Текст книги "Автомат"
Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Гофман Эрнст Теодор Амадей
Автомат
Эрнст Теодор Амадей Гофман
Автомат
Перевод А.Михайлова
Крупнейший представитель немецкого романтизма XVIII – начала XIX века, Э.Т.А.Гофман внес значительный вклад в искусство. Композитор, дирижер, писатель, он прославился как автор произведений, в которых нашли яркое воплощение созданные им романтические образы, оказавшие влияние на творчество композиторов-романтиков, в частности Р.Шумана.
В книгу включены произведения Гофмана, художественные образы которых так или иначе связаны с музыкальным искусством. Четыре новеллы ("Фермата", "Поэт и композитор", "Состязание певцов", "Автомат") публикуются в новом переводе А.Михайлова.
Говорящий турок вызвал настоящий фурор, весь город пришел в движение, с утра до поздней ночи стар и млад, беден и богат – все сбегались слушать прорицания, какие невиданная фигура, ни живая, ни мертвая, шептала недвижными губами на ухо любопытствующим. И правда, автомат был устроен так, что любому не трудно было отличить его от подобных игрушек, какие показывают на ярмарках, а потому каждого что-то влекло к нему. Фигура, весьма пропорционально сложенная, в обычный человеческий рост, в турецком платье, вообще одетая со вкусом, восседала в центре не слишком большой и полупустой, обставленной лишь самой необходимой мебелью комнаты на кресле, которому была придана форма треножника. По желанию публики художник передвигал этот треножник, чтобы показать, что ничто не соединяет фигуру с полом. Левая рука ее весьма непринужденно опиралась о колено, а правая покоилась на отдельном маленьком столике. И, как сказано, фигура была сложена очень пропорционально, однако лучше всего получилась голова: уже одно лицо, одухотворенное на восточный манер, придавало всему жизненность – редко встретишь такое выражение у восковых фигур, даже если они воспроизводят характерные черты очень умных людей. Все это искусное произведение было окружено легким ограждением, которое мешало публике подходить к фигуре слишком близко, – внутрь же ограждения допускался лишь тот, кто намеревался удостовериться в устройстве целого (насколько позволял это его создатель), или же тот, кто намеревался задавать свои вопросы, – те могли приближаться к фигуре вплотную.
Заведено было так: спрашивающий задавал свой вопрос шепотом, наклонившись к правому уху фигуры, в ответ на что фигура начинала вращать глазами, поворачивала голову к спрашивающему – можно было даже ощутить дыхание, исходящее из уст фигуры, – и тут из глубины фигуры действительно доносился тихий ответ. После того как фигура отвечала на несколько вопросов, художник, создатель ее, приставлял ключ к левому ее боку, с шумом заводя механизм. Когда его просили, он даже открывал задвижку, и можно было заглянуть внутрь: там виднелся искусный механизм со множеством колесиков, которые, разумеется, не могли иметь никакого отношения к словам говорящей фигуры, но, очевидно, занимали столько места, что никакой человек уже не мог бы поместиться внутри ее, будь то даже знаменитый карла короля Августа, который, как известно, умещался внутри пирога. Повернув голову, а это турок перед тем, как дать ответ, всякий раз непременно проделывал, он иной раз еще возьмет да поднимет правую руку и то погрозит пальцем, а то и всей рукой, как бы отклоняя вопрос. И если уж он отверг вопрос, то настойчивость спрашивающего могла лишь привести к тому, что он получал двусмысленные или недовольные ответы, и вот эти движения руки и головы явным образом связаны были с действием колесного механизма, хотя и здесь трудно было не предполагать реакцию мыслящего существа.
Терялись в догадках, где же источник чудесных ответов, простукивали стены, обыскивали все соседние комнаты, мебель – все напрасно! И фигура, и ее создатель были постоянно окружены самыми искусными механиками, которые следили за ними, словно Аргус, и художник замечал, конечно, их внимательные взгляды, но тем непринужденнее было его поведение. Он болтал, шутил со всеми, разговаривая со зрителями, отходил в самые дальние уголки комнаты и оставлял фигуру в одиночестве, словно то было совершенно самостоятельное существо, которое вовсе не нуждалось в помощи его, механика. Фигура совершала свои движения, отвечала, и художник, видя, что и треножник, и столик рассматривают со всех сторон, простукивают, снимают фигуру с кресла, подносят поближе к свету, рассматривают снаружи и изнутри через очки, в увеличительные стекла, видя все это, художник не мог удержаться от иронической улыбки. А потом механики заявляли ему – сам черт не разберется в этих колесиках. Все усилия были напрасны, и даже предположение, будто дыхание, которое слышно, если приблизиться к губам фигуры, просто-напросто производится скрытыми вентилями, а ответы дает сам же художник, многоопытный чревовещатель, даже и это предположение было немедленно опровергнуто – ведь в тот самый миг, когда турок давал свои ответы, художник громко и внятно беседовал с одним из зрителей. Но невзирая на всю таинственность и загадочность, какую заключало в себе это творение искусства, невзирая на то, что все было обставлено и преподнесено с большим вкусом, интерес публики к фигуре постепенно конечно же падал бы, если бы художнику не удалось привлечь публику чем-то совершенно иным. А это иное заключалось в самих ответах, какие давал турок: суховатые или грубо-насмешливые, необычайно остроумные или даже способные причинить боль своей доскональной точностью, они всякий раз предполагали глубокое проникновение отвечающего в индивидуальность спрашивающего человека. Иногда поражало мистическое провидение будущего, причем возможное лишь с той точки зрения, какую глубоко усвоил сам же спрашивающий.
Мало этого: иной раз турка спрашивали по-немецки, а тот отвечал на иностранном языке, но не на каком-нибудь, а именно на том, который хорошо был известен вопрошающему, и всегда можно было убедиться в том, что только на этом языке и можно было дать ответ и столь полный и столь немногословный. Короче говоря, в публике что ни день рассказывали о новых остроумных и точных ответах многомудрого турка, не переставая спорить о том, что же чудеснее и удивительнее – тот ли таинственный раппорт, в каком очевидно обретается живое человеческое существо и механическая фигура, или же проникновение в индивидуальность любого задающего вопросы человека и вообще редкостная осмысленность всех ответов турка.
Об этом и рассуждали в одной компании, собравшейся к вечеру, а тут как раз находились два старых приятеля, Людвиг и Фердинанд, дружившие с университетских лет. Обоим, к стыду своему, пришлось сознаться, что они до сих пор не нанесли визита турку, хотя это, так сказать, требовалось хорошим тоном, – было принято, посетив его, затем всех, кого только можно, угощать рассказами о непостижимых ответах, которыми турок парировал и самые каверзные вопросы.
Людвиг сказал так:
– Мне до глубины души противны механические фигуры, эти памятники то ли омертвевшей жизни, то ли ожившей смерти. Они ведь не воспроизводят человека, а издевательски вторят ему. Еще в детстве меня однажды повели в кабинет восковых фигур, а я оттуда с ревом убежал. И теперь не могу войти в такой кабинет, чтобы мною не овладело таинственное чувство ужаса. Когда я вижу устремленные на меня неподвижные, мертвые, стеклянные глаза государей, знаменитых героев, убийц и мошенников, то мне хочется вместе с Макбетом воскликнуть: "Застыла кровь твоя, в костях нет мозга, незряч твой взгляд". Я уверен, что большинство людей разделяют со мной это чувство. При виде таких фигур всем не по себе, хотя, быть может, и не в той степени, что мне. И заметьте, в кабинете восковых фигур люди разговаривают вполголоса, редко услышишь громко произнесенное слово. Люди перешептываются, и не потому, что испытывают благоговение в присутствии венчанных особ, а потому что ужас, таинственность тяготеет над душами, вот зрители и вынуждены разговаривать пианиссимо. И уж совсем не по нутру мне, когда мертвые фигуры начинают с помощью механических приспособлений вторить движениям людей. Я уверен, что этот ваш велемудрый турок, закатывающий глаза, поворачивающий голову и грозящий пальцем, будет всю жизнь преследовать меня в бессонные ночи словно вурдалак. Не хочу и не желаю идти туда, а обо всем остроумном и проницательном пусть лучше расскажут мне другие.
– Ты выразил мои заветные мысли. Я полностью согласен со всем, что ты говоришь о нелепом копировании человека, о восковых фигурах, – они и не живые, и не мертвые. Но если говорить о механических автоматах, то тут все дело в том, как художник приступал к своей работе. Один из самых совершенных автоматов, какие я только видел в своей жизни, – это канатоходец Энслера. Энергичные движения автомата производят довольно сильное впечатление, зато когда он внезапно усаживается на канат и начинает очень вежливо кивать головой, то это смешит и кажется забавным. Конечно, при этом вовсе не возникает чувства ужаса, которое, надо признаться, нередко овладевает людьми в подобных ситуациях. Особенно людьми нервными и впечатлительными. Наш же турок – это, смею предположить, совсем иной случай. Если верить описаниям тех, кто его видел, то его фигура, а у него вид достойный, почтенный, здесь это как раз наименее существенное, и нет сомнения, что он закатывает глаза и поворачивает голову только для того, чтобы привлечь наше внимание к себе, к фигуре, то есть к тому, где явно не заключен ключ к истине. От него исходит дуновение – вполне мыслимо, даже наверняка это так, коль скоро это подтверждается опытом. Но ведь это же не значит, что движение воздуха вызывается словами, которые он произносит. Нет ни малейшего сомнения в том, что с помощью скрытых, неизвестных нам акустических и оптических приспособлений с тем человеком, который задает вопросы, вступает в контакт другое человеческое существо – оно его видит, слышит, может шепотом отвечать ему. Вероятно, художник, построивший автомат, прибег к исключительно изобретательным средствам, отчего даже самые искусные из механиков и не могли до сей поры хотя бы напасть на след отгадки. Так что и с этой стороны такое механическое творение заслуживает всяческого внимания. Куда более чудесным представляется мне иное. Вот какая тайна влечет меня к себе – это могущество духа, присущее неведомому человеческому существу. Ведь оно проникает в глубины души тех, кто его спрашивает, и в его ответах можно ощутить и необыкновенную проницательность, и какую-то пугающую светотень, неопределенность, благодаря чему эти ответы и становятся самыми настоящими прорицаниями. От своих друзей я наслушался такого, что пришел в величайшее изумление. Нет, не могу больше бороться с своим желанием и намерен подвергнуть испытанию чудесного провидца, этого странного незнакомца. Поэтому я окончательно решил – завтра же утром отправляюсь туда, а тебя, милейший Людвиг, торжественно призываю позабыть о своих страхах, отбросить все мысли о живых куклах и сопровождать меня в этом походе.
Как ни сопротивлялся Людвиг, ему пришлось уступить, чтобы не сойти за чудака; все наперебой уговаривали его принять участие в такой увеселительной прогулке, отправиться наутро в гости к неимоверно таинственному турку и поискать на месте, где зарыта собака.
Так все и вышло – Людвиг и Фердинанд отправились к турку в обществе веселых молодых людей, которые сговорились идти вместе с ними. Турку нашему никак нельзя было отказать в величии, в grandezza восточного пошиба, и особенно удалась его голова, о чем мы, собственно, уже упоминали. Однако в ту минуту, когда Людвиг вошел в комнату, турок показался ему до крайности смехотворным, а тут еще художник стал вставлять в боковое отверстие ключ, колеса заскрипели, и все это наполнило душу Людвига таким ощущением пошлости, обветшалости всего происходящего, что он невольно воскликнул:
– Ах, господа! Подумайте сами. В наших желудках в лучшем случае жаркое, а вот в брюхе его турецкого высочества так целый вертел.
Все расхохотались, но художнику шутка явно не понравилась и он перестал заводить механизм. То ли и мудрому турку пришлось не по нраву бодрое настроение компании, то ли он был в то утро не в настроении, но все ответы его на вопросы (порой до крайности остроумные) оставались никчемными и пустыми, и как раз на беду Людвига турок никак не мог понять его и отвечал совсем невпопад. Компания в досаде хотела уж расходиться, махнув рукой на расстроенного художника, как вдруг Фердинанд сказал:
– Не правда ли, господа, вы очень недовольны мудрым турком, но не в нас ли самих дело, не в наших ли вопросах, которые турку совсем не по нутру, смотрите-ка, вот он ворочает головой и поднимает руку, подтверждая мое предположение (фигура как раз это самое и проделывала). Не знаю, что скажете вы, но мне именно сейчас пришел в голову один вопрос, и если турок ответит на него верно, то честь автомата будет спасена раз и навсегда.
Фердинанд подошел к турку и прошептал несколько слов на ухо ему. Турок поднял руку и отвечать не желал. Но Фердинанд не отступался, и тогда турок повернул голову в его сторону...
Людвиг заметил, как Фердинанд внезапно побледнел, однако по прошествии нескольких секунд вновь повторил свой вопрос и незамедлительно получил ответ. Натянуто улыбаясь, Фердинанд сказал собравшимся:
– Господа, могу уверить вас, что честь турка спасена хотя бы в моих глазах. Однако пусть оракул сохранит свою тайну, увольте меня от расспросов.
Как ни старался Фердинанд скрыть свое внутреннее волнение, оно слишком очевидно сказывалось в его стараниях быть веселым и непринужденным. Если бы даже турок в то утро давал самые что ни на есть поразительные и точные ответы, то все равно компанией не овладело бы такое странное жутковатое чувство, причиной которого послужила явная взволнованность Фердинанда. Всю веселость как рукой сняло, вместо связного разговора слышались лишь отдельные отрывочные реплики, и все поспешили разойтись в полнейшем расстройстве чувств.
Фердинанд, едва только они остались вдвоем, сказал Людвигу:
– Друг мой! Не скрою от тебя, турок заглянул в сокровенную тайну моей души, он ранил меня, и боль моя не пройдет, пока прорицание его не исполнится, принеся мне предреченную гибель.
Людвиг бросил удивленный, пораженный взгляд на своего приятеля, однако Фердинанд продолжал:
– Вижу теперь, вижу ясно, что незримое существо, сообщающееся с нами через посредство турка, подчинило себе такие энергии, которые магически царят над самыми тайными, скрытыми ото всех нашими мыслями, и вполне может быть так, что эта чуждая нам сила со всей отчетливостью видит зародыш грядущего, растущий внутри каждого из нас, растущий в мистическом раппорте с окружающим миром. Тогда она, эта сила, способна знать все то, что обрушится на нас в грядущем, – встречаются ведь и люди, наделенные горестным даром предрекать день и час смерти ближних своих.
– Должно быть, ты спросил нечто совсем особенное, – отвечал Людвиг. – А может быть, ты вкладываешь значение в двусмысленный ответ оракула и приписываешь мистической силе совершенно постороннего человека – если только он обращается к нам через посредство турка – то, что объясняется лишь капризом случая и только по странному совпадению напоминает нечто дельное и глубокое.
– Ты в этот момент, – перебил его Фердинанд, – противоречишь тому, с чем согласятся все без исключения, стоит только завести разговор о так называемом случае. Но чтобы ты знал и почувствовал, до какой степени я взволнован и потрясен услышанным, мне надо поведать тебе эпизод из своей жизни, о котором я прежде никому не рассказывал. Это было не теперь, а несколько лет назад. Я как раз возвращался в Б. из отцовского поместья, расположенного в Восточной Пруссии. В К. я повстречал молодых курляндских дворян, которые тоже направлялись в Б. Мы отправились вместе в трех каретах, на почтовых, и ты можешь вообразить себе, что когда молодые люди – в них бурлят соки, кошельки их туги – пускаются в мир, то их веселость достигает пределов какой-то дикой необузданности. Кому-нибудь в голову приходит нелепица, и ее тут же с восторгом претворяют в дело; так, вспоминаю, что по прибытии в M., a дело было в самый полдень, мы разграбили у почтмейстерши весь запас ее ночных чепчиков и, не обращая ни малейшего внимания на ее протесты, украсились похищенным добром; с трубками во рту мы невозмутимо прохаживались у ворот станции, так что народ сбегался со всех сторон, чтобы поглазеть на такое зрелище. Наконец весело протрубили почтальоны, и мы уехали. В таком бьющем через край веселом настроении мы прибыли в Д. и здесь решили задержаться на несколько дней, потому что местность там необычайно красива. Всякий день мы совершали какую-нибудь веселую прогулку; так, в один день мы допоздна пробродили по Карлсбергу и его окрестностям, а когда вернулись на постоялый двор, то нас уже ждал прекрасный пунш, который мы заблаговременно заказали. Морской воздух пропитал нас до мозга костей, так что мы не заставили себя упрашивать и накинулись на пунш, – я хоть и не был пьян, но сердце у меня стучало как молот и кровь кипела словно огненная лава. Когда я наконец бросился на постель в своей комнате, то несмотря на всю усталость не мог по-настоящему уснуть, – скорее, я впал в некое состояние дремоты, в котором видел и слышал все, что происходило вокруг. Мне померещилось, будто в соседней комнате кто-то вполголоса разговаривает, и наконец ясно различил голос мужчины, который сказал: "Ну так и спи, а в положенный час будь готова!" Дверь отворили, потом закрыли, и наступила глубокая тишина, которую вскоре нарушили еле слышные аккорды фортепиано. Ты ведь знаешь, Людвиг, какое волшебство заключают в себе звуки музыки, когда они плывут в тишине ночи. И мне почудилось, будто некий кроткий дух обращается ко мне в этих звуках, я целиком предался их благотворному воздействию, полагая, что за аккордами последует нечто связное, какая-нибудь фантазия или иная музыкальная пьеса, однако как же был я поражен, когда вдруг услыхал неземной голос – женщина пела, мелодия ее песни глубоко трогала душу, а слова были такие:
Mio ben ricordati
s'avvien ch'io mora,
quanto quest' anima
fedel t'amo.
Lo se pur amano
le freddi ceneri
nel urna ancora
t'adorero*.
______________
* Помни обо мне, когда придет мне пора умирать, помни, как любит тебя преданная душа. Если способен любить хладный прах, и в урне могильной буду почитать тебя (ит.).
Как же мне сказать тебе о том неизведанном чувстве, которое пробуждали во мне эти звуки, протяжные – нараставшие и таявшие, как хотя бы объяснить тебе мои чувства, о которых я даже не догадывался прежде. Мелодия своеобразная, ни на что не похожая, какой я никогда в жизни не слышал, – не мелодия, а воплощенная меланхолия, сама глубокая, блаженная меланхолия страстной любви, – голос, который выпевал ее с простыми украшениями, то поднимался вверх и тогда звучал подобно хрустальным колокольчикам, то опускался вниз, замирая на вздохах безнадежной тоски, – несказанное чувство блаженного восторга пронизало мою грудь. Щемило душу, боль бесконечного томления приводила меня в дрожь, дыхание замирало, и все мое существо погружалось в неземное сладострастие – его не выразить, не передать словами. Я боялся шевельнуться, вся душа моя, все бытие мое обратилось в слух. Давно уж отзвучала песня, и тут чрезмерное напряжение разрешилось потоком слез, который, казалось, грозил уничтожить, грозил смыть меня с лица земли. Наконец сон овладел мною, и когда я вскочил на ноги при резком звуке почтового рожка, то в комнату светило утреннее солнце, а во мне жило чувство, что во сне, лишь во сне я прикоснулся к величайшему счастью, приобщился величайшего блаженства, какое только существует для меня на земле.
Было так: прекрасная, цветущая девушка вошла в мою комнату – она-то и пела, а тут она сказала мне голосом несказанно нежным и сладостным:
– Так ты не узнал меня, милый, милый Фердинанд! А я-то всегда была уверена, что стоит мне запеть и я опять буду жить в тебе, в одном тебе, потому что ведь каждый звук моей песни хранился в твоей груди, он и должен был прозвучать для тебя в моем взгляде!
Невыразимый восторг овладел всем моим существом, когда я увидел в девушке возлюбленную моей души, – с раннего детства я носил образ ее в сердце, и только недобрая судьба разлучила меня с нею. А теперь я обрел ее вновь на вершине счастья, и это моя страстная любовь зазвучала мелодией неизбывной тоски, бесконечного томления, это наши взоры обратились в великолепные звучания, протяжные, нараставшие, которые сливались вместе словно потоки огненной лавы...
Но теперь я бодрствовал и должен был честно признаться себе, что никакие воспоминания детства не связывались у меня с этим очаровательным образом, с этой девушкой, – я видел ее впервые в жизни. За окном послышались громкие речи, брань – я механически сорвался с места и поспешил к окну: пожилой, хорошо одетый человек переругивался со служащими, которые расколотили что-то в его изящной карете. Наконец поломку исправили и пожилой человек крикнул: "Все в порядке, можем трогаться". Тут я заметил, что из соседнего со мною окна высовывалась женская головка, теперь же, услышав слова, она отпрянула назад, так что я не успел рассмотреть ее лицо в глубоко надетой дорожной шляпке. Выйдя из дверей дома, она повернула голову и посмотрела в мою сторону. Людвиг! Это же была она, это она пела, это она явилась мне в сновидении – луч небесных очей коснулся меня, и мне померещилось, будто хрустальный звук пронзил мою грудь словно кинжал, я физически ощутил боль, все мои нервы задрожали, и я словно окаменел в невыразимом блаженстве. Минута, и она сидела в карете, почтальон затрубил в рожок, его веселый напев словно издевался и торжествовал надо мной. Мгновение, и они завернули за угол, исчезнув из глаз. А я по-прежнему стоял у окна, сам не свой, тут курляндские спутники ввалились в комнату, они зашли за мной, отправляясь в очередную увеселительную поездку, но я молчал... Они сочли, что я заболел, но разве я мог проронить хотя бы слово обо всем испытанном мною!.. Я и не осведомился о том, кто жил в комнате рядом со мной, и ни о чем не спросил, потому что мне показалось, что любое слово постороннего человека ранит нежную тайну моего сердца, мое неземное видение. Отныне, думалось мне, я всегда буду носить образ ее в сердце и никогда не изменю той, что стала вечной возлюбленной моей души. Даже если больше никогда ее не увижу!.. А ты, сердечный друг, ты ведь хорошо понимаешь мое тогдашнее состояние и не осудишь меня за то, что я не предпринял ничего для того, чтобы хотя бы что-то разузнать о ней... Общество разбитных курляндцев мне совсем осточертело, не успели они и глаза протереть, как в один прекрасный день я уже летел в Б. – к месту своего назначения. Ты ведь знаешь, что я с детских лет недурно рисовал. В Б. я серьезно занялся миниатюрной живописью под руководством хороших учителей и в очень короткое время добился того, что, собственно, и составляло цель моих занятий, – я написал портрет моей незнакомки, и он получился очень похожим. Я рисовал ее тайно, при закрытых дверях. Ни один глаз человеческий никогда не видел этого портрета, потому что я даже заказал для другого портрета оправу точно таких же размеров, потом с некоторым трудом вставил в нее портрет своей возлюбленной и с тех пор, не снимая, ношу его у себя на груди.
И вот сегодня впервые в жизни я рассказал об этом блаженнейшем мгновении своей жизни, а ты, Людвиг, – единственный, кому я поверил свою тайну!.. Но сегодня же, сегодня враждебная сила проникла в мою душу... Подойдя к турку, я спросил его в мыслях о возлюбленной моего сердца: "Испытаю ли я вновь самое счастливое мгновение в моей жизни?" Ты заметил, что турок ни за что не хотел отвечать, но поскольку я настаивал, он наконец произнес: "Глаза смотрят в грудь твою, но мешает им гладкое золото, поверни портрет другой стороной!" Могу ли я выразить чувство, которое дрожью отозвалось во всех моих членах?.. Ты, конечно, заметил, как я взволнован. Ведь портрет у меня на груди располагался именно так, как сказал турок; я незаметно обернул его другой стороною и повторил свой вопрос, тогда фигура мрачно произнесла: "Несчастный! В тот миг, когда ты увидишь ее вновь, ты утратишь ее навеки!"
Людвигу хотелось утешить друга, погрузившегося в глубокие думы, но тут к ним подошли знакомые и разговор был прерван.
Слух о новом таинственном прорицании турецкого мудреца разошелся по городу, и все терялись в догадках, что за пророчество могло так взволновать отнюдь не суеверного Фердинанда; его друзей преследовали расспросами, и, чтобы спасти друга от такой напасти, Людвигу пришлось сочинить целую замысловатую историю, которой верили тем охотнее, что она совсем не была похожа на правду. Та самая компания, которой удалось уговорить Фердинанда, чтобы тот посетил чудесного турка, собиралась обыкновенно один раз в неделю – на следующей неделе тут неумолчно толковали о турке, тем более что каждому хотелось услышать от самого Фердинанда, что же такое повергло его в мрачное настроение, которое он напрасно пытался скрыть от других. Людвиг живо чувствовал, сколь велико потрясение, испытанное другом в тот момент, когда оказалось, что чуждой, враждебной силе известна тайна фантастической любви, свято хранимой в его сердце. Как и Фердинанд, Людвиг твердо уверовал в том, что для этой ужасной силы, способной провидеть сокровенные тайны, не составляет секрета и сама связь будущего с настоящим. Поэтому Людвиг не мог не верить в изречение оракула и возмущался лишь тем, что враждебная сила не пощадила его друга и выдала ему страшную судьбу, что грозила ему. Поэтому Людвиг решительно встал в оппозицию к многочисленным поклонникам искусно построенного автомата, и всякий раз, когда кто-нибудь замечал, что движения фигуры особенно впечатляют своей полнейшей естественностью и что пророческий смысл ответов благодаря этому лишь возрастает, категорически утверждал, что как раз закатывание глаз и ворочание головой кажется ему у столь почтенного турка неописуемо смехотворным, – вот почему и он сам, Людвиг, своей шуткой привел в дурное расположение духа и самого создателя автомата, и то незримое существо, которое, должно быть, общается с нами через посредство турка, следствием чего и было множество пустых и малозначащих ответов, которые были доведены тогда до сведения публики.
– Должен признаться, – добавлял Людвиг, – что, как только я переступил порог комнаты, фигура сразу же живо напомнила мне изящного, искусно сделанного щелкунчика, которого кузен подарил мне на рождество, когда я был еще совсем маленьким. У щелкунчика была смешная рожица, и когда ему приходилось колоть очень твердые орехи, он заводил свои большие навыкате глаза, так уж он был устроен, и вот эти движения глаз придавали фигурке маленького человечка нечто уморительное. Я часами играл им, и карлик превращался в моих руках в волшебную мандрагору. Впоследствии даже и самые совершенные куклы казались мне безжизненными и неповоротливыми в сравнении с моим великолепным щелкунчиком. Мне много понасказали о разных чудесных автоматах, которые хранятся в Данциге, в тамошнем арсенале. Под впечатлением этих рассказов я и отправился в арсенал, когда несколько лет тому назад очутился в Данциге. Я вошел в зал, и тут солдат в старинном немецком мундире решительно зашагал в мою сторону, а затем выпалил из ружья, так что эхо выстрела гулко разнеслось под высокими сводами здания. Немало было шутейных неожиданностей в том же духе, отчасти я их позабыл, но наконец меня привели в зал, где на троне, в окружении придворного штата, восседал сам бог войны, ужасный Маворс. Бог сей восседал на троне в весьма гротескном одеянии, а трон был украшен всевозможным оружием, воины и телохранители обступали его со всех сторон. Когда мы приблизились к трону, заиграли барабаны, трубачи пронзительно задудели в свои трубы, шум и какофония были таковы, что хоть закладывай уши. Я заметил, что оркестр его величества был недостоин бога войны, и все согласились со мною. Наконец перестали колотить в барабаны и дудеть, а вместо этого телохранители принялись крутить шеями и стучать о землю алебардами, пока наконец бог войны не вскочил с места (прежде этого он вдоволь повращал глазами влево и вправо) и не надумал прямиком отправиться к нам. Но это только так показалось, он постоял-постоял, да и опять сел, опять немножко постучали и погудели, и наконец все вновь погрузилось в прежнюю деревянную тишь да гладь. Я рассмотрел все автоматы и, выходя из арсенала, сказал себе: "А все-таки мой щелкунчик был лучше!" Теперь же, господа, поглядев на мудрого турка, я и вслух скажу: "А все-таки мой щелкунчик был лучше!"
Все долго смеялись рассказу, однако сошлись на том, что взгляд Людвига на эти вещи скорее занятен, чем правдив, – ведь не говоря уж об уме, который нередко сквозит в ответах автомата, весьма чудесна сама связь турка со скрытым человеческим существом, которого никак не удается обнаружить, тогда как это-то существо и говорит, и управляет движениями фигуры; во всяком случае, все в целом – шедевр механики и акустики.
Этого не мог не признать и Людвиг, и тогда все в один голос стали славить заезжего мастера. Тут поднялся с места один пожилой уже человек, который обыкновенно молчал и на сей раз тоже не вмешивался в разговор, – он и вообще, когда хотел что-нибудь сказать, то, встав со стула, говорил хотя не долго, но по существу. И вот он, с привычной для него учтивостью, начал так:
– Не позволите ли, милостивые государи, держать такую речь. Вы по справедливости восхищаетесь редкостным созданием механического искусства, которое уже давно возбуждает всеобщий интерес. Но не по справедливости называете вы художником дюжинную личность, которая показывает его публике за деньги. Потому что муж сей не имеет ни малейшего касательства к тому, что в творении механики превосходно, а творение само, напротив, изготовлено одним весьма опытным в умениях и художествах всяческого рода знатоком, который с давних пор и постоянно находится в стенах нашего города. Его все мы знаем и по заслугам почитаем.
Все были поражены, старика закидали вопросами, а он продолжал так:
– Я имею в виду не кого-нибудь, а конечно же профессора X. Турок уже два дня как был привезен в город, но никто и внимания не обратил на него, а профессор X., напротив, незамедлительно отправился к нему в гости – потому что его до крайности занимает все, что только имеет отношение к автоматам. И как только он услышал один или два ответа турка, так сразу же отвел механика в сторонку и сказал ему несколько слов на ухо. А тот побледнел и, как только вышли немногие любопытствующие, что находились в зале, так немедленно запер дверь на ключ. Объявления исчезли с улиц города, и мудрого турка не было ни видать, ни слыхать, но только спустя четырнадцать дней были расклеены новые афиши, а тогда у турка обнаружилась уже и его ладно сложенная голова, и все устройство, которое с тех пор и поныне никем еще не разгадано. С того же времени и ответы он дает разумные и значительные. Но только все это дело рук профессора X., в чем нет и не может быть ни малейшего сомнения, потому что пока механик не показывал свой автомат, то каждодневно общался с профессором, а профессор в течение нескольких дней не выходил из комнаты гостиницы, где была выставлена фигура и где она продолжает оставаться и по сю пору. Да вы и сами, господа, знаете, что профессор обладает замечательной коллекцией автоматов, по преимуществу музыкальных, и что он соревнуется в этом художестве с гофратом Б., с которым долгие годы состоит в переписке. Профессору достаточно было бы захотеть, и он привел бы мир в состояние величайшего изумления. Однако он трудится скрытно, тайно, хотя и любит показывать редкостные произведения своего искусства всем, кто находит в том подлинное наслаждение и питает к ним истинную страсть.