Мы все вместе вышли из палаты – больному пора было делать процедуры – и во дворе больницы узнали от Стефана: недуг смертелен, но Мюзиль скрывал от всех страшную тайну, он хотел, чтобы мы не раскисали и «держались» в его присутствии, сам Стефан тоже узнал об этом совсем недавно. Он сказал: некоторые участки мозга уже затронуты, недуг неизлечим, но главное – новость не должна получить огласки в Париже – тут он круто повернулся и ушел, наотрез отказавшись от предложенной нами «моральной поддержки».

34

Я появился у Мюзиля на следующий день, мы были одни, и я долго держал его за руку, словно просто пришел в гости, у него дома мы иногда сидели рядом на белоснежном диване, глядя на закатное солнце, пылавшее меж распахнутых балконных дверей; потом я прильнул к его руке губами, поцеловал ее. Но, вернувшись домой, со стыдом и облегчением принялся отмывать губы с мылом, будто их коснулась зараза, – точно так же я намыливал их в Мехико, в номере отеля на улице Эдгара Аллана По, когда старая проститутка глубоко засунула язык мне в горло. Стыд и облегчение были настолько сильны, что я достал свой дневник, решив записать и этот случай после отчетов о предыдущих посещениях. И, описав свой мерзкий поступок, испытал еще больший стыд и в то же время облегчение. По какому праву я марал дружбу? Дружбу с тем, кого просто боготворил? И тогда – что-то поистине снизошло на меня, а может, в голове прояснилось, – я вдруг почувствовал, будто мне все позволено – и даже положено вести эти гнусные записи; их узаконило, мои действия оправдало смутное предвидение, неколебимое предчувствие: я имею на них полное право, ибо описываю сейчас не совсем агонию друга, скорее, свою собственную, похожую на нее как две капли воды, но ожидаемую в недалеком будущем, – теперь мы с Мюзилем связаны не только узами дружбы, но и узами смерти.

35

Мюзиля перевели в реанимационное отделение в конце коридора; Стефан предупредил меня: прежде чем заходить к нему, нужно дезинфицировать руки, надевать резиновые перчатки и пластиковые туфли, а также стерильный халат и шапочку. В реанимации – скандал, какой-то негр отчитывает сестру Мюзиля – она тайком пронесла сюда еду, – швыряет на пол баночки с ванильным кремом, так как это запрещено, на ночном столике вообще ничего нельзя держать и нельзя ничего вносить в палату по соображениям гигиены, к тому же в критической ситуации все это может помешать ему, санитару реанимационной бригады. Здесь не библиотека, заявил он, схватив две последние книги Мюзиля, они только что вышли в свет, Стефан принес их от издателя, даже книгам тут не место, в палате должно находиться только тело больного и медицинские инструменты для ухода. Двор больницы залит июльским солнцем – трагический контраст с участью Мюзиля, злая насмешка судьбы. Наконец-то я понял, ибо до того не хотел верить Стефану, что Мюзиль умрет, и совсем скоро, – очевидность этого исказила мой облик, я кожей ощущал странные взгляды прохожих: мое лицо вспухало, расплывалось от слез, рвалось на куски от боли, я обезумел от горя, стал воплощением «Крика» Мунка.

36

На следующий день, стоя в коридоре, я сквозь стекло увидел Мюзиля, под белой простыней, с закрытыми глазами, веки сомкнуты, на лбу виднелась дырочка, ему только что сделали пункцию головного мозга. Накануне, только я пришел, он сразу закрыл глаза и попросил меня говорить о чем угодно, не ожидая ответа, лишь бы он слышал мой голос, говорить, пока я сам не устану и не уйду тихонько, не прощаясь. И я, полный кретин, сообщил ему новость, которую узнал утром, – кредита на съемки фильма я не получу, надежды мои рухнули, и тут Мюзиль изрек, подобно сфинксу, одну-единственную фразу: «Все опять закружится в 86-м году, после выборов». Медсестра поймала меня в коридоре – оказывается, я не имею права находиться в реанимационной палате без особого разрешения, ведь я не член семьи, за разрешением нужно зайти к врачу; посещения теперь контролируются, чтобы, не прорвался, к примеру, «хищник-репортер», охотящийся за фотографией Мюзиля. Молодой врач осведомился, как меня зовут, и заявил – с намеком, будто я прекрасно представлял себе, о чем идет речь, хотя тогда я еще ровным счетом ничего не понимал: «Видите ли, с болезнями такого рода лучше быть поосторожнее, о них, честно говоря, мало что известно». Он не разрешил мне больше посещать Мюзиля, мол, предпочтение они отдают членам семьи, а не друзьям, конечно, я был очень близок больному, он в этом не сомневается, – и тут мне захотелось плюнуть ему в морду.

37

Мы с Давидом так и не увидели больше Мюзиля, а он между прочим требовал, чтобы нас впустили, – нам рассказал об этом Стефан, каждый день мы звонили ему и узнавали, как идут дела. Я послал в «Питье» записку на имя Мюзиля, признание в любви – стоило дожидаться этой минуты! – и вложил в конверт цветной снимок, сделанный Густавом на балконе отеля, в Асуане, где я, повернувшись к объективу спиной, глядел, как садится солнце над Нилом, – слава Богу, хоть письма принимали! Чтобы доставить мне удовольствие, Стефан сказал, будто часто застает Мюзиля с этой фотографией в руке. Теперь Мюзиль, объяснил мне Стефан, говорил только загадками, например: «Боюсь, как бы талисман не повредил тебе» или «Надеюсь, что Россия снова станет белой». По праву родства, кроме Стефана – основного посетителя – Мюзиля ежедневно навещала сестра, они сохранили добрые отношения, хотя последние лет двадцать были уже почти чужими друг другу. Молодой врач – он сам рассказывал об этом Стефану – по ночам подолгу беседовал с Мюзилем. Однажды вечером, едва я вошел в квартиру, раздался звонок, коллега-журналист спрашивал, нет ли у меня фотографий Мюзиля. Я сначала не понял, тот вдруг разрыдался, я швырнул трубку и тут же помчался в больницу на такси. Во дворе у корпуса, где находилось отделение реанимации, я встретил Стефана и других знакомых, он сказал мне спокойным голосом: «Иди скорее, обними его, он так тебя любит». Я ехал в лифте один, и внезапно меня кольнуло сомнение: «любит», а не «любил» – может, Мюзиль не умер и это просто слухи, но держался Стефан чересчур спокойно, кажется, спокойствие это наигранное: я пошел по коридору, пусто, никого уже нет, ни дежурного, ни медсестры, будто тяжкий труд завершен и все наконец уехали отдыхать; сквозь стекло я снова увидел Мюзиля, под белой простыней, он смежил веки, на торчавшей из-под простыни не то руке, не то ноге болталась бирка с дырочкой, у меня уже не было сил войти в палату и обнять его; заметив медсестру, я вцепился в нее: «Он вправду умер? Да? В самом деле?» Страшась ответа, я со всех ног ринулся прочь из больницы и понесся по Аустерлицкому мосту, во всю мочь горланя песню Франсуазы Арди, которую выучил наизусть благодаря Этьену Дао:

 
Уйду ли первым в день любой,
Запомни – я всегда с тобой.
Сплетусь я с ветром, стану ливнем,
Землей и солнцем в сплаве дивном
И губ твоих коснусь потом,
И будет воздух невесом
На радость нам.
Но коль нема душа твоя,
Увидишь, как страдаю я.
Я буду полон злобой фурий
И обвенчаюсь с адской бурей,
Чтобы тебя под снежной вьюгой
Пронзить и холодом и мукой.
И коль забудешь ты про нас,
Я с ливнем разлучусь тотчас,
Расстанусь с солнцем и землею,
С тобой расстанусь и с собою,
И ветер заберет свое
И нашу жизнь накроет мглою,
Как забытье [5]5
  Перевод А. Солянова.


[Закрыть]
.
 

Я летел по Аустерлицкому мосту, я один владел еще не ведомой прохожим тайной, которой суждено было изменить облик мира. В этот вечер в теленовостях Кристина Окран – «солнышко», как называл ее Мюзиль, – воскресит его счастливый смех. Я зашел к Давиду, у него был Жан, оба сидели голые по пояс и чесались изо всех сил, приняв по дозе, чтобы не раскиснуть, они и мне предложили порошок, но я предпочел вернуться на улицу и снова запел.

38

На следующий день мы со Стефаном обедали в пиццерии неподалеку от его дома. Мюзиль умер от СПИДа, Стефан не подозревал об этом до вчерашнего вечера, пока не пошел вместе с его сестрой в ординаторскую и не прочел в регистрационной книге: «Причина смерти – СПИД». Сестра Мюзиля потребовала, чтобы эту запись зачеркнули, подчистили, густо замазали или соскребли, но лучше было бы вырвать страницу и вклеить новую; конечно, записи конфиденциальные, но кто знает, может быть, через десять-двадцать лет какой-нибудь биограф, навозный жук, захочет сделать ксерокопию этой страницы или просветит рентгеновскими лучами ее отпечаток на предыдущей. Стефан предъявил единственное написанное рукой Мюзиля завещание, оно ограждало его квартиру от нашествия родственников, но формулировки были слишком расплывчаты и не давали основания считать Стефана бесспорным наследником. Я успокоил его, сообщив, что Мюзиль в последние месяцы обращался к нотариусу, и дал ему адрес. От нотариуса Стефан вернулся ни с чем: завещание существовало, и, конечно, в его пользу, однако Мюзиль не успел подписать и по всей форме заверить составленный нотариусом текст – документ не имел никакой юридической силы, поскольку даже не был написан его рукой. Стефану пришлось торговаться с родственниками, в конце концов за ним осталась квартира с находившимися в ней рукописями, но право наследования он потерял.

39

В то утро, когда во дворе больницы «Питье» близ крематория должен был состояться вынос тела и церемония прощания, транспортники опять объявили забастовку; я опаздывал, на площади Алезии такси поймать не удалось, и я решил спуститься в метро, ехать надо было с двумя пересадками, а потому я еще больше задержался; в серых переулках старого квартала на набережной Сены, совсем недалеко от Института судебной медицины, у морга – каждый раз, когда я прохожу теперь мимо, у меня просто мороз по коже – уже скопилось множество людей, разыскивающих условное место встречи: Стефан решил опубликовать объявление сразу в двух ежедневных газетах, опасаясь, как бы церемония не оказалась слишком скромной по сравнению с пышными похоронами другого крупного мыслителя, умершего несколько лет назад; в результате квартал оцепили полицейские, а во дворе, куда должны были вынести тело, собралось столько народу, что я не смог протиснуться ближе к гробу, встал на цыпочки и смотрел, как философ, друг Мюзиля, кажется, взобравшись на ящик и забыв даже снять шляпу, тихим голосом произносит траурную речь; его просят говорить громче, он заканчивает и потом вручает текст Стефану. Тело унесли, и толпа рассеялась. Я подошел к Стефану и Давиду. Стефан сказал: мне повезло, я не видел умершего – зрелище было не из приятных. Давид не хотел ехать на похороны в деревню Морван, на родину Мюзиля, боялся, что просто не хватит сил; мне хотелось, чтобы он поехал, но Давид отказался наотрез – и зря, похороны вовсе не были такими уж тяжкими по сравнению с муками последних недель. Пока кортеж не тронулся, к Стефану все время подходили люди; известная актриса, дружившая с Мюзилем, вручила ему розу из своего сада и попросила бросить ее в могилу; тем временем секретарь, которого я тогда увидел впервые, рассказал мне вот что: в последний день, когда он видел Мюзиля, тот велел ответить согласием на все приглашения, полученные с разных концов света, хотя сроки их частично или полностью совпадали; потирая руки, Мюзиль от души веселился – он непрочтет лекцию в Канаде, непроведет семинар в Джорджии, невыступит на коллоквиуме в Дюссельдорфе. По дороге мы со Стефаном и секретарем остановились у какой-то забегаловки и отведали жареных колбасок – сделать это предложил Стефан, Мюзиль просто обожал колбаски. Мать, очень сдержанная, царственная, прозрачная от старости, встретила нас без единой слезинки; застыв в кресле, над которым висела картина XVIII века, она по-светски принимала важных соседок, пришедших выразить ей соболезнование; на видном месте – на круглом столике посреди комнаты – лежал еженедельник с фотографией Мюзиля на обложке. Брат Мюзиля показал нам усадьбу, она оказалась огромной, их род принадлежал к крупной провинциальной буржуазии, в деревне их уважали больше прочих; главенствовал в доме отец – хирург, практикующий в главном городе департамента. Я даже не предполагал, что Мюзиль вырос в такой зажиточной семье, но если поразмыслить, этим легко объяснялось все: вечное стремление к экономии наряду с полной безответственностью в денежных делах, равнодушие и даже нелюбовь к какой бы то ни было роскоши – эти качества я скорее отнес бы к проявлениям мелкобуржуазности. Брат, удивительно похожий на Мюзиля, показал нам великолепный сад; во время прогулки он вдруг остановился, склонил голову и произнес: «Эта болезнь неизлечима». Потом провел нас в комнату Мюзиля, где тот работал в студенческие годы, – самое запущенное помещение в доме, там никогда не топили, как в лачуге садовника, где Мюзиль устроил себе библиотеку, позже мать велела туда поставить все написанные им книги. Я достал с полки первую попавшуюся и прочел дарственную надпись: «Маме – первый экземпляр книги, которая обязана ей своим рождением». На следующий день по телефону моя мать рассказала мне, что слышала по радио интервью с матерью Мюзиля. Та сидела на складном стуле у ограды кладбища и беседовала с журналистами, словно на пресс-конференции: «Когда мой сын был совсем маленьким, то хотел стать золотой рыбкой. Я отвечала: зайчик мой, это невозможно, ты же не любишь холодную воду. Он задумывался, а потом говорил: ну только на секундочку, просто узнать, о чем она там думает». Матери непременно хотелось заказать мемориальную доску, где бы упоминалось название престижного института – там Мюзиль в конце жизни читал лекции; Стефан сказал ей: «Ведь все и так знают», а она ответила: «Конечно, сейчас знают, но через двадцать-тридцать лет, когда останутся только его книги, разве кто-нибудь вспомнит…» Мы по очереди брали из корзины по цветку, бросали их в могилу, и корреспонденты фотографировали каждого из нас. Вернувшись вечером домой, я позвонил Жюлю, но он не захотел со мной долго разговаривать – развлекался с двумя юнцами, видимо, наркоманами, которых только что подцепил в кабаке и слегка побаивался. Берта с их пятимесячной дочкой уехала за город.

40

Я пытался как мог облегчить другу тяжкое бремя траура, удержать его от погружения в бездну проблем, связанных с наследованием, и уговаривал совершить путешествие, развеяться. Когда-то мы думали, что к этому времени Мюзиль и Стефан приедут к нам на остров Эльба, еще месяца за три до смерти Мюзиля обсуждали втроем, как будем отдыхать; мы со Стефаном искренне верили, что поедем туда, а Мюзиль, одновременно и понимая все и заблуждаясь, делал вид, будто тоже верит в осуществимость этих планов, пока не началась настоящая подготовка к отъезду, и тут он втайне от меня признался Стефану – я узнал все после смерти Мюзиля, – что никогда не думал всерьез об этом путешествии. Стефан беспокоился и о себе, он считал, что смертельный вирус Мюзиль почти наверняка передал ему, а потому отправился на консультацию к дерматологу; тот не очень-то был подкован, но зато попытался успокоить пациента: по его словам, Стефан, конечно же, избежал опасности, поскольку СПИД скорее всего передается лишь при проникновении в организм нескольких видов инфекции, по меньшей мере двух, – две зараженные спермы одновременно попадают в организм и действуют подобно детонатору. Я пригласил Стефана приехать к нам на Эльбу, Густав уступил свою комнату вдовствующему другу; тот не упускал случая погоревать на виду у всех или – что было еще эффектнее, – покинув сотрапезников в разгар обеда, убегал к себе и запирался. Минут через пятнадцать мне приходилось идти наверх и стучать в дверь, чтобы остановить поток слез. Стефан сначала не открывал, потом впускал меня и огрызался сквозь слезы: «Я не знал, что ты такой злой, Мюзиль тоже не догадывался, ты нас всех обманул, ты – воплощенное коварство; бедный Мюзиль, как он ошибся в тебе!» Я отвечал Стефану: да, действительно мне трудно общаться сразу с несколькими людьми, никак не удается найти золотую середину, я то погружаюсь в угрюмое молчание, то впадаю в непонятную эйфорию; однажды я рассказал Мюзилю о своих терзаниях, и он посоветовал мне ни в коем случае не пытаться изменять самого себя, это худшее оскорбление для друзей; вот я и остался таким, какой я есть, таким меня видят окружающие, таким любят. Стефан чуть не бросался целовать мне руки и потом беспрестанно восхищался мною, легко прощал мне, в отличие от других, приступы раздражительности. Он ужасно страдал потому, что именно сметь Мюзиля открыла ему доступ в прекрасный дом, где так много юных красавцев. Тем летом, когда мы лежали на скалистом берегу нагими после купания, я сказал однажды Густаву: «Мы все сдохнем от этой болезни, я, ты, Жюль, все, кого мы любим». С Эльбы Стефан отправился в Лондон и разыскал там людей из (Далее текст в журнале обрывается. Примечание верстальщика.)

41

Прежде чем переехать в квартиру Мюзиля, Стефан попросил меня сфотографировать квартиру такой, какой покинул ее владелец. Он хотел, чтобы я в качестве свидетеля присутствовал при передаче имущества и подготовил необходимые документы для будущих исследователей. Войдя во двор, я заметил: со стены соседнего дома уже сорвали плющ и не было воробьев, громко чирикавших, когда я, бывало, шел по двору к Мюзилю на ужин. После его смерти я в квартиру не входил; в то утро погода стояла пасмурная, но только я достал фотоаппарат, солнце осветило комнаты, словно по мановению волшебной палочки. Для общей съемки интерьера гостиной с африканскими масками и рисунком Пикабиа, напоминавшим черты Мюзиля, я захватил маленький «роллей-35», а для съемки всяких деталей попросил у Жюля «лейку»: в корзине для бумаг, к примеру, до сих пор валялся смятый конверт с адресом, который Мюзиль не успел дописать. За четыре месяца печаль отсутствия уже успела лечь на вещи, подобно пыли, просто стряхнуть ее было невозможно, квартира сделалась неприкосновенной, и мы спешили сфотографировать прежний хаос, пока его не уничтожила суета новой жизни. Стефан показал мне шкаф со стопками рукописей, показал заметки и наброски неоконченной книги, которые Мюзиль не успел порвать. На диванах лежали кипы давным-давно собранных Мюзилем материалов о социализме – он собирался написать эссе на тему «Социалисты и культура», но, как сказал мне в автобусе его секретарь, он уже тогда слегка повредился в уме. Стефан настоятельно просил меня сфотографировать постель Мюзиля, я никогда ее не видел, ведь Мюзиль открывал дверь в спальню в редких случаях, когда мы вместе отправлялись куда-нибудь ужинать и он вспоминал, что забыл ключи или чековую книжку в кармане другой куртки. Спальня Мюзиля оказалась клетушкой без окна, на полу валялся тощий тюфяк; Мюзиль оставил за собой просторный кабинет с библиотекой, а Стефану, который теперь не мог себе этого простить, уступил самую удобную, изолированную часть квартиры. Мне совсем не хотелось заглядывать туда, но Стефан подталкивал меня в спину, фотография спальни, считал он, станет бесценным документом для исследователей; я пытался заснять жалкий матрац, брошенный на пол, хотя отойти на необходимое для съемки расстояние здесь было невозможно, я знал, что ничего не получится, к тому же и аппарат не сработал, кончилась пленка. Благодаря этой серии снимков – фотографий с негативов я не печатал, только передал Стефану дубликат контрольных кадров – мне удалось освободиться от навязчивой идеи; подобно колдуну, я очертил магическим кругом место гибели нашей дружбы, не для того, чтобы предать ее забвению – чтобы увековечить, скрепив ее печатью фотокадра. Ассоциация Стефана по оказанию гуманитарной помощи жертвам СПИДа уже действовала вовсю, Давид, Жюль и я были первыми ее спонсорами, – я внес деньги через доктора Насье. Однако, сказал мне Стефан, работать там каждый день далеко не весело, нужны крепкие нервы: «Вдруг как снег на голову на нас свалилась семья с Гаити; все – отец, мать и дети – больны СПИДом, представляешь себе картинку!» Перед уходом я заглянул в библиотеку Мюзиля – мне надо было посмотреть выходные данные тома Гоголя, я собирался его прочесть, – но Стефан, заглянув в книгу, которую я держал в руках, сказал: «Нет, Гоголя оставь, Тургенева, если хочешь, забери всего, я его читать не буду».

42

Я снова стал работать в газете. Эжени предложила мне поехать с нею и с ее мужем Альбером в Японию на съемки нового фильма Куросавы, значит, это было зимой 1984 года, ведь моя книга о слепых еще не вышла; мы с Анной встретились тогда в Асакусе [6]6
  Район Токио.


[Закрыть]
и очень удивились, что оба пишем на одну и ту же тему – о слепых. Я не ожидал увидеть Анну в Токио – мы столкнулись с ней в холле отеля «Империал», где Альбер назначил ей встречу, – но особой радости не испытал. Любительница приключений несколько ошалела от трехнедельного путешествия в транссибирском экспрессе; в дороге, мчась по России и затем по Китаю, она только и делала, что пила водку и объедалась икрой с аппаратчиком из Владивостока. Перед отъездом Анны я взял у нее интервью, она предложила мне опубликовать ее детскую фотографию, отец сделал снимок, когда ей было семь лет, – и вот остался единственный экземпляр, который она берегла как зеницу ока. За восемь лет работы в газете у меня никогда ничего не пропадало, но все же я попросил проследить за этой фотографией – сначала технического редактора, затем сотрудницу, ведавшую материалами отдела оформления; и тут как назло, словно не выдержав строгого надзора, злополучная фотография исчезла. Анна сердито потребовала вернуть ее, вышла из себя; я перевернул редакцию газеты вверх дном, все пять этажей, в надежде отыскать пропажу. «Плевать мне на вашу надежду, верните фотографию», – отрезала она. Накануне отъезда Анна даже явилась ко мне домой и снова на меня накинулась. Я не пустил ее дальше лестничной клетки и, мстя за бесцеремонность, захлопнул дверь перед самым ее носом. Между тем фотографию мне вскоре вернули. Кто-то украл альбом, в который, к несчастью, технический редактор спрятал ее для пущей сохранности; вора (или воровку), видимо, мучили угрызения совести, и поскольку мои препирательства с Анной чуть ли не месяц происходили у всех на глазах, альбом попросту положили в мой шкафчик для бумаг. Я сообщил радостную новость Анне, как только увидал ее в холле токийского отеля «Империал», а эта мегера немедленно заявила: «Вы легко отделались». Бог с ней, подумал я. Анна продолжала цепляться к нашей маленькой группе – ко мне с Эжени и Альбером. Однажды вечером мы встретились с ней в Асакусе на ведущей к храму улочке, в склепанных из листов жести лавчонках торговали сладостями, веерами, расческами, брелоками и печатками из драгоценных и искусственных камней; Эжени и Альбер замешкались в магазине, где продавали шлепанцы, а мы с Анной пошли дальше в сторону пагоды и приблизились к медному чану, там курили благовония; паломники, подержав руки над дымком, словно бы мыли им щеки, лоб, волосы. Вокруг было множество прилавков с крошечными ящичками, верующие открывали их наугад, доставали свернутую бумажку с предсказаниями, сделанными тайнописью, и затем несли любому из двух бонз, которые священнодействовали по обе стороны алтаря с золотой статуей Будды, защищенной стеклянной перегородкой; из-за алтарных стоек эта часть храма, где за небольшую мзду расшифровывали недоступные разумению непосвященных знаки, напоминала камеру хранения. Если предсказание сулило удачу, верующий бросал его через щель в стеклянной перегородке к ногам Будды, туда же следовало опустить деньги – залог осуществления чаемого. Бумажку с дурным предсказанием прикручивали проволокой к мусорному ящику или к дереву, чтобы, отданное на волю злых духов, оно потеряло силу. В Киото, например, вокруг храмов стояли голые деревья, шелестевшие белыми бумажками, – издалека нам показалось, будто цветет сакура. Мы с Анной вместе вошли в храм в Асакусе; задержавшись у прозрачной дарохранительницы в форме пирамиды, трепетавшей огоньками, Анна протянула мне малюсенькую тлеющую палочку и сказала: «Вы не хотите загадать желание, Эрве?» В ту же секунду раздался звук гонга, люди заторопились к выходу, сияние в алтаре вокруг золотого Будды погасло, железный затвор, лязгнув, наглухо закрыл величественную главную дверь, и не успели мы опомниться, как оказались запертыми в храме. Бонза вывел нас через маленькую заднюю дверь, и мы очутились на праздничной базарной площади. Загадать желание я не успел, но это необычное происшествие сдружило нас с Анной. И вот мы поехали в Киото, там она познакомила нас с художником Аки, приехавшим в родной город на семидесятилетие отца; Аки показал нам весь Киото и Золотой Храм. Токийцы советовали еще посетить Храм Мхов, но попасть туда можно было, только если местный житель соглашался уступить свое место в списке избранных, имеющих право на одно посещение в месяц. Храм Мхов находится вдалеке от центра Киото, в загородной местности. Холодным и солнечным утром мы, человек десять посетителей, ждали у ворот бонзу; он появился и для начала проверил по нашим удостоверениям личности свой список, потом подвел нас к окошечку кассы, каждый уплатил весьма внушительную сумму. Затем, разувшись, мы в носках пробежали по двору, усыпанному ледяным гравием, вошли в промозглый зал – его загромождал стоявший у алтаря огромный барабан; на полу лежали подушечки, перед ними – расставлены в ряд тушечницы, разложены кисточки, тут же палочки туши и чашечки, чтобы их разводить, а на столике – пергаментные свитки, на них ясно виднелась тончайшая вязь сложных знаков; как сказал Аки, они обозначали и вовсе загадочные, непонятные слова, и – судя по их количеству и расположению – это была таинственная ритуальная молитва Храма Мхов; монахи, сопровождавшие чтение текста монотонными ударами в барабан, заставляли нас – в полной тишине – повторять за ними каждое слово; тем, кто хотел получить доступ в чудесный сад мхов, надо было заслужить право им полюбоваться, каллиграфически переписав молитву, пусть ничего не понимая, иероглиф за иероглифом, воспроизвести ее, осторожно заполнив тушью еле заметные ложбинки на пергаменте. Муж Эжени, Альбер, кипя от злости, отшвырнул пергамент прочь; бонзы – бандиты, они нас просто ограбили, к тому же здесь можно околеть от холода; если на каждый иероглиф уходит целых пять минут, понадобится не меньше двух часов, чтобы разделаться с этой тряпкой, усеянной идиотскими значками, да еще сидишь скрюченный, ноги затекают до судорог, – и Альбер ушел, так ему и не довелось попасть в сад мхов. Мы с Анной, устроившись рядышком, втянулись в игру, пытаясь перещеголять друг друга – тщательно перерисовывали иероглифы, выводили их как можно аккуратнее, точнее, стараясь не насажать клякс. Аки объяснил нам: закончив молитву, мы должны написать под ней свое имя и желание, а затем положить свиток перед алтарем, ибо труд жизни священнослужителей в Храме Мхов – неустанная молитва об исполнении желаний безвестных людей, редких посетителей. После двух часов усердной работы, когда благодаря предельной сконцентрированности исчезли судороги и ощущение времени, я был уже почти готов изложить свое невысказанное желание, на сей раз, думал я, оно не улетучится с дымом догорающей палочки. Я боялся, что любопытная Анна захочет узнать мою тайну, и решил зашифровать желание; ее фразу я прочел, заглянув ей через плечо. Она написала: «Улица, опасность, приключение», потом вычеркнула слово «опасность», но мне уже было неинтересно, чем она его заменила. Я прибавил к молитве свою шифрованную мольбу о жизни – для себя и Жюля, – и Анна сразу же спросила, что означают эти слова. А потом мы отправились в чудесный сад мхов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю