Текст книги "Магнетизер (другой перевод)"
Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Я, – сказал Биккерт, – стану глотать вместе с пуншем любое замечание, которое попросится на язык, но уж право строить гримасы, притом сколько захочу, я оставляю за собой, этого у меня не отнять.
– Ну что ж, изволь, – воскликнул барон, и Оттмар без долгих предисловий начал свой рассказ:
– Мой Альбан свел в университете, в Й., знакомство с юношей, чья приятная наружность с первого взгляда располагала к нему каждого, и потому все встречали его доверием и благосклонностию. Оба они изучали фармацию, и то обстоятельство, что живейшее рвение к науке всегда приводило их первыми на утренние занятия и они подсаживались друг к другу, вскоре сблизило их, и, поскольку Теобальд (так Альбан называл своего друга) всей душою, всем своим верным сердцем тянулся к нему, между ними возникла теснейшая дружба. Теобальд все более обнаруживал весьма нежный, почти женственно-мягкий характер и идиллическую мечтательность, каковая в нынешнее время, которое шагает вперед словно грозный исполин, не замечая, что попирают его грохочущие стопы, выглядела столь мелкой, столь слащавой, что большинство смеялись над ним. Один лишь Альбан, щадя нежную душу своего друга, не чурался следовать за ним в его крохотные причудливые цветники, хотя и не уставал вновь и вновь возвращать его в суровые бури реальной жизни и таким образом раздувать в яркое пламя каждую искру силы и мужества, которая, возможно, еще тлела в его сердце. Альбан усматривал в этом свою обязанность перед другом, тем более что полагал университетские годы единственным временем, которое позволит пробудить и укрепить в Теобальде силу отважного сопротивления, столь необходимую человеку в наши дни, когда беда приходит нежданно, как гром среди ясного неба. Ведь жизненный план Теобальда был целиком скроен в соответствии с его простым образом мыслей, принимающим в расчет лишь ближайшее окружение. По завершении образования, получивши степень доктора, он намеревался возвратиться в родной город, жениться там на дочери опекуна (он был сирота), с которой вместе рос, и, обладая значительным состоянием и не ища практики, жить в свое удовольствие и заниматься наукою. Вошедший тогда в моду животный магнетизм{168} возбудил в нем горячий интерес, он тщательно изучал под руководительством Альбана все, что об этом написано, и накапливал собственный опыт, но вскоре, отвергнув всякий физический медиум как противный глубокой идее чисто психически действующих сил природы, обратился к так называемому Барбаренову магнетизму{168}, сиречь к более давней школе спиритуализма.
Едва Оттмар произнес слово "магнетизм", как лицо Биккерта дрогнуло, сперва чуть заметно, потом судорога crescendo* захватила все мышцы, достигла fortissimo**, и в конце концов на барона глянула такая до невозможности несуразная физиономия, что он уже готов был громко рассмеяться; в этот миг Биккерт вскочил и хотел было разразиться тирадою, но Оттмар быстро подал ему стакан пунша, который художник в сердцах осушил, тогда как Оттмар продолжил свой рассказ:
______________
* Усиливаясь, нарастая (ит.).
** Здесь: кульминации (ит.).
– Альбан душою и телом предался месмеризму еще в ту пору, когда учение о животном магнетизме только-только начало распространяться, и отстаивал даже возбужденье насильственных кризисов, которые наполняли Теобальда брезгливостью. Разногласия в этом вопросе сделались у друзей предметом многих и многих споров, и случилось так, что Альбан, который не мог не признать иных выводов Теобальда и которого невольно увлекли наивные мечтания друга о чисто психическом воздействии, тоже склонился к психическому магнетизму и в итоге отдал полное предпочтение новейшей школе, каковая, под названьем Пюисегюровой, соединяет оба эти течения{168}, тогда как Теобальд, обычно с легкостию воспринимавший чужие взгляды, ни на йоту не отошел от своей системы, более того, упорно отвергал всякий физический медиум. Свой досуг – а стало быть, свою жизнь – он желал целиком употребить на то, чтобы возможно дальше проникнуть в загадочные глубины психических воздействий и, все сосредоточенней устремляя на это свой дух, храня чистоту от всего противного своей натуре, стать достойным учеником природы. В этом отношении его созерцательной жизни надлежало явить собою род жреческого служенья, и, приобщаясь все более возвышенным таинствам, он должен был наконец вступить в святая святых огромного храма Изиды. Альбан, который возлагал большие надежды на благочестивый нрав юноши, укреплял его в этом намерении, и, когда Теобальд достиг наконец своей цели и возвратился на родину, Альбан в напутствие сказал, что ему должно сохранить верность начатому делу... В скором времени Альбан получил от друга письмо, бессвязность коего свидетельствовала об охватившем его отчаянии и даже внутреннем разладе. Все счастие его жизни, писал Теобальд, рассыпалось прахом; он должен идти на войну, ибо туда из тихих родных краев устремилась душою его ненаглядная, и лишь смерть избавит его от горя, коим он терзается. Альбан забыл и сон и покой; он сей же час отправился к другу и после нескольких тщетных попыток сумел мало-мальски успокоить несчастного... Когда здесь проходили чужеземные войска – так рассказывала маменька Теобальдовой возлюбленной, – в доме квартировал итальянский офицер, который с первого взгляда пылко влюбился в девушку; с горячностию, свойственной его народу, он взял ее в осаду и, во всеоружии достоинств, прельстительных для женского сердца, в считанные дни разбудил в ней такое чувство, что бедный Теобальд был совершенно забыт и она жила одним этим итальянцем. Теперь он уехал в действующую армию, и с той поры бедную девушку всечасно преследует образ любимого: вот он обливается кровью в страшных баталиях, вот, поверженный наземь, умирая, зовет ее по имени, – в конце концов она впала в настоящее помрачение рассудка и не узнала злосчастного Теобальда, когда он воротился с надеждою заключить в объятья радостную невесту. Едва лишь удалось воскресить Теобальда к жизни, как Альбан тотчас открыл другу надежное средство, которое он измыслил, чтобы вернуть ему любимую; Теобальду совет Альбана показался столь созвучен сокровеннейшим его чаяниям, что он ни на миг не усомнился в блестящем успехе и с верою исполнил все, что его друг полагал необходимым... Я знаю, Биккерт, – прервал себя Оттмар, – что ты хочешь теперь сказать, я чувствую твои муки, меня забавляет комическое отчаяние, с каким ты берешь стакан пунша, который так любезно подносит тебе Мария. Но прошу тебя, молчи, самое лучшее замечание – твоя кисло-сладкая усмешка, она куда лучше всякого слова, всякой поговорки, какую ты только можешь придумать, чтобы все мне испортить. Однако же то, что я вам сообщу, так прекрасно и так благотворно, что ты и сам непременно ощутишь душевнейшее участие. Итак, слушай внимательно, ну а вы, милый батюшка, тоже согласитесь, что я вполне держу свое слово.
Барон ограничился тихим "гм-гм", Мария же ясным взором смотрела Оттмару в глаза, грациозно подперев рукою головку, так что белокурые локоны пышной волной упали на плечо.
– Если дни девушки, – возобновил Оттмар свой рассказ, – были мучительны и ужасны, то ночи ее были просто пагубны. Ужасные картины, которые преследовали ее днем, ночами являлись с умноженною яркостию. Отчаянным голосом звала она любимого по имени и с глухими вздохами как будто бы испускала дух подле его окровавленного тела. Теперь по ночам, когда кошмарные сны пугали бедную девушку, маменька приводила к ее постели Теобальда. Он садился рядом и, всею силою воли сосредоточивая на ней свою мысль, твердым взором смотрел на нее. После нескольких таких сеансов тяжесть ее грез, казалось бы, ослабела, ибо если прежде она надрывно выкрикивала имя офицера, то теперь голос ее уже не был столь душераздирающ, а глубокие вздохи освобождали стесненную грудь... Тогда Теобальд положил свою руку поверх ее и тихо, очень тихо назвал свое имя. Результат не замедлил сказаться. Теперь имя офицера слетало с ее уст отрывисто, она как бы с натугою припоминала каждый его слог, каждую букву, словно что-то инородное вторгалось в череду ее видений... В скором времени она уже вовсе не говорила вслух, только движенье губ показывало, что она хотела говорить, но какое-то внешнее воздействие препятствовало ей. Так длилось тоже несколько ночей; и вот Теобальд, крепко держа ее руку в своей, начал тихим голосом произносить отрывистые фразы. Он возвращал ее в раннее детство. То он бегал с Августою (только сейчас мне вспомнилось имя девушки) в большом дядюшкином саду и срывал для нее с самых высоких деревьев чудеснейшие вишни, ибо он всегда умел сокрыть самое лучшее от взоров других детей и преподнесть подружке. То он одолевал дядюшку просьбами, пока тот не дал ему красивую дорогую книгу с картинками, изображающими костюмы чужих народов. Устроившись на коленях в кресле и облокотясь о стол, дети рассматривали книгу. Каждый рисунок представлял мужчину и женщину в их родном краю, и всегда это были Теобальд и Августа. В этаких чужих краях, необыкновенно одетые, желали они наедине друг с другом забавляться прекрасными цветами и травами... Как же удивилась мать, когда однажды ночью Августа заговорила и совершенно вошла в импровизации Теобальда. Она тоже была семилетнею девочкой, и оба они играли в свои детские игры. Августа вспоминала даже наиболее яркие события детских лет. Она всегда была очень своенравна и нередко форменным образом бунтовала против старшей сестры, которая, кстати сказать, имела поистине зловредный характер, незаслуженно мучила ее, и эти бунты становились, бывало, причиною трагикомических происшествий. Однажды зимним вечером дети сидели втроем, и старшая сестра – она была в как нельзя более дурном настроении – изводила маленькую Августу своим упрямством, так что та плакала от злости и негодования. Теобальд, как всегда, рисовал всякие-разные фигуры, а затем давал им подробное истолкование; чтобы лучше видеть, он хотел снять со свечи нагар, но ненароком ее потушил; Августа, не долго думая, воспользовалась случаем и в отместку за причиненные обиды влепила старшей сестре звонкую пощечину. Девчонка с громким плачем бросилась к отцу, дядюшке Теобальда, и нажаловалась, что-де Теобальд погасил свет, а потом стукнул ее. Дядюшка сей же час прибежал и стал пенять Теобальду за его скверный поступок, мальчик же, хорошо зная, кто виноват, даже и не пытался отпираться. У Августы сердце разрывалось, когда она услыхала, как ее Теобальда обвиняют в том, что он-де, желая свалить все на нее, сперва погасил свечу, а потом ударил; но чем горше она плакала, тем участливее дядюшка утешал ее, что, мол, виновник найден и все хитрости злодея Теобальда пропали втуне. Но когда дядюшка вынес племяннику приговор, назначивши суровое наказание, сердце у Августы не выдержало муки, она повинилась, призналась во всем, да только дядюшка увидел в этом добровольном признании всего-навсего пылкую любовь девочки к мальчику, и стойкость Теобальда, который, словно истинный герой, был счастлив пострадать за Августу, как раз и дала ему повод жестоко наказать упрямца. Горе Августы было беспредельно, всю ее своенравность, всю властность как ветром сдуло, отныне мягкий Теобальд стал ее повелителем, и она с охотою подчинялась ему; ее игрушками, ее самыми красивыми куклами он мог распоряжаться как заблагорассудится, и если прежде он, только чтобы остаться с нею рядом, принужден был покорно собирать листья и цветы для ее кухоньки, то теперь она безропотно следовала за ним в заросли на отважном деревянном скакуне. Теперь Августа всей душою привязалась к нему, и точно так же перенесенная ради нее несправедливость словно бы разожгла симпатию Теобальда в пламенную любовь. Дядюшка замечал все, но лишь спустя годы, когда он, к своему удивлению, узнал истинную подоплеку того происшествия, он перестал сомневаться в глубокой искренности обоюдной любви, которую выказывали дети, и от души одобрил сердечный союз, каковой они пожелали заключить на всю свою жизнь. Вот это самое трагикомическое происшествие должно было и теперь вновь соединить нашу пару... Августа начала рассказ о нем с того мгновения, когда в комнату вбежал разгневанный дядюшка, и Теобальд не преминул надлежащим образом войти в свою роль. До сих пор Августа бывала днем молчалива и замкнута, однако утром после той ночи она неожиданно сообщила матери, что с недавнего времени ей живо снится Теобальд – так отчего же он не едет, даже не пишет. Тоска томила девушку все сильнее, и Теобальд не замедлил явиться перед Августою, словно вот только что приехал из путешествия, ведь с той страшной минуты, когда Августа не узнала его, он старательно избегал показываться ей на глаза. Августа встретила его бурным восторгом нежнейшей любви. Вскоре за тем она, заливаясь слезами, призналась, что виновата перед ним, что чужой человек странным образом сумел отвратить ее от него и она, будто в плену у неведомой силы, стала сама на себя не похожа, но благодетельное появление Теобальда в живых грезах прогнало враждебных духов, которые околдовали ее; более того, она должна признаться, что сейчас даже наружность пришельца изгладилась у нее из памяти, один лишь Теобальд живет в ее сердце. Альбан и Теобальд оба преисполнились уверенностью, что Августу поистине обуревало безумие, но теперь оно совершенно покинуло ее, и ничто уже не препятствовало соединению двух...
Оттмар намеревался закончить свой рассказ, как вдруг Мария с глухим криком упала без чувств на руки поспешно подбежавшего Биккерта. Барон в ужасе вскочил, Оттмар устремился на подмогу Биккерту, и вдвоем они уложили Марию на диван. Мертвенная бледность разлилась по ее лицу, ни следа жизни не было в искаженных судорогой чертах.
– Она мертва! мертва! – вскричал барон.
– Нет! – воскликнул Оттмар, – она должна жить, обязана жить. Альбан поможет.
– Альбан! Альбан! Он что же, умеет воскрешать мертвых? – выкрикнул Биккерт; в этот миг дверь отворилась и вошел Альбан. С присущей ему величавостью он молча приблизился к бесчувственной девушке. Барон, пылая гневом, смотрел ему в глаза – никто не мог вымолвить ни слова. Альбан видел как будто бы только Марию; взгляд его был прикован к ней.
– Мария, что с вами? – торжественным тоном произнес он, и по нервам ее пробежал трепет. Тогда он взял ее руку. И, не отрывая взора от девушки, сказал: – Отчего вы так испугались, господа? Пульс слабый, однако ж ровный, а в комнате дымно, велите открыть окно, Мария тотчас оправится от пустячного, ничуть не опасного нервического припадка.
Биккерт выполнил его распоряжение, и Мария открыла глаза; взгляд ее упал на Альбана.
– Оставь меня, ужасный человек, я хочу умереть без мук, – едва внятно пролепетала она и, отворотившись от Альбана, спрятав лицо в диванные подушки, погрузилась в глубокий сон, как можно было заметить по тяжкому ее дыханию. Странная, жутковатая улыбка скользнула по лицу Альбана; барон вздрогнул, казалось, он хотел сказать что-то резкое. Альбан пристально взглянул на него и проговорил тоном, в котором при всей его серьезности сквозила толика издевательской иронии:
– Спокойствие, господин барон! девочка слегка нетерпелива, но, когда она пробудится от своего благотворного сна, что произойдет завтра ровно в шесть часов утра, нужно дать ей вот этих капель, отсчитавши их точно двенадцать, и все будет забыто. – Он вынул из кармана скляночку, протянул ее Оттмару и медлительным шагом вышел из залы.
– Вот вам и чудодей-целитель! – вскричал Биккерт, когда спящую Марию перенесли к ней в комнату и Оттмар покинул залу. – Проникновенный взор духовидца... торжественные манеры... пророческие предсказания... скляночка с чудодейственным эликсиром... Я только и смотрел, как бы он вроде Шведенборга{173} не растаял в воздухе на наших глазах или уж хотя бы как Байрейс не вышел из залы во фраке, вдруг ставшем из черного алым.
– Биккерт! – отозвался барон, который, недвижно и молча сидя в креслах, наблюдал, как уносили Марию. – Биккерт! что сделалось с нашим веселым вечером! Правда, в глубине души я предчувствовал, что еще сегодня со мною приключится несчастие, более того, что я по совершенно особому поводу увижу Альбана... И как раз в тот миг, когда Оттмар вел о нем речь, он явился, ровно всемогущий добрый гений. Скажи мне, Биккерт! не через эту ли дверь он вошел?
– В самом деле, – отвечал Биккерт, – мне только теперь вспомнилось, что он, будто второй Калиостро{173}, заморочил нам голову, а мы с перепугу и в суматохе даже и не заметили; я же сам запер изнутри единственную дверь в переднюю, вот ключ... впрочем, однажды я все-таки оплошал и оставил ее открытой. – Биккерт попробовал дверь и, вернувшись, со смехом воскликнул: Ну аккурат Калиостро – дверь крепко-накрепко заперта, как и раньше.
– Гм, чудодей-целитель постепенно превращается в обыкновенного штукаря, – заметил барон.
– Увы, – откликнулся Биккерт, – Альбан повсюду слывет умелым лекарем, и ведь правда, когда наша Мария, до той поры вполне здоровая, захворала тяжким нервным недугом и все средства оказались бессильны, именно Альбаново магнетическое врачеванье в считанные недели исцелило ее... Ты с неохотою решился на это, лишь после долгих уговоров Оттмара, а еще потому, что ты видел, как прелестный цветок, всегда дерзко и вольно тянувшийся головкою к солнцу, день ото дня хиреет.
– По-твоему, я правильно поступил, поддавшись на уговоры Оттмара? спросил барон.
– Тогда – конечно, – ответил Биккерт, – но дальнейшее присутствие Альбана не очень-то мне по душе, а что до магнетизма...
– Его ты целиком и полностью отвергаешь, – перебил барон.
– Отнюдь, – сказал Биккерт. – Мне вовсе незачем лицезреть вызванные им явления, я и так верю, более того, я слишком явственно чувствую, что в нем заключены чудесные соотношенья и сопряженья органической жизни целой природы. Однако все наши знания об этом были и будут отрывочны, и если бы человек обрел полную власть над этой глубокою тайной природы, то я бы решил, что мать ненароком обронила резец, коим она изваяла немало прекрасного на радость и усладу своим детям, а дети нашли его, но в слепом стремлении подражать матери в лепке и ваянии только покалечили им себя.
– Ты весьма точно выразил мое глубочайшее убеждение, – сказал барон, что до самого Альбана, то в душе моей темно: я не знаю, как привесть в порядок и объяснить те странные чувства, что охватывают меня в его присутствии, иногда же я думаю, что все о нем разумею... Глубокая ученость сделала Альбана фанатиком, однако его рвение, его удача снискивают ему уважение! Впрочем, он кажется мне таким, лишь когда я его не вижу; стоит ему приблизиться, как образ этот уходит из поля зрения, и искаженные черты, в отдельности чудовищные и все же никак не желающие сложиться воедино, наполняют меня ужасом. Когда несколько месяцев тому назад Оттмар привез его к нам как наипервейшего своего друга, мне почудилось, будто бы я уже видел его когда-то; его изысканные манеры и ловкое обращение пришлись мне по сердцу, однако в целом его общество было неприятно мне. В скором времени, а именно сразу после появления Альбана – эта мысль частенько тяготит меня, Мария, как ты помнишь, весьма странным образом занемогла, и должен признать, Альбан, когда его наконец призвали, взялся за лечение с такой беспримерной ревностностию, с таким самоотреченьем, с такой любовью и добросовестностию, каковые при столь удачном результате должны были стяжать ему самую возвышенную, самую бесспорную любовь и уважение. Я мог бы осыпать его золотом, но всякое слово благодарности давалось мне с трудом; н-да, чем большее воздействие оказывала магнетическая сила, тем сильнее становилось мое к ней отвращение, и день ото дня росла во мне ненависть к Альбану. Порою казалось, что, даже избавь он меня от смертельной опасности, он все равно нимало не заслужит моего благорасположения. Его церемонность, его мистические речи, его штукарство – вот, к примеру, он магнетизирует вязы, липы и бог весть какие еще деревья или, оборотясь к северу и раскинувши руки, набирается свежих сил от мирового духа, – все это некоторым образом увлекает меня, при том что я питаю к этому глубочайшее презрение. Но, Биккерт, заметь себе хорошенько! Очень странная вещь мнится мне: с той поры как здесь появился Альбан, я невольно чаще прежнего вспоминаю датского майора, про которого давеча рассказывал... Сейчас, вот сию минуту, когда он этак глумливо, этак поистине дьявольски усмехнулся и впился в меня своими угольно-черными глазищами, передо мной, как наяву, стоял майор – сходство разительно.
– Ах, – перебил его Биккерт, – так вот чем объясняются твои странные ощущения, твоя идиосинкразия. Не Альбан, нет, датский майор пугает тебя и мучает; благодетельный лекарь расплачивается за свой ястребиный нос и горящие черные глаза; успокойся же и выбрось из головы дурное... Возможно, Альбан и фанатик, но он несомненно желает добра и творит его, так что смотри на его штукарство как на безобидную игру и почитай его как искусного, проницательного врачевателя.
Барон встал и, взявши Биккерта за обе руки, произнес:
– Франц, ты сказал это вопреки собственному твоему убеждению; это паллиатив, ради моего страха, моей тревоги... Но... в самой глубине души я знаю: Альбан – враждебный мне демон... Франц, заклинаю тебя! будь осторожен – дай совет... помоги... поддержи, коли увидишь, что ветхое здание моей семьи пошатнулось. Ты понимаешь... ни слова более.
Друзья обнялись; было уже давно за полночь, когда они в задумчивости и тревожном волненье тихо воротились к себе в комнаты. Как и предсказывал Альбан, ровно в шесть утра Мария проснулась, ей дали дюжину капель из той скляночки, и спустя два часа, бодрая и цветущая, она вошла в гостиную, где ее радостно встретили барон, Биккерт и Оттмар. Альбан затворился у себя и велел сказать, что срочные письма задержат его в комнатах на весь день.
Письмо Марии к Адельгунде
Стало быть, ты наконец-то спаслась из бурь, из невзгод жестокой войны и обрела надежное убежище?.. Нет, любимая моя подруга, у меня нет слов описать, что я почувствовала, когда после такого долгого-предолгого перерыва наконец-то снова увидела твой мелкий изящный почерк. От нетерпения я чуть не разорвала запечатанное письмо. В первые минуты я читала и читала, а все же не понимала, что там написано; затем я постепенно немного успокоилась и с восторгом узнала, что твой дорогой братец, любимый мой Гиполит, пребывает в добром здравии и что скоро я вновь увижу его. Итак, ни одного из моих писем ты не получила? Ах, милая Адельгунда! Твоя Мария хворала, даже очень хворала, но теперь все прошло, хотя недуг мой был столь непонятного для меня свойства, что я и сейчас еще вспоминаю о нем с ужасом, а Оттмар и врач твердят, что это ощущение проистекает опять-таки от болезни, которая покуда не вполне истреблена. Не требуй от меня рассказа о том, что, собственно, со мною было, я и сама не ведаю; этому нет названия – ни боль, ни пытка, и однако ж, весь покой, вся бодрость покинули меня... Все казалось изменившимся... Громкие шаги, слова впивались мне в голову, словно шипы. Порою всё вокруг, неживые вещи, обретало голос и звук, и дразнило меня, и мучило диковинными наречиями; странные фантазии вырывали меня из реальной жизни. Можешь ли представить себе, Адельгундочка, что глупые детские сказки о Зеленой Птичке, о трапезундском принце Факардине{176} и бог знает о чем еще, которые так замечательно умела рассказывать тетушка Клара, страшным для меня образом стали явью, ибо я и сама по воле злого чародея подвергалась превращениям – право, смешно сказать, но этот вздор действовал на меня так враждебно, что я все скорее чахла и слабела. Частенько я могла смертельно огорчиться из-за безделицы, из-за ничтожного пустяка и из-за подобного же пустяка вновь безумно развеселиться, меж тем как мое "я" пожирало себя в мощных всплесках неведомой мне внутренней силы... Иные вещи, коих я прежде вовсе не замечала, теперь не просто привлекали мое внимание, но и способны были изрядно помучить меня. К примеру, мною владело такое отвращение к лилиям, что я падала без чувств всякий раз, как скоро, пусть даже и очень далеко, расцветала одна из них; ведь из их чашечек на меня словно бы выскакивали гладкие, лощеные, извивающиеся василиски{177}. Но к чему, милая Адельгунда, я тщусь дать тебе хотя бы малое представление о том состоянье, которое я и не назвала бы недугом, если бы оно не изнуряло меня все более и более; день ото дня слабея, я уж видела пред собою смерть... А теперь надобно сообщить тебе кое-что особенное... и касается это моего выздоровления, им я обязана замечательному человеку, которого Оттмар еще прежде привез в наш дом и который в столице среди великих и опытных лекарей, верно, единственный владеет тайною скорого и надежного излечения такой странной болезни, как моя... Особенное же заключается в том, что в моих грезах и видениях непременно участвовал некий красивый и серьезный человек, который, невзирая на свои юные годы, внушал мне подлинное благоговение и, то так, то этак, но всегда в длинных одеждах, с брильянтовым венцом на голове, являлся мне как романтический владыка средь сказочного мира духов и развеивал все злые чары. Я, видно, была ему душевно особенным образом сродни, ибо он чрезвычайно заботился обо мне, и оттого я обязана ему жизнию. Порою он виделся мне мудрым Соломоном, порою совершенно несуразным образом наводил меня на мысль о Зарастро{177} из "Волшебной флейты", каким я видела его в столице... Ах, милая Адельгунда, как я испугалась, когда с первого взгляда признала в Альбане романтического владыку моих грез... Надобно тебе сказать, что Альбан и есть тот редкостный врач, коего Оттмар давно уже привез из столицы как самого близкого своего друга; меж тем тогда, во время непродолжительного визита, он оставался настолько мне безразличен, что я после не могла даже припомнить его наружности... Однако ж, когда он воротился, призванный для моего лечения, я не умела отдать себе отчета в обуревавших мою душу чувствах... Альбан и вообще в своих манерах, во всем своем поведении выказывает некое достоинство, я бы даже сказала, властность, подымающую его над окружением, и у меня, едва он устремил на меня свой серьезный пронзительный взор, сей же час возникло ощущение, что я непременно должна выполнять все его приказанья и что ему словно бы достаточно лишь горячо пожелать моего выздоровления, чтобы излечить меня совершенно. Оттмар сказал, что пользовать меня станут так называемым магнетизмом и что Альбан определенными средствами приведет меня в экзальтированное состояние, а я, погруженная в сон, пробуждаясь в этом сне, сама постигну свой недуг и определю вид лечения. Ты не поверишь, милая Адельгунда, какое необычайное чувство страха... ужаса, даже кошмара и жути пронзило меня при мысли об этом бессознательном состоянии, которое все же есть более высокая жизнь, и все же мне было совершенно ясно, что противиться решению Альбана бесполезно... Те средства были применены, и я – вопреки моей робости, моему ужасу – ощутила лишь благотворные последствия... Ко мне вернулись и краски, и живость; и чудовищное напряжение, в коем самое безразличное зачастую становилось мне мукою, отступило, я теперь довольно спокойна. Нелепые видения исчезли, и сон освежает меня, причем даже несуразности, которые часто являются мне в грезах, не мучают меня, а, напротив, бодрят и веселят... Подумай только, милая Адельгунда, я теперь часто вижу во сне, что по желанию Альбана могу с закрытыми глазами, будто у меня возникло шестое чувство, распознавать краски, различать металлы, читать и так далее; а нередко он велит мне заглянуть в мою душу и рассказывать ему обо всем, что я там вижу, и я делаю это с величайшей решительностию; порой я вдруг поневоле начинаю думать об Альбане, он стоит передо мною, и постепенно я впадаю в грезы, а последняя мысль, в коей растворяется мое сознание, приносит мне странные думы, которые пронизывают меня особенною, я бы сказала, огненно-золотою жизнию, и я знаю, что эти божественные думы принадлежат Альбану, ведь тогда он сам присутствует в моем бытии благородною живительною искрой, а если он удаляется, что может произойти лишь духовно, ибо телесное отдаление безразлично, то все мертвеет. Только в этом бытии с Ним и в Нем я могу жить по-настоящему, и ежели он сумеет вполне отойти от меня духовно, то мое "я" наверно оцепенеет в мертвой пустыне; кстати, пока я это пишу, я отчетливо ощущаю, что именно Он подсказывает мне слова, способные хотя бы бегло обрисовать мое бытие в нем... Не знаю, Адельгундочка, кажусь ли я тебе странною либо, может статься, заядлою фантазеркою, понимаешь ли ты меня вообще, а мне почудилось, будто как раз сию минуту с твоих губ тихо и печально слетает имя: Гиполит... Поверь, никогда я не любила Гиполита сильнее и часто поминаю его в набожной молитве о его здравии... Пусть праведные ангелы оборонят его от всякого вражьего удара, что грозит ему в яростной битве. Однако с той поры как Альбан стал моим повелителем, мнится мне, что лишь через Него я способна сильнее и глубже любить моего Гиполита и что в моей власти долететь до него добрым гением-хранителем и осенить его моею молитвою точно крылом серафима, так что коварное убийство будет вотще шнырять вкруг него. Альбан, прекрасный, благородный человек, ведет меня в его объятия как освященную возвышенною жизнию невесту; но дитя не смеет ринуться в мирские бури без своего повелителя... Лишь с недавних пор, всего несколько дней, я вполне уяснила себе истинное величие Альбана... Но поверишь ли, милая Адельгунда, что, когда я еще изрядно хворала и была сверх всякой меры раздражительна, в груди моей часто поднимались низкие подозрения на моего повелителя?.. Я полагала грехом против любви и верности, когда даже во время молитвы за моего Гиполита в душе у меня возникал образ Альбана, гневный и грозный, ведь я вознамерилась без него выйти из очерченного им круга, словно скверный ребенок, который, забывши предостереженья отца, выбегает из мирного сада в лес, где за прелестными зелеными кустами караулят злые, кровожадные звери. Ах, Адельгунда!.. эти подозрения ужасно терзали меня. Посмейся надо мною как следует, но у меня даже мелькала мысль, что Альбан решил искусно обольстить меня и под видом святого чуда зажечь в моей душе земную любовь... Ах, Гиполит!.. Намедни вечером мы уютно сидели вчетвером – батюшка, брат, старый Биккерт и я; Альбан по обыкновению совершал дальнюю прогулку. Речь у нас зашла о сновиденьях, и батюшка с Биккертом нарассказали об этом всяческих диковин и забавностей. Потом в разговор вступил Оттмар и поведал, как по совету и под руководительством Альбана одному из его друзей удалось завоевать горячую любовь девушки тем, что, пока она спала, он без ее ведома находился рядом и магнетическими средствами притягивал к себе ее сокровеннейшие мысли. К тому же батюшка да и старый добрый Биккерт совершенно определенно и резко выступили против магнетизма и в каком-то смысле против Альбана, чего никогда еще в моем присутствии не делали, – все подозрения против повелителя с удвоенною силою всколыхнулись в моем сердце: а что, если он, желая поработить меня, прибегает к тайным дьявольским средствам; что, если он затем повелит, чтобы я, чьи помыслы и чувства стремятся к Нему одному, оставила Гиполита? Неведомое дотоле чувство захлестнуло меня мертвящим страхом; я увидела Альбана в его комнате, окруженного незнакомыми инструментами, и уродливыми растениями, и животными, и камнями, и блестящими металлами, увидела, как он судорожно выделывает руками странные круги. Лицо его, всегда такое спокойное и серьезное, искажено было ужасною гримасой, а из багровых глаз с мерзостной быстротою змеились блестящие, гладкие василиски, какие прежде виделись мне в лилиях. По спине у меня словно студеная волна пробежала, я очнулась из моего похожего на обморок состояния; предо мною стоял Альбан – но Боже милостивый! то был не Он, нет! то была чудовищная маска, созданная моим воображением!.. Как же стыдилась я на следующее утро себя самой! Альбан узнал мои подозренья и, верно, лишь в благой милости своей умолчал передо мною, что знает о том, каким я его себе представляю, ведь он живет в моей душе и знает мои самые тайные помыслы, которые я в набожности и смирении вовсе и не желаю от него скрывать. Кстати, он не принял моего болезненного припадка близко к сердцу, а отнес все это за счет дыма турецкого табаку, который в тот вечер курил батюшка. Видела бы ты, с какой доброй серьезностию, с какой отеческой заботою относится теперь ко мне чудесный владыка. И он умеет поддержать не только телесное здоровье, нет! – он ведет дух к высокой благородной жизни. Если бы ты, милая добрая Адельгунда, могла быть здесь и наслаждаться поистине благочестивой жизнию, которую мы ведем средь мирной тишины. Биккерт по-прежнему все тот же бодрый старец, только вот батюшка и Оттмар порою бывают в странном расстройстве; мужчинам, увлеченным бурной жизнью, наше однообразие, видимо, нередко наскучивает... Альбан так замечательно рассказывает о легендах и мифах древних египтян и индусов; слушая его, я частенько, особенно под большими буками в парке, невольно впадаю в сон, из которого пробуждаюсь с ощущением, будто в меня вдохнули новую жизнь. И тогда я кажусь себе почти Мирандою из "Бури" Шекспира, которую Просперо тщетно пытается разбудить, чтобы она услышала его повесть. В точности словами Просперо Оттмар намедни и сказал мне: "Ты хочешь спать... То будет сон благой{180}. Противиться ему не в силах ты".