412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнст Теодор Амадей Гофман » Серапионовы братья » Текст книги (страница 46)
Серапионовы братья
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:12

Текст книги "Серапионовы братья"


Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 69 страниц)

Между тем солнце, проглянув в эту минуту сквозь красные шелковые оконные занавески, осветило разложенные на столе бриллианты пурпурным отблеском. Скюдери, увидя это, закрыла в ужасе лицо и немедленно приказала Мартиньер спрятать украшения, на которых, казалось ей, видит она кровь убитых жертв. Мартиньер, укладывая вещи обратно в ящичек, заметила, что, по ее мнению, следовало бы представить вещи в полицию, рассказав вместе с тем и о таинственном появлении молодого человека в доме и вообще о всей загадочной обстановке, при которой бриллианты были вручены.

Некоторое время Скюдери медленно, в раздумьи прохаживалась по комнате, теряясь в предположениях, что следовало делать. Наконец, приказала она Батисту приготовить портшез, а Мартиньер помочь ей одеться, объявив, что немедленно отправляется к маркизе де Ментенон.

Скюдери знала, что в этот час застанет она маркизу наверняка одну в своих комнатах. Садясь в портшез, взяла она с собой и ящичек с убором.

Можно себе представить удивление Ментенон, когда вместо спокойного, полного достоинства и доброжелательства лицо, какое она всегда привыкла встречать у Скюдери, как это и соответствовало ее летам, увидела она на этот раз бедную старую женщину бледной, расстроенной, приближавшейся к ней неверными, дрожащими шагами. "Что случилось, во имя самого Господа?" воскликнула Ментенон, поспешив навстречу почтенной особе, огорченной до того, что с трудом смогла она дойти до середины комнаты и опуститься в подвинутое маркизой кресло. Придя, наконец, в себя, прерывистым голосом рассказала она Ментенон недостойную шутку, сыгранную с ней благодаря тем немногим словам, которые сказала она в насмешку над трусливыми любовниками. Ментенон, выслушав все, прежде всего постаралась успокоить бедную Скюдери, уверив ее, что она уж слишком близко к сердцу принимает это приключение, что никогда злая насмешка не может оскорбить или запятнать благочестивую душу и, наконец, в заключение попросила показать ей бриллианты.

Скюдери подала ей открытый ящичек. Крик изумления невольно вырвался из груди маркизы, едва она увидела действительно поразительное богатство убора. Взяв ожерелье и браслеты, подошла она с ними к окну, заставила играть камни на солнце, переворачивала их во все стороны, рассматривала тончайшие золотые скрепления цепочек и не могла налюбоваться поразительной чистотой и тонкостью искусной работы. Кончив этот осмотр, Ментенон обратилась к Скюдери и сказала решительно:

– Убор этот, уверена я твердо, мог сделать только Рене Кардильяк.

Рене Кардильяк был тогда искуснейшим парижским ювелиром и в то же время одной из оригинальнейших личностей в целом городе. Маленького роста, широкоплечий, крепко и мускулисто сложенный, Кардильяк, хотя имел уже около пятидесяти лет, сохранил при этом всю силу и подвижность юноши. О силе этой свидетельствовали и его жесткие, рыжие волосы, без малейшей седины и вообще все коренастое сложение. Не будь Кардильяк известен во всем Париже за честнейшего, бескорыстнейшего, с открытой душой и всегда готового помочь человека, то вся его фигура и в особенности взгляд зеленых, всегда глядевших исподлобья глаз, наверно, навлекли бы на него подозрение в злобе и коварстве. Как уже сказано, Кардильяк был искуснейшим ювелиром не только в Париже, но и вообще одним из самых замечательных представителей этого ремесла в свое время. Глубокий знаток достоинства и свойств драгоценных камней, умел он шлифовать их и группировать с таким неподражаемым искусством, что часто убор, ничем прежде не замечательный, пройдя через руки Кардильяка, выходил из его мастерской решительно неузнаваемым по приобретенным блеску и красоте. Каждый заказ принимал он с горячей страстью истинного художника и всегда брал за свою работу крайне умеренную, сравнительно с ее достоинством, цену. Взяв заказ, Кардильяк уже не знал покоя ни днем, ни ночью. Без устали стучал он своим молотком, и часто случалось, что, окончив уже почти работу, вдруг находил, что какое-нибудь ничтожное украшение не соответствовало всей форме или что какой-нибудь бриллиант не так вправлен; этого было для него достаточно, чтобы бросить все в плавильный тигель и начать работу снова. Таким образом всякая вещь выходила из его рук чудом совершенства, невольно изумлявшим знатоков. Но была и неприятная сторона для тех, кто имел дело с Кардильяком. Заказчику стоило неимоверного труда выручить от него заказанную и готовую уже вещь. По целым неделям и месяцам оттягивал он под разными предлогами ее выдачу, обманывая всевозможными способами заказчиков. И даже когда, принужденный к тому почти силой, выдавал он сделанный убор владельцу, то делал это с таким отчаянием и даже затаенной яростью, что стоило взглянуть на его лицо, чтобы убедиться, какого горя стоило ему расстаться со своим произведением. Когда же ему приходилось отдавать какое-нибудь особенно богатое украшение, стоившее многих тысяч как по достоинству камней, так и по тонкости золотой работы, то он делался похож на помешанного: бранился, выходил из себя, проклинал заказчиков и свои труды. Но ежели случалось наоборот, что кто-нибудь приносил ему новую работу со словами:

– Любезный Кардильяк! Сделайте-ка хорошенькое ожерелье для моей невесты или браслеты для моей любезной, – и тому подобное, то Кардильяк мгновенно останавливался и, сверкнув маленькими глазами, говорил, потирая руки:

– А ну покажите, покажите, что у вас такое?

Когда же заказчик, вынув футляр, продолжал:

– Конечно, в этих камнях нет ничего особенного, но надеюсь, что под вашими руками... – то Кардильяк не давал ему даже закончить: быстро хватал бриллианты, действительно стоившие не очень дорого, встряхивал их перед светом и в восторге восклицал:

– Ого! Это, по-вашему, дрянь? Такие камни? Погодите, погодите! Вы увидите, что я из них сделаю. Если вы только не пожалеете лишней горсти луидоров, то я прибавлю к ним еще камешка два – и тогда убор ваш засверкает не хуже солнца!

– Извольте, извольте, господин Рене, – говорил заказчик, – я заплачу сколько вам будет угодно!

Тогда Кардильяк, не обращая внимания на то, был ли заказчик простого звания или важный придворный, бросался к нему на шею, целовал, называя себя счастливейшим в мире человеком, и обещал непременно кончить всю работу за восемь дней. Затем бежал он, сломя голову, домой, запирался в мастерской, начинал стучать и работать, и через восемь дней образцовое произведение было действительно готово. Но едва заказчик являлся получить свою вещь и заплатить условленную, умеренную плату, Кардильяк делался груб, дерзок и объявлял решительно, что не может отдать свою работу в этот день.

– Но подумайте сами, Кардильяк, – говорил изумленный заказчик, – ведь завтра день моей свадьбы.

– Какое мне дело до вашей свадьбы! – запальчиво возражал Кардильяк. Приходите через две недели.

– Убор готов, вот деньги, и я его беру, – говорил заказчик.

– А я, – отвечал Кардильяк, – говорю вам, что должен кое-что в нем переделать и сегодня вам его не отдам!

– Так знайте же, что если вы не соглашаетесь отдать убор, за который я готов заплатить вам вдвое, то через четверть часа я возвращусь со стражниками Аржансона.

– Ну берите! И пусть сам сатана вцепится в вас своими калеными когтями, да вдобавок привесит к убору гирю в три центнера, чтобы она задавила вашу невесту!

И с этими словами Кардильяк, сунув убор в карман жениху, так бесцеремонно выталкивал его из дверей, что тот иной раз пересчитывал собственными боками ступеньки лестницы, а Кардильяк со злобным смехом смотрел в окно, как несчастный, зажав лицо платком, старался унять кровь из разбитого носа. И никому совершенно не было понятно, почему Кардильяк, взяв с восторгом работу, потом вдруг со слезами, на коленях заклинал всеми святыми заказчика уступить вещь ему. Многие знатные особы добивались и сулили огромные деньги, чтобы только добыть какую-нибудь вещицу работы Кардильяка, но напрасно. А делать же что-нибудь для самого короля Кардильяк отказался решительно и на коленях умолял не принуждать его к этому. Точно также отклонял он постоянно заказы Ментенон и не согласился даже изготовить для нее маленький перстень, украшенный эмблемами искусства, который та хотела подарить Расину.

– Я держу пари, – сказала Ментенон, – что Кардильяк откажется ко мне прийти даже в том случае, если я пошлю за ним только для того, чтобы узнать, кому он делал эти уборы. Он непременно подумает, что я хочу что-нибудь ему заказать, а он не соглашается сделать для меня ни безделицы. Впрочем, я слышала, будто нынче он несколько смягчился, работает прилежнее и даже тотчас отдает вещь заказчикам, хотя все-таки не без кислой физиономии.

Скюдери, рассчитывавшая при свидании с Кардильяком узнать, кому принадлежали вещи, чтобы возвратить их владельцу, уверяла, что чудак, вероятно, не откажется прийти, если ему дадут слово, что здесь и речи не будет о каком-нибудь заказе, а просто попросят его сказать свое мнение о неких драгоценностях. Ментенон согласилась и приказала немедленно послать за Кардильяком, явившимся очень скоро, так что можно было подумать, не ожидал ли он этого приглашения сам.

Увидя Скюдери, Кардильяк остановился, точно пораженный чем-то неожиданным, и в смущении своем растерялся до того, что обратился с почтительным поклоном к ней прежде, чем к маркизе. Ментенон, указывая на украшения, сверкавшие на темном, покрытом зеленым сукном столе, тотчас же спросила, не его ли это работа? Кардильяк, бросив беглый взгляд на бриллианты, быстро их схватил и, спрятав обратно в ящичек, оттолкнул его от себя каким-то судорожным движением.

– Вероятно, госпожа маркиза, – заговорил он с неприятной улыбкой на красном лице, – очень плохо знакома с работой Рене Кардильяка, если могла хотя бы одну минуту подумать, что найдется другой ювелир в целом свете, который в состоянии сделать такой убор. Конечно, это моя работа.

– Если так, – продолжала Ментенон, – то скажите, для кого вы его делали?

– Для себя! – отвечал Кардильяк и затем, видя изумленное недоверие Ментенон и испуганное ожидание Скюдери, выразившееся на их лицах при этом ответе, продолжал:

– Вы можете, госпожа маркиза, находить это очень странным, но тем не менее я сказал вам совершенную правду. Я просто из любви к искусству обработал свои лучшие камни и работал при этом искуснее, чем когда бы то ни было. Но несколько дней тому назад украшения исчезли из моей мастерской непонятным для меня образом!

– Слава Богу! – воскликнула Скюдери и в восторге быстро вскочила, как молодая девушка, с кресла, на котором сидела, затем подбежала к Кардильяку и, положив свои руки на его плечи, сказала:

– Получите же обратно, господин Кардильяк, вашу собственность, украденную у вас бессовестными негодяями!

После этого подробно описала она ему, каким образом убор достался в ее руки. Кардильяк слушал ее молча, с опущенными глазами и только изредка прерывал рассказ невнятными восклицаниями: "Гм!.. Вот как!.. Ого!" – и при этом он беспрерывно то складывал руки на груди, то поглаживал подбородок, словно чувствуя себя крайне неловко.

Когда же Скюдери кончила, он долгое время стоял, точно под впечатлением какой-то борьбы и сомнения не зная как поступить; потирал себе лоб, вздыхал, тер глаза пальцами, как будто стараясь удержать готовые брызнуть слезы, наконец, схватил решительно ящичек, подаваемый ему Скюдери, медленно опустился перед ней на одно колено и сказал:

– Вам, высокоуважаемая сударыня, присудила владеть этой драгоценностью сама судьба. Не знаю почему, но только я постоянно думал о вас, когда занимался этой работой, и чувствовал, что работаю для вас! Не откажите же принять от меня и носить это украшение – лучшее из всего, что я до сих пор сделал!

– Полноте! Полноте, господин Рене, – полушутливо возразила Скюдери, мне ли в мои годы думать об украшении себя такими драгоценностями? И кроме того, с чего это вы решили сделать мне такой дорогой подарок? Вот если бы я была красавицей и богата, как маркиза де Фонтанж, то, конечно, не выпустила бы этого убора из рук. А теперь! Руки мои исхудали, шея всегда закрыта, так зачем же мне все это суетное великолепие?

Но Кардильяк, поднявшись с колен и бешено сверкая глазами, продолжал, по-прежнему подавая ящичек Скюдери:

– Возьмите! Возьмите хоть из сожаления! Вы не можете себе представить, как глубоко чту я вашу добродетель и ваши заслуги! Возьмите же этот подарок в знак моего желания выразить вам те чувства, которые я к вам питаю!

Так как Скюдери все еще колебалась, то Ментенон, взяв ящичек из рук Кардильяка и обращаясь к ней, сказала:

– Что это вы все говорите о ваших годах? Какое нам с вами до них дело? Вы, точно молоденькая девушка, конфузитесь протянуть руку, чтобы взять то, что вам в самом деле нравится. Полноте! Отчего же вам и не принять от честного Рене подарка, который он дает вам по доброй воле, тогда как многие другие рады бы заплатить за него и деньгами, и просьбами, и мольбами!

Пока Ментенон, говоря так, почти насильно заставила Скюдери взять ящичек, Кардильяк вел себя совершенно как сумасшедший. Он то бросался перед Скюдери на колени, целовал ее платье, руки, стонал, вздыхал, плакал, вскакивал, то опять начинал бегать по комнате, и, наконец, задевая за стулья и столы, так что стоявшие на них фарфоровые и другие дорогие вещи задрожали, бросился вон из комнаты. Испуганная Скюдери невольно воскликнула: "Господи Боже! Скажите, что с ним сделалось?" На что Ментенон, лукаво улыбнувшись, что совершенно противоречило ее строгому характеру, отвечала:

– Разве вы не видите, что Кардильяк в вас влюблен и по заведенному порядку повел атаку на ваше сердце дорогими подарками?

Затем, продолжая шутку в том же тоне далее, стала она с комическим видом уговаривать Скюдери не быть слишком жестокой к несчастному воздыхателю. Скюдери, подстрекаемая сама этим шутливым тоном, начала отвечать множеством остроумных ответов: говорила, что если дело действительно зашло так далеко, то, пожалуй, она сама чувствует, что вынуждена будет объявить себя побежденной, показав таким образом свету невиданный пример семидесятитрехлетней невесты с незапятнанной репутацией. Ментенон бралась приготовить сама свадебный венок и обещала выучить новобрачную, как вести дом и все хозяйство, чего такое молодое и неопытное существо, конечно, не сумело бы сделать.

Когда Скюдери, наконец, встала, чтобы откланяться, прежний ее страх, несмотря на последние минуты веселости, возвратился снова, едва пришлось ей волей-неволей взять драгоценный ящичек.

– Дорогая маркиза! – сказала она. – Вы, конечно, хорошо понимаете, что я никогда не вздумаю воспользоваться сама этими драгоценностями! Что там ни говорите, все-таки уборы побывали в руках злодеев, предавших свои души вечной погибели. Мне страшно подумать о крови, которая, чудится мне, каплет с этих бриллиантов, а, кроме того, само поведение Кардильяка кажется мне в высшей степени странным и невольно наводящим ужас. Не скрою от вас, что внутренний, тайный голос постоянно шепчет мне, будто во всем этом непременно должна заключаться какая-то ужасная тайна, хотя, с другой стороны, я никак не могу себе представить, в чем эта тайна может состоять, особенно если предположить, что тут замешан такой честный и достойный человек, как Кардильяк, который не может быть в связи с чем-нибудь дурным. Во любом случае верно то, что я никогда не решусь надеть эти бриллианты.

Ментенон полагала, что Скюдери уже слишком преувеличивает значение всего дела, но на просьбу последней, сказать по совести, чтобы сделала бы она сама на месте Скюдери, маркиза ответила, что бросила бы скорее весь убор в Сену, чем позволила себе когда-нибудь его надеть.

На другой день Скюдери описала в очень милых стихах приключение свое с Кардильяком и вечером прочла их в комнатах Ментенон королю. Особе Кардильяка немало досталось в этих стихах при описании его шуточного сватовства к семидесятитрехлетней деве с незапамятной древностью рода, и вообще все произведение было проникнуто самым милым комизмом без малейшей примеси неприятного оттенка всей истории. Король от души смеялся, слушая чтение, и поклялся, что сам Буало должен уступить пальму первенства Скюдери, потому что во всю жизнь не написал ничего забавнее и остроумнее.

Через несколько месяцев случилось однажды Скюдери проезжать через Новый мост в карете со стеклами, принадлежавшей герцогине Монтансье. Кареты со стеклами были тогда только что изобретенной новинкой, и потому толпы зевак обыкновенно останавливались на улице поглазеть при всяком проезде подобного экипажа. Так и в этот раз густая толпа народа окружила на Новом мосту карету герцогини Монтансье, так что лошади почти не могли двигаться. Вдруг громкие крики и брань долетели до ушей Скюдери, и вслед за тем увидела она, что какой-то человек, расталкивая направо и налево людей кулаками, старался всеми силами пробиться к карете. Когда он подошел ближе, оказалось, что это был совсем еще молодой человек, с бледным как смерть лицом и пронзительным, отчаянным взглядом. Добравшись с трудом до кареты, внезапно вскочил он на подножку и, прежде чем Скюдери успела ахнуть, бросил ей на колени небольшую сложенную записку, а сам, мгновенно соскочив на землю, кинулся опять в толпу, в которой и исчез, пробивая себе дорогу по-прежнему локтями и кулаками. Мартиньер, сидевшая в карете со своей госпожой, едва увидела молодого человека, испустила крик ужаса и без чувств упала на подушки. Скюдери стала дергать шнурок, приказывая кучеру остановиться, но тот, напротив, почему-то еще сильнее ударил лошадей, так что они, рванувшись с пеной на удилах, в одно мгновение с громом и шумом пронесли карету по всему Новому мосту. Скюдери вылила чуть не всю свою скляночку спирта на лежавшую в обмороке Мартиньер, и когда та очнулась, вся бледная, с выражением прежнего ужаса на лице, то первыми словами, которые она произнесла, судорожно прижимаясь к своей госпоже, были:

– Ради небесной Владычицы, чего хотел этот ужасный человек? Ведь это был он! Он самый, который принес тогда ночью ящичек!

Скюдери старалась всеми силами успокоить бедную Мартиньер, уверяя, что ничего дурного не случилось и что, вероятно, узнают они все из брошенной в карету записки. С этими словами развернула она бумажку и прочла:

"Неумолимая судьба угрожает мне погибелью, которую вы одна можете отклонить. Умоляю вас, как только может умолять свою мать преданный, нежно любящий сын, возвратите Кардильяку ожерелье и браслеты под предлогом переделки, починки или чего хотите. От этого зависят ваше благосостояние и сама жизнь. Если вы не сделаете этого до послезавтра, то я проникну в ваш дом и убью себя на ваших глазах!"

– Ну, – сказала Скюдери, кончив чтение, – теперь ясно, что если этот загадочный человек действительно принадлежит к шайке злодеев и убийц, то против меня, по крайней мере, он не имеет никакого дурного умысла. Если бы ему удалось поговорить со мною в ту ночь, то кто знает, какие неожиданные обстоятельства могло бы это открыть и предупредить, тогда как теперь должна я напрасно теряться в догадках, что все это значит. Но что бы там ни было, я, безусловно, прислушаюсь к совету и рада буду сама отделаться от этого убора, который постоянно кажется мне чем-то вроде талисмана, непременно приносящего несчастье. Кардильяк же, получив его обратно, по своему старому обычаю, не так легко выпустит его из рук.

На следующий же день хотела Скюдери отправиться с бриллиантами к мастеру. Но как назло с самого утра была она осаждена самыми блестящими умами всего Парижа, явившимися кто со стихами, кто с трагедией, а кто с интересным анекдотом. Едва успел кончить чтение трагедии Лашапель, глубоко уверенный, что ничего подобного не написал бы даже Расин, как Расин сам внезапно явился в двери и уничтожил чтение своего соперника патетическим монологом какого-то короля. А там и Буало осветил черный трагический небосклон фейерверком своего остроумия, осмеивая то того, то другого, доказывая таким образом, что весело и умно болтать можно не об одной только вновь построенной архитектором Перро колоннаде Лувра.

После полудня Скюдери должна была ехать к герцогине Монтансье, и, таким образом, посещение Кардильяка было отложено до следующего утра.

Страшное беспокойство тяготило во все это время ее душу. Образ молодого человека постоянно рисовался перед ее глазами, и точно какое-то смутное воспоминание шептало ей, что она уже видела раньше эти черты. Ночью, посреди дремоты, вдруг с испугом просыпалась она под гнетом неотвязной мысли, упрекавшей ее совесть в том, что она поступила легкомысленно, отказав протянуть руку помощи несчастному, готовому погибнуть и взывавшему к ней о спасении, и все казалось ей, что сама судьба назначила ее предупредить и открыть ужасное преступление. Едва занялось утро, она быстро встала, оделась и, захватив с собой ящичек, немедленно отправилась к Кардильяку.

Приехав на улицу Никез, где жил Кардильяк, увидела Скюдери несущиеся к дому ювелира со всех сторон толпы народа. Слышались крики, вопли, шум. Полиция с трудом сдерживала любопытных, старавшихся проникнуть внутрь дома. Из волнующейся толпы доносились угрожающие восклицания: "Смерть!.. Смерть убийце!.. На куски его!". Наконец, показался Дегре с большим отрядом стражи, перед которыми толпа немедленно открыла проход. Двери дома отворились, и из них стражники почти вынесли на руках бледного молодого человека в цепях, встреченного бушующей толпой взрывом самых грозных проклятий и ругательств. В ту же минуту чей-то отчаянный, пронзительный крик долетел до слуха перепуганной и пораженной каким-то нехорошим предчувствием Скюдери. "Вперед! Скорее вперед!" – крикнула она вне себя кучеру, который ловким оборотом сумел наконец проехать, никого не задев, сквозь несметную толпу и остановиться вплотную подле дверей дома Кардильяка.

Выглянув в окно, увидела Скюдери Дегре и перед ним на коленях молоденькую, красивую девушку, с рассыпавшимися по плечам волосами, полуодетую, с выражением отчаяния на лице. Обнимая его колени, кричала она голосом, от которого разрывалось сердце: "Он невиновен! Невиновен!". Напрасно старался Дегре со своими людьми оттолкнуть ее прочь и поднять с земли. Наконец высокий, грубый стражник, схватив несчастную неуклюжей рукой, оторвал ее от Дегре и с такой силой толкнул в сторону, что она без чувств упала на каменную мостовую. Тут Скюдери не могла уже более выдержать.

– Ради самого Господа, что случилось? – воскликнула она и, отворив сильным движением руки дверцу, вышла из кареты.

Толпа с уважением очистила ей дорогу, между тем как две каких-то сострадательных женщины, подняв несчастную девушку, усадили ее на ступеньки крыльца и, стараясь привести в чувство, растирали ей лоб и виски. Скюдери, приблизясь к Дегре, с горячностью повторила свой вопрос.

– Ужасное происшествие! – ответил Дегре. – Сегодня рано утром Кардильяк найден убитым ударом кинжала. Убийца его собственный подмастерье Оливье Брюссон, и мы сейчас ведем его в тюрьму.

– А девушка! Кто она? – с живостью спросила Скюдери.

– Это Мадлон, дочь Кардильяка, – отвечал Дегре. – Злодей был ее любовником. Вон она плачет и воет, уверяя всеми святыми, что Оливье невиновен, но сама наверняка знает что-нибудь по этому делу, и сейчас я ее тоже отправлю в Консьержери.

Сказав это, Дегре бросил на бедное дитя такой злобный, свирепый взгляд, что Скюдери невольно вздрогнула. Между тем несчастная девушка пришла немного в себя и испустила слабый вздох, но все еще не была в состоянии двигаться и лежала без движения на крыльце, так что окружавшие ее не знали, следовало ли ее взять и внести в дом или оставить тут, пока она не опомнится. Глубоко тронутая страданием девушки и взволнованная грубостью Дегре и его помощников, Скюдери не могла сдержать невольных слез. Вдруг глухой шум послышался на лестнице, и вслед затем вынесли из дверей тело Кардильяка.

– Я беру девушку к себе, – решительно сказала Скюдери, – а вы, Дегре, можете позаботиться об остальном.

Тихий ропот одобрения послышался в толпе. Женщины подняли бедную девушку; сотни рук с готовностью бросились им помочь, и таким образом высоко поднятая в воздух, она была бережно перенесена в карету среди благословений, расточаемых всей толпой доброй заступнице, успевшей своим вмешательством спасти невинность от рук кровожадного правосудия.

Усилия Серона, лучшего из тогдашних парижских врачей, смогли привести в себя Мадлон, долгое время остававшуюся в совершенно бесчувственном состоянии. Скюдери довершила старания врача, ласково уговаривая девушку не отчаиваться, пока, наконец, ободренная этими кроткими попечениями, она не разрыдалась, облегчив тем самым стесненное дыхание. Получив возможность говорить, Мадлон рассказала, не переставая плакать, своей благодетельнице всю ужасную историю этого дела.

Около полуночи, по словам Мадлон, была она разбужена легким стуком в дверь и услышала затем голос Оливье, умолявшего ее встать, потому что отец ее – при смерти. В страхе выскочила она из постели и открыла дверь. Оливье, бледный, растерянный, с каплями холодного пота на лбу, со свечой в руке, привел ее, шатаясь, в мастерскую, где увидела она своего отца, простертого на постели, лежавшего в последней предсмертной агонии. С воплем отчаяния бросившись к нему, увидела Мадлон, что рубашка Кардильяка была вся окровавлена. Оливье затем отвел ее от умиравшего и, открыв рубашку, стал обмывать зиявшую на левой стороне груди рану, прикладывая к ней смягчающую мазь. Скоро раненый открыл глаза, перестал хрипеть и, взглянув с одушевлением на Мадлон и Оливье, взял их руки и соединил вместе. Оба упали на колени перед постелью умирающего, который между тем снова заметался с громким стоном и затем, подняв с усилием глаза к небу и глубоко вздохнув, скончался. Оба громко зарыдали. Оливье же ей рассказал, что, отправясь по приказанию Кардильяка с ним ночью по какому-то делу, подверглись они нападению разбойников и Кардильяк был смертельно ранен на его глазах, после чего он, с трудом взвалив тяжелое тело на плечи, принес его домой. С наступлением утра прочие жильцы дома, встревоженные слышимыми ими ночью стонами и плачем, поспешили в комнату Кардильяка и нашли обоих молодых людей, безутешно рыдавших на коленях перед его телом. Весть об убийстве распространилась; явилась полиция и, заподозрив в совершении преступления Оливье, повела его в тюрьму. Мадлон с плачем и отчаянием клялась в его невиновности; приводила примеры его добродетели и любви к убитому, которого он всегда почитал и уважал, как родного отца; рассказывала, как любил молодого человека сам Кардильяк, как готов был отдать ее за него замуж, несмотря на его бедность, руководясь в этом случае исключительно верой в его доброе сердце и трудолюбие. Все это передала Мадлон Скюдери с самой искренней печатью правды и уверенности и кончила словами, что если бы она собственными глазами видела, как Оливье проткнул кинжалом грудь ее отца, то и тут усомнилась бы в его виновности, подумав скорее, что это был принявший его образ дьявол, чем решилась обвинить доброго, честного Оливье в таком ужасном преступлении.

Скюдери, глубоко растроганная несчастьем Мадлон и склонная сама считать Оливье невинным, немедленно стала собирать справки, которые могли бы подтвердить ее рассказ, причем оказалось, что та часть рассказа Мадлон, в которой она говорила о дружеских, близких отношениях Оливье с Кардильяком, подтверждалась вполне. Прислуга, соседи – все единодушно подтвердили, что Оливье был всегда образцом честного, прилежного ученика; никто не мог сказать против него дурного слова, но едва речь заходила о том, кто же совершил злодеяние, все в сомнении качали головами и признавались, что во всем этом кроется какая-то страшная, непроницаемая тайна.

Оливье, приведенный на допрос в chambre ardente, твердо и прямо отрицал, как узнала Скюдери, возводимое на него обвинение, утверждая, что Кардильяк подвергся нападению на его глазах на улице и что он принес его еще живым домой, где он вскоре и умер. Таким образом, и это показание было совершенно согласно с рассказом Мадлон.

Скюдери беспрестанно заставляла Мадлон повторять для себя малейшие, какие только она могла припомнить подробности несчастного случая. Так выспрашивала она, не произошло ли в последнее время между Оливье и Кардильяком какой-нибудь ссоры, не был ли Оливье вспыльчивого характера, который иногда выводит из себя даже искренних и добрых людей, толкая их невольно на совершение тяжелых преступлений? Но чем живее описывала в ответ на это Мадлон постоянные мир и согласие, в которых жили они все трое, тем бледнее становилась в душе Скюдери тень подозрения на обвиняемого в подлежащем смертной казни преступлении Оливье. Допуская даже мысль, что, несмотря на все ею слышанное, убийцей Кардильяка был все-таки Оливье, Скюдери не могла отыскать ни одного предлога, побудившего его на совершение этого преступления, которое вместо всяких выгод расстроило бы, наоборот, его собственное счастье. И действительно: несмотря на то, что он был беден, хотя и трудолюбив, ему удалось приобрести расположение богатого хозяина, дочь которого он любил. Хозяин благосклонно относился к этой любви и счастье и довольство ожидали Оливье впереди! Если предположить даже, что увлеченный порывом гнева подмастерье точно убил своего благодетеля и будущего тестя, то какие же дьявольские должен он был иметь сердце и терпение, чтоб так упорно потом запираться во всем! Убежденная этими доводами окончательно в невинности Оливье, Скюдери дала себе слово спасти бедного юношу во что бы то ни стало.

Придумывая, как это сделать, пришла она к заключению, что прежде чем обратиться с просьбой о милосердии непосредственно к королю, следовало бы сначала поговорить с Ла-Рени и сообщить ему все обстоятельства, говорившие в пользу невиновности Оливье; этим, надеялась она, можно будет расположить его в пользу подсудимого, а затем подействовать через него и на судей.

Ла-Рени принял Скюдери с глубочайшим уважением, на что, впрочем, она, будучи высоко почитаема самим королем, имела полное право рассчитывать. Спокойно выслушал он все, что думала она о преступлении и характере обвиненного в нем Оливье, причем чуть заметная насмешливая улыбка была единственным вызванным в нем знаком внимания к патетическим словам Скюдери, которая красноречиво, со слезами на глазах распространялась по поводу того, что всякий судья должен быть не врагом обвиняемого, а, напротив, обращать внимание и на благоприятные для него стороны дела. Когда наконец Скюдери кончила, вытирая слезы, Ла-Рени повел свою речь так:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю