444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнст Теодор Амадей Гофман » Крошка Цахес, по прозванью Циннобер » Текст книги (страница 2)
Крошка Цахес, по прозванью Циннобер
  • Текст добавлен: 31 июля 2026, 23:30

Текст книги "Крошка Цахес, по прозванью Циннобер"


Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

В это самое время они вышли из чащи на широкую дорогу, пролегавшую через лес. Вдали, в облаке пыли, неслась лошадь без седока.

– Э, э! – воскликнул Фабиан, прервав свое рассуждение, – посмотри-ка, бестия верно ссадила седока. Надобно поймать ее; после поищем хозяина.

Он стал посреди дороги. Лошадь близилась, и они увидели, что по обеим сторонам ее болтались ботфорты, а на седле ворочалось что-то черное. Вдруг перед самым Фабианом раздалось резкое и продолжительное «прр-р-р-у-у»; в то же время над головой промахнула пара ботфорт и какое-то маленькое, странное черное существо покатилось к ногам его. Смирнехонько остановилась высокая лошадь и, протянув шею, обнюхивала своего чудного господина, барахтавшегося в песке и наконец с трудом поднявшегося на ноги. Голова крошки вросла глубоко в плечи. С двумя наростами на спине и на груди, с коротеньким туловищем на длинных тоненьких ножках, он был очень похож на яблоко с вырезанной на верху мордочкой и воткнутое на вилку. Увидав перед собою это крохотное чудище, Фабиан помер со смеху. Малютка надвинул на себя беретку, которую только что поднял с земли, посмотрел важно на Фабиана и спросил грубым сиплым голосом:

– Это ли дорога в Керепес?

– Эта, милостивый государь, – отвечал Бальтазар вежливо и подал малютке слетевшие ботфорты.

Напрасно старался крошка надеть их. Он спотыкался и падал беспрестанно. Бальтазар поставил их рядышком, приподнял малютку тихохонько и опустил ногами в слишком тяжелые и широкие футляры. Гордо уперши одну руку в бок, а другую приподняв к беретке, сказал карлик: «Gratias!»[3], подошел к лошади и взял ее за уздечку. Но и тут все попытки его достать стремя или вскарабкаться на высокое животное не удавались. Бальтазар также вежливо подсадил его на стремя; но оттого ли, что впопыхах малютка прискакнул очень сильно, только, попав на седло, он в то же мгновение очутился по другую сторону лошади на земле.

– Вы слишком горячитесь, любезнейший, – воскликнул Фабиан, не переставая смеяться.

– Чёрт ваш любезнейший! – закричал взбешенный карлик, обчищая песок с платья. – Я студент, и если и вы также студент, то вы тушируете[4] меня, смеясь в глаза, как трусу. Завтра в Керепес вы должны со мною драться.

– Чудо, да это настоящий бурш! – восклицал Фабиан, не переставая смеяться. – Какая храбрость, какое знание коммента[5].

Тут он схватил малютку, несмотря на его сопротивление, поднял и посадил на лошадь, которая тотчас весело поскакала к городу.

Фабиан задыхался от смеха.

– Послушай, – сказал ему Бальтазар, – хорошо ли смеяться над человеком, так жестоко обиженным природой. Если он в самом деле студент, ты должен с ним драться и против всех университетских обыкновений – на пистолетах, потому что он не может владеть ни рапирой, ни эспадроном.

– Нынче ты видишь все в черном цвете, – возразил Фабиан. – Никогда не приходило мне в голову смеяться над физической уродливостью. Но скажи, как же можно такому горбатому карлику садиться на такую большую лошадь, надевать такие огромные ботфорты, такую чудную бархатную беретку, такую узенькую куртку с ужасной путаницей шнурков, жгутов и кистей, принимать такой надменный, дерзкий вид, говорить таким варварским, сиплым басом? Ну, как после этого не осмеять его, как воплощенного пошляка? Но мне надобно поскорей в город, посмотреть на въезд этого дивного рыцаря. Ты нынче никуда не годишься, прощай!

Сказав это, Фабиан побежал назад в город.

Бальтазар своротил с дороге, углубился в чашу и сел на кочку, волнуемый самыми горькими чувствами. Может быть, он и в самом деле любил прелестную Кандиду; но он скрывал эту любовь, как святую тайну, в сокровеннейшей глубине души от всех людей, даже от самого себя. И когда Фабиан заговорил об ней так беспощадно, так легкомысленно, ему казалось, будто грубые руки с дерзким высокомерием срывают с святого лика покрывало, к которому он сам не смел прикоснуться. Слова Фабиана казались ему ужаснейшим кощунством над всеми святыми убеждениями и мечтами его.

– Так ты принимаешь меня за влюбленного селадона! – воскликнул он, преодолеваемый досадой и негодованием. – За глупца, который бегает на лекции Моис Терпина, чтоб хоть час пробыть под одной крышей с прекрасной Кандидой, который таскается по лесу для того, чтоб выдумывать пошлые элегии и послания к любезной, который портит деревья, вырезывая на гладкой коре их глупые вензеля; который при ней не скажет порядочного слова, а только вздыхает, охает и корчит плаксивые рожи, как будто мучится спазмами; который носит на голой груди увядшие цветы, которые она носила, или перчатку, которую она потеряла! И потому-то ты дразнишь меня, Фабиан! И потому-то вместе с внутренним, дивным миром, возникшим в груди моей, я сделался, может быть, предметом насмешек моих товарищей! И милая, дивная, прелестная Кандида…

Тут сердце его сжалось сильно. Ах! внутренний голос шептал ему очень явственно, что он ходит в дом Моис Терпина именно только для Кандиды, что он пишет стихи к милой, что он вырезывает имя ее на деревьях, что он при ней немеет и вздыхает, что он носит на груди завядшие цветы, которые она потеряла; что он делает все глупости, о которых намекнул ему Фабиан. Только теперь почувствовал он, как сильно, как невыразимо сильно любит он прелестную Кандиду, и в то же время заметил, что самая чистая, самая истинная любовь проявляется во внешней жизни как-то смешновато, может быть, от глубокой иронии, которую природа примешала ко всем человеческим действиям. Может быть, это замечание и справедливо, но несправедливо, что оно начало сердить его. Светлые сны, прежде его лелеявшие, отлетели, говор листьев и струй отдавался как бы насмешкой, и он пустился назад в Керепес.

– Господин Бальтазар, mon her Бальтазар, – кричал кто-то впереди.

Он поднял глаза и остановился как бы прикованный. На встречу ему шел профессор Моис Терпин, под ручку с Кандидой. Кандида приветствовала окаменевшего Бальтазара с свойственной ей веселой, дружеской непринужденностью.

– Бальтазар, mon her Бальтазар, – продолжал профессор, – вы, ей-Богу, прилежнейший и приятнейший для меня из всех студентов. Вижу, вижу, любезнейший, вы любите природу со всеми ее чудесами точь-в-точь как я; а я на ней помешан! Верно, опять ботанизировали в вашем лесочке? Ну, что ж нашли хорошего? Да познакомимся покороче; навестите меня, я рад вас видеть во всякое время. Мы можем делать вместе опыты. Видели ль вы мой воздушный насос? Да за чем же откладывать далеко, mon her, завтра повечеру соберется у меня дружеский кружок, консумировать чай с хлебом и маслом, провести время в приятных разговорах; увеличьте его своей драгоценной особой. Вы познакомитесь у меня с прелюбезным молодым человеком, которого мне в особенности рекомендовали. Bon soir, mon her, доброго вечера, любезнейший! А refoir, до свидания! Вы ведь завтра придете на мою лекцию? Ну, adieu, mon her![6]

И не дождавшись ответа Бальтазара, профессор Моис Терпин удалился вместе с дочерью.

Бальтазар в смущении не смел поднять глаз все время, как она перед ним стояла; но он чувствовал, что взоры ее прожигали грудь его, чувствовал ее дыхание и сладостный трепет потрясал все его существо.

Прошла досада – в восторге смотрел он на удаляющуюся, до тех пор пока она не исчезла в густоте деревьев. Медленно возвращался он опять в лес, чтоб мечтать, и мечтать сладостнее, чем когда-нибудь!

III.

Как Фабиан не знал, что и говорить. – Кандида и девицы, которые не должны есть рыбы. – Литературный чай Моис Терпина. – Молодой принц

Фабиан побежал поперек леса, думая обогнать чудного всадника, но ошибся. Вышел на опушку, он увидал, что к крошке присоединился другой красивый ездок и они оба въезжали уже в городские ворота.

– Гм, пусть я не обогнал его, – бормотал он про себя, удвоивая шаги. – Все-таки поспею. Если этот наперсток в самом деле студент, то его пошлют к «Крылатому Коню», а если он повторит там свое резкое «прр-р-у-у», сбросит вперед ботфорты, а там слетит и сам и еще вздумает расхорохориться, когда бурши начнут хохотать, так и пойдет потеха.

Взошед в город, Фабиан воображал встречать на всех улицах смеющиеся лица; но не тут-то было. Все проходили спокойно, серьёзно. На площадке перед «Крылатым Конем» прогуливалось несколько студентов, преважно рассуждая о своих делах. Верно, крошка тут еще не показывался, подумал Фабиан, как, взглянув в ворота гостиницы, увидал, что его лошадь вели в конюшню. Но кого ни спрашивал он, не проезжал ли сюда верхом на пребольшой лошади премаленький уродец, все говорили, что нет. Много смеялись его рассказу, но уверяли, что ничего подобного не видали, что минут за десять проехали, правда, два ездока в гостиницу, но очень красивые и на хороших лошадях.

– И один сидел на той, что сейчас провели в конюшню?

– Да. Этот, конечно, нельзя сказать, чтоб был велик ростом, но зато прекрасно сложен, с чрезвычайно приятным лицом и чудными локонами. К тому ж показал себя лихим наездником; соскочил с лошади так проворно и ловко, как первый шталмейстер вашего князя.

– И не потерял ботфорт? И не покатился кубарем к вам в ноги?

– С чего это ты взял? – возразили все единогласно. – Слететь такому искусному ездоку, как маленький?

Фабиан не знал, что и говорить.

Вдали показался Бальтазар. Фабиан бросился к нему и рассказал, как здесь все принимают маленького уродца за прекраснейшего мужчину и искуснейшего наездника.

– Видишь ли, любезный Фабиан, – сказал ему Бальтазар, – не все, как ты, любят насмехаться над несчастными, искаженными природой.

– Да, Боже мой! – перебил его Фабиан. – Тут дело совсем не о насмешках, а о том, может ли уродец в три фута, чрезвычайно похожий на редьку, быть красивым мужчиной?

Бальтазар подтвердил уверения Фабиана, что маленький студентик ужасно уродлив. Напрасно – видевшие его на площади оставались при своем, что он прекраснейший мужчина.

Начало смеркаться; друзья отправились домой. Тут Бальтазар, сам не зная как, проговорился, что он встретился с профессором Моис Терпином и что он пригласил его завтрашний день на чай.

– Счастливец! – воскликнул Фабиан. – Ты увидишь свою милую, свою прелестную Кандиду, будешь говорить с ней, слушать ее!

Снова глубоко оскорбленный Бальтазар вырвал свою руку из руки Фабиана и хотел уйти, но, опомнившись, подавил досаду, остановился и сказал:

– Послушай, Фабиан, может быть, ты и вправе почитать меня глупым, влюбленным вздыхателем; может быть, я влюблен и в самом деле; но эта глупость – глубокая, жестокоболящая рана души. Тронутая неосторожно, она может довести меня до безумия. Прошу тебя, не произноси при мне имени Кандиды!

– Любезный Бальтазар, ты принимаешь все ужасно трагически; конечно, оно так и должно в твоем положении. Чтоб избежать, впрочем, всякой неприятной для меня размолвки с тобою, я обещаю не говорить о Кандиде, пока ты сам не подашь мне к этому повода. Позволь теперь только заметить, что в этой любви я предвижу много для тебя неприятностей. Кандида прехорошенькая и премиленькая девушка, но никак не идет к твоему мечтательному, меланхолическому характеру. Когда ты узнаешь ее покороче, ее светлый, ничем не возмущаемый нрав покажется тебе чуждым всякой поэзии, ты захандришь, и все это кончится ужасным вообразительным страданием и достаточным отчаянием. Впрочем, и я приглашен на завтрашний чай к нашему профессору, который обещал, кроме того, занять нас очень любопытными физическими опытами. Ну, доброй ночи, чудный мечтатель, спи спокойно, если можешь спать перед таким великим днем!

Сказав это, Фабиан оставил своего друга, погруженного в глубокую думу. Может быть, и не без основания предвидел Фабиан много разных патетических мгновений разлада между Кандидой и Бальтазаром, которые так разнились характерами.

Всякий должен был согласиться, что Кандада с своими сердце-проникающими глазками, с губками несколько вздернутыми, была прелестна. Светлы или темны были ее прекрасные волосы, которые она умела причесывать так фантастически, право, не помню; памятно мне только их чудесное свойство казаться все темнее и темнее, чем более на них смотришь. Необыкновенная стройность и грациозность во всех движениях делали ее воплощенною прелестью, хотя ручка и пояска могли бы быть несколько поменее. Ко всему этому, Кандида читала «Вильгельма Мейстера» Гёте, стихотворения Шиллера. «Волшебное кольцо» Фуке и опять позабыла почти все, что в них было; играла довольно порядочно на фортепьяно, даже иногда подпевала, танцевала новейшие французские кадрили и галоп, и писала прачешные реестры красивым, четким почерком. Люди, которые не могут обойтись без того, чтоб не отыскать везде недостатки, говорили только, что у ней голос немного грубоват, что она затягивается слишком сильно, радуется новой шляпке слишком долго, да за чаем съедает слишком много разного печенья. Восторженным поэтам не понравилось бы в Кандиде и еще многое; но мало ли что им не нравится. Во-первых, им хочется, чтоб девушка приходила в магнетический восторг от всего, что до них касается, вздыхала глубоко, подкатывала глаза под лоб, а при случае подвергалась бы и небольшим обморокам или даже лишалась зрения, что составляет высшую степень женственностей женственности. Потом, она должна петь романсы их сочинения, на голос, мгновенно поданный сердцем, и затем тотчас же немного прихворнуть или самой сочинять стихи и очень стыдиться, когда это обнаружится, даже и тогда, когда, переписав свое сочинение на тоненькую благовонную бумажку, сама довольно искусно передаст его своему поэту, который, в свою очередь, от чрезмерного восторга прихворывает также. Есть еще поэтические аскетики, которые идут гораздо далее и почитают противным всякой женской нежности, если девушка смеется, ест, пьет или одевается по моде. Эти очень похожи на Иеронима, который запрещал девушкам носить серьги и есть рыбу. Они должны питаться, говорит он, небольшим количеством изготовленной травы, беспрестанно голодать, но не чувствуя этого, облекаться в одежду грубую, дурно сшитую, скрывающую все формы и преимущественно выбирать в спутницы особу важную, бледную, мрачную и несколько грязную.

Кандида была воплощенная веселость, беззаботность и потому для нее не было ничего выше разговора, вращавшегося на легких воздушных крылушках самого невинного юмора. Она смеялась от души над всем смешным, никогда не вздыхала, разве когда дождь мешал предположенной прогулке или, несмотря на все предосторожности, на новой шали являлось пятнышко. И тут проглядывало, если бывал истинный повод, глубокое внутреннее чувство, никогда не переходившее в пошлую плаксивость. Нам с тобой, любезный читатель, нам, так далеким от восторженных, эта девушка пришлась бы непременно по сердцу; но Бальтазар… Впрочем, мы увидим, оправдались ли предсказания прозаического Фабиана.

Что Бальтазар во всю ночь не мог сомкнуть глаз от невыразимо-сладостного, боязливого ожидания – это очень естественно. Полный мысли о своей милой, схватил он перо и написал много благозвучных стихов, выражавших в мистическом повествовании любви соловья к пышной розе его собственное состояние. Он хотел захватить их с собою к Моис Терпину и при случае нанести первый удар сердцу Кандиды.

Фабиан, зашед по уговору за своим другом, улыбнулся, увидав, что он разоделся против обыкновения. На нем был воротничок из тончайших брюссельских кружев, коротенькое полукафтанье из неразрезного бархата, французские сапожки с высокими каблуками и серебряной бахромой, английская пуховая шляпа и датские перчатки. Таким образом, он оделся совершенно по-германски, и наряд этот шел к нему как нельзя лучше. Ко всему этому, он завил и расчесал еще волосы и расправил усики и эспаньолку.

Сильно забилось сердце Бальтазара от восторга, когда Кандида в полной одежде древнегерманских дев встретила его дружественной, очаровательной улыбкой.

– Прелестнейшая! – воскликнул Бальтазар, когда Кандида, сама сладчайшая Кандида подала ему чашку с дымящимся чаем.

– Вот ром и марасхино[7], – говорила она, устремив на него свои светлые очи. – Вот сухари и крендельки. Пожалуйста, берите что вам угодно.

Но вместо того, чтоб взглянуть на ром или марасхино, на сухари или крендельки, Бальтазар не мог спустить упоенных взоров с чудной девы и напрасно искал слов, чтоб высказать, что чувствовал в это мгновение.

Но тут схватил его сзади за плечи профессор эстетики, сильный рослый мужчина, и повернул к себе так быстро, что выплеснул половину чашки на пол.

– Любезнейший Лука Кранах! – загремел он громовым голосом. – Ну, как можно пить воду – вы совершенно испортите свой германский желудок. Там через комнату наш храбрый Моис Терпин выставил батарею благороднейшего рейнвейна – скорей на приступ!

И он потащил за собой бедного юношу.

Но из соседней комнаты вышел им на встречу Моис Терпин, держа за руку престранного маленького человечка и восклицал громко:

– Вот, милостивые государи и государыни, рекомендую вам молодого человека, одаренного необыкновенными способностями. Он тотчас приобретет ваше расположение. Это г. Циннобер, прибывший вчера в университет и предполагающий заняться изучением прав.

Фабиан и Бальтазар узнали тотчас уродца, слетевшего в лесу с лошади.

– Ну, что ж, – шептал Фабиан Бальтазару, – вызывать мне эту мартышку на сапожный ремень или плеть? Другим оружием я не могу драться с таким ужасным противником.

– Как тебе не стыдно, – возразил Бальтазар, – насмехаться над несчастным, которого телесные недостатки, как ты сам слышал, вознаграждены сторицею нравственными достоинствами. Надеюсь, любезнейший г. Циннобер, – продолжал он, – обращаясь к карлику, что вчерашнее падение ваше с лошади не имело дурных последствий?

Циннобер поднялся на цыпочки, оперся сзади на маленькую тросточку, которую держал в руках, закинул назад голову и, устремив на Бальтазара дико сверкавшие глаза, произнес странным сиплым голосом:

– Я не понимаю, милостивый государь, о чем вы говорите? Упал с лошади – я упал с лошади! Вероятно, вы не знаете, что я отличнейший наездник, что никогда не падаю с лошади, что служил волонтером в кирасирах, что учил верховой езде и офицеров и солдат? Гм! – Упал – я упал с лошади!

Тут он хотел повернуться, но палочка, служившая ему опорой, выскользнула, и он полетел в ноги к Бальтазару. Бальтазар нагнулся, чтоб поскорей поднять его, и как-то нечаянно коснулся до головы. Крошка завизжал так громко и резко, что гости в испуге повскакали с мест. Все окружили Бальтазара и осыпали вопросами, отчего закричал он так ужасно.

– Прошу не прогневаться, любезнейший г. Бальтазар, – говорил профессор Моис Терпин, – но это шутка довольно странная. Вы, верно, хотели заставить нас подумать, что кто-нибудь наступил кошке на хвост.

– Кошка – кошка! – вон кошку! – завопила одна слабая нервами дама и упала в обморок.

– Кошка – кошка! – повторили два престарелые кавалера, страдавшие тою же идиосинкразией и бросились вон.

– Что это вы наделали своим гадким мяу? – сказала Бальтазару вполголоса Кандида, вылившая целую склянку духов на даму, упавшую в обморок.

Бальтазар не знал, что с ним делается. Лицо его пылало от стыда и досады, и он не мог даже проговорить, что мяукал не он, а проклятый Циннобер.

Профессор Моис Терпин заметил его смущение.

– Ну, успокойтесь, любезный г. Бальтазар, – сказал он ему, взяв дружески за руку. – Я ведь все видел. Прыгая на четвереньках, вы представили раздраженную кошку неподражаемо. Признаюсь, я и сам чрезвычайно люблю все шутки из натуральной истории; но на литературном чаю…

– Но, почтеннейший г. профессор, это не я! – сорвалось наконец с языка Бальтазара.

– Ну, хорошо, хорошо! – перебил его профессор.

– Утешь доброго г. Бальтазара, – прибавил он, обращаясь к подошедшей Кандиде. – Эта смута вывела его совершенно из себя.

Доброй Кандиде было очень жаль бедного Бальтазара, стоявшего перед ней с потупленными глазами, в ужаснейшем замешательстве.

– Какие, ей-Богу, смешные эти люди! Ну как так бояться кошек! – прошептала она ему, подавая руку.

С жаром прижал Бальтазар ее руку к сильно бившемуся сердцу. Очаровательные взоры Кандиды покоились на нем. Он был весь восторг и забыл и о Циннобере и о мяуканье. Наконец, все успокоилось. Слабая нервами дама сидела уж за чайным столиком и кушала сухарики, помачивая их в ром и уверяя, что это самое лучшее лакомство против испуга и неприятностей.

И два престарелые кавалера, которым в самом деле на крыльце попалась кошка, возвратились успокоенные и сели за карточный стол.

Бальтазар, Фабиан, профессор эстетики и несколько других молодых людей подсели к дамам. Между тем г. Циннобер подтащил скамеечку и взобрался на софу, где сидел теперь между двумя дамами и прегордо посматривал вокруг.

Бальтазар рассчел, что время выступить на сцену с поэмой о любви соловья к пурпуровой розе. И вот он объявил с достодолжною молодым поэтам стыдливостью, что если б не боялся наскучить и мог надеяться на общее снисхождение, то решился бы прочесть последнее произведение своей музы.

Так как дамы переговорили уже о всех новостях, девушки обсудили последний бал у президента и согласились даже насчет нормальной формы новых шляпок, а мужчинам предстояли еда и питье разве часа через два, то все и начали просить Бальтазара не лишать общество этого приятного наслаждения.

Бальтазар вынул чисто перебеленную рукопись и начал читать.

Сочинение это, написанное в самом деле с чувством, одушевляло его более и более. В его чтении обнаруживался весь пыл любящего сердца. Тихие вздохи, не одно подавляемое «ах!» дам и девушек, громкие «прекрасно – божественно» мужчин приводили его в восторг, убеждая, что пьеса увлекает всех.

Наконец он кончил, и со всех сторон раздались восклицания:

– Что за прелесть – какия мысли – какая фантазия – какие стихи – какое благозвучие! – Благодарим за это божественное наслаждение! Благодарим, благодарим, г. Циннобер!

– Как? что? – воскликнул Бальтазар; но никто не обращал на него ни малейшего внимания; все бросились к Цинноберу, который, сидя на софе, величался, как индейский петух.

– Помилуйте, – сипел он своим гадким басом. – Слишком много чести – это так, безделка, которую я набросал наскоро нынче ночью.

– Дивный, божественный Циннобер! – восклицал профессор эстетики. – Друг, после меня ты первый из всех современных поэтов! Чудная душа, прииди в мои объятия!

Тут он схватил крошку с софы, приподнял вверх и начал целовать его. Циннобер дрягал ножонками, барабанил ими по огромному чреву эстетика и пищал: «Пусти, пусти! Мне больно – ох – я выцарапаю тебе глаза – я откушу тебе нос!»

– Нет, – воскликнул профессор, спуская крошку на пол. – Нет, любезный друг, это уж излишняя скромность.

– Прекрасно, молодой человек, – сказал Моис Терпин, встав из-за карточного стола и взяв Циннобера за руку. – Ты вполне заслужил все похвалы, которыми тебя осыпают.

– Кто же из вас, девушки, – кричал восторженный эстетик, – кто же из вас вознаградит дивного Циннобера поцелуем за его чудное стихотворение, полное истинного, глубокого чувства любви?

Кандида встала и с пылающими щеками подошла к крошке, стала перед ним на колени и поцеловала его.

– Да! – воскликнул тут Бальтазар в каком-то иступлении. – Циннобер! божественный Циннобер, ты сочинитель глубокомысленного стихотворения о любви соловья, к пурпуровой розе, тебе и дивная награда, тобой полученная!

С этими словами, он схватил Фабиана за руку и увлек за собою в соседнюю комнату.

– Сделай одолжение, – говорил он ему вне себя, – посмотри на меня хорошенько и скажи по совести, действительно ли я студент Бальтазар; в самом ли дели ты Фабиан, в доме ли мы Моис Терпина, не сон ли это, в уме ли мы? Ущипни меня за нос или покачай хорошенько, чтоб пробудить из этого дьявольского сна!

– Ну, скажи пожалуй, – возразил Фабиан, – можно ли так бесноваться из вздорной ревности, оттого, что Кандида поцеловала крошку. Ты должен, однако ж, сознаться, что стихотворение, прочтенное малюткой, в самом деле прекрасно.

– Фабиан! – воскликнул Бальтазар с выражением глубочайшего изумления. – Что ты говоришь?

– Что сочинение Циннобера превосходно и что Кандида поцеловала его. Вообще, мне кажется, в нем много такого, что дороже красоты телесной. Да и наружность его не так отвратительна, как мне показалось прежде. Во время чтения черты его так одушевлялись, что он становился даже прекрасным молодым человеком, хотя головка его чуть-чуть высовывалась из-за стола. Послушай, оставь свою вздорную ревность и подружись с ним как с собратом-поэтом.

– Как! – воскликнул Бальтазар яростно. – Мне еще дружиться с этим уродом? Да скорей я задушу его!

– Ну вот, ты решительно сошел с ума. Но возвратимся в залу. Верно, там случилось что-нибудь новое: слышишь громкие похвалы?

Механически пошел Бальтазар в залу за своим другом.

Моис Терпин стоял по середине комнаты с инструментами в руках, которыми верно делал какой-нибудь опыт. На лице его выражалось величайшее изумление. Все общество собралось вокруг маленького Циннобера, который стоял на цыпочках, опершись на тросточку и с гордым самодовольствием принимал похвалы, сыпавшиеся со всех сторон. Наконец снова обратились к профессору, который показал еще очень замысловатый фокус и снова восклицания: «Прекрасно! Чудесно, любезный г. Циннобер!»

Вот подскочил к малютке и сам Моис Терпин, восклицая громче всех: «Прекрасно, чудесно, любезный г. Циннобер!»

В обществе находился молодой принц Грегор, слушавший лекции в университете. Этот принц Грегор был красивый мужчина; в обращении, во всех его движениях была заметна привычка находиться в высшем кругу, и он-то не отходил от Циннобера ни на одно мгновение и теперь превозносил его прелестнейшим поэтом и искуснейшим физиком.

Странна была группа, составившаяся из этих двух противоположностей. Высоко подняв свой длинный нос, уродливый Циннобер топорщился перед стройным принцем, беспрестанно то опускаясь, то поднимаясь на цыпочки. Но взоры всех дам были устремлены на него, а не на прекрасного принца.

– Ну, что вы скажете о моем любезном г. Циннобере? – спросил Моис Терпин, подошед к Бальтазару. – Много кроется в этом человеке и, обсудив хорошенько, я предугадываю его настоящее звание. Пастор, который воспитал и рекомендовал его мне, недаром выразился об его происхождении чрезвычайно таинственно. Ну, посмотрите только на его благородное, непринужденное обращение! Он непременно княжеской крови, а может быть даже и королевской.

В это самое время, доложили, что готов ужин. Циннобер подошел ужасно неловко к Кандине, схватил ее грубо за руку и повел в залу.

В бешенстве, не смотря на темноту ночи, на дождь и ветер, бросился Бальтазар домой.

IV.

Как итальянский скрипач Сбиокка грозил г. Цинноберу посадить его в контрабас, а референдариус Пульхер не мог попасть в министерство иностранных дел. – О сборщиках податей и удержанных чудесах для домашнего обихода. – Очарование Бальтазара набалдашником

На мшистых камнях сидел Бальтазар в самой дикой части леса и, полный думы, смотрел в глубь расщелины, на дне которой шумел ручей между обломками скал и кустами. Тучи неслись по небу и скрывались за дальними горами. Шум деревьев и ручья раздавался как глухое стенание, по временам сливавшееся с пронзительным криком хищных птиц, которые, вылетая из мрачных ущелий, поднимались высоко к небу и как будто гнались за летящими облаками.

Бальтазару казалось, будто слышит в чудных голосах леса безутешную жалобу природы, будто сам должен уничтожиться в этой жалобе, будто все его бытие – чувство глубочайшего, непреодолимого страдания. Грусть сдавливала его сердце, и между тем как слезы одна за другою капали из глаз, ему чудилось, что духи потока выглядывают из волн и протягивают к нему свежие белые руки, чтоб стянуть его в прохладную глубь.

Вдруг вдали раздались веселые звуки охотничьих рогов, коснулись сладостным утешением его слуха и снова пробудилось в груди его страстное стремление, а с ним и надежда. Он огляделся вокруг; звуки не умолкали, и ему показалось, что зелень леса не так уже мрачна, шум ветра, говор листьев не так печален.

– Нет! – воскликнул он, вскочив с своего места и устремив пылающие взоры вдаль. – Нет, есть еще надежда! Что-то враждебное, чародейственное восстало против моей любви – это верно; но я уничтожу все чары, хоть и с собственной гибелью. Когда, увлеченный чувством, грозившим разорвать грудь, я открыл мою любовь прелестной, дивной Кандине, разве я не видал в ее взорах, не чувствовал в тихом пожатии руки, что я счастлив, бесконечно счастлив! И вот, только что появится это крошечное чудовище, вся любовь ее обращается к нему; она не спускает с него глаз, и страстные вздохи вырываются из груди, когда урод к ней подойдет или даже схватит за руку. Нет, нет, тут что-нибудь да не так. Если верить бабьим сказкам, можно подумать, что он чародей и всех морочит. Что же это значит? Все смеются над гадким карликом и потом вдруг, только что покажется, превозносят как умнейшего, ученейшего и даже красивейшего из всех студентов. Да что я говорю, мне самому не кажется ли часто, будто он и умен и хорош собой? Только в присутствии Кандиды чары теряют силу, и я вижу в г. Циннобере глупую, отвратительную мартышку. Но как бы то ни было, я пойду против всех чар! Не знаю, какое-то темное предчувствие говорит мне, что я найду наконец оружие против этого демона!

Бальтазар пошел назад в Керепес. Вышед на дорогу, он увидал маленькую повозку, из которой кто-то махал ему белым платком. Он подошел поближе и узнал Винченцо Сбиокка, знаменитого скрипача, которого очень уважал за его прекрасную выразительную игру и у которого два года брал уроки.

– Я очень рад, – воскликнул Сбиокка, выскочив из повозки, – что встретился с вами, любезнейший г. Бальтазар, дорогой друг и ученик мой; а то пришлось бы уехать, не простившись с вами.

– Как, г. Сбиокка, – спросил изумленный Бальтазар, – вы оставляете Керепес, где вас все так любят и уважают?

– И где все перебесились, – возразил Сбиокка, вспыхнув от внутренней досады. – Да, г. Бальтазар, я оставляю Керепес, очень похожий на большой дом сумасшедших. Вчера вы были за городом и потому не могли быть в моем концерте, а то, верно, защитили бы меня от беснующейся толпы.

– Да скажите, ради Бога, что такое случилось?

– Я играю труднейший концерт Виотти, концерт, который составляет мою радость, мою славу! Вы слыхали его и всегда приходили в восторг. Могу сказать, что вчера я был в необыкновенном духе, то есть anima, в необыкновенном расположении, то есть spirito alato[8]. Ни один скрипач в мире, даже сам Виотти, не сыграл бы так, как я в этот раз. Когда я кончил, зала застонала от рукоплесканий и кликов восторга. Взяв скрипку под мышку, выступал я вперед, чтоб отблагодарить – но что же увидал, услышал! Не обращая на меня ни малейшего внимания, всё теснится к одному углу залы и ревет: «Bravo, bravissimo, божественный Циннобер – что за игра – какое выражение, какое искусство!» Я врываюсь в толпу, в средине стоит уродливый карлик и сипит отвратительным голосом: «Благодарю, благодарю – я играл как мог – я, конечно, первый скрипач во всей Европе, во всем мире». – «Чёрт возьми! – воскликнул я. – Да кто ж после этого играл: я или этот червяк?» Карлик продолжал благодарить слушателей – я вышел из себя, бросился на него и хотел взять полную аппликатуру, но меня удержали, занесли какую-то чушь о зависти, недоброжелательстве. Между тем кто-то закричал: «И какое сочинение – божественный Циннобер – дивный компонист!» – «Да, Боже мой! – восклицал я еще громче. – Неужели все сошли с ума? Концерт – Виотти, а играл его я – я, известный скрипач Винченцо Сбиокка!» Но тут заговорили об итальянском бешенстве, то есть rabbia, об ужасных случаях, схватили меня, вывели в другую комнату и начали обращаться, как с больным, с беснующимся. Не прошло и четверги часа, как вбегает синьора Брагацци и падает в обморок, с ней случилось то же, что и со мною. Только что она кончила свою арию, как вся зала огласилась громогласными: «Bravo, bravissimo, Циннобер – нет в целом мире такой певицы, как Циннобер» – и он снова сипел свое проклятое: «Благодарю, благодарю». Синьора лежит теперь в горячке и едва ли встанет, а я спасаюсь бегством от безумного народа. Прощайте, любезнейший г. Бальтазар! Если увидите синьорино Циннобер, то скажите ему, пожалуйста, чтоб он не встречался со мной ни в одном концерте, а то я ухвачу его за паутинные ножки и пропущу сквозь F контрабаса – там он может хоть целую жизнь разыгрывать концерты и распевать арии. Прощайте, г. Бальтазар, да пожалуйста, не оставляйте скрипки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю