Текст книги "Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944"
Автор книги: Эрнст Ганфштенгль
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Вскоре он сменил тему и стал жаловаться на дороги, по которым мы только что проехали. По совести говоря, они были и вправду плохи, большинство из них были не мощеные и с галечным покрытием, причем баварские шоссе были даже хуже, чем прусские. «Посмотрите на дорогу, которой нам пришлось только что ехать вокруг Чехословакии, чтобы добраться до Восточной Германии, – сказал он. – Это же просто абсурд! Половина народу по ту сторону границы – так или иначе, немцы, и совершенно несправедливо иметь это чуждое нам правительство, расположившееся вдоль наших коммуникаций. – Тут он понизил голос: – Более того, когда-нибудь нам потребуется взять под германский контроль эти заводы «Шкода» в Пльзене». И это, обратите внимание, было произнесено в начале 1923 года. Я всего лишь считал в те дни, что эта линия мышления доступна лечебной коррекции, но, тем не менее, отсюда видна чрезвычайная стойкость его идей. Возможно, я был не прав на 100 процентов, полагая, что на них можно было вообще повлиять, но во многих отношениях Гитлер был еще податлив и уступчив, и я смотрел на его ложные концепции как на нечто, с чем можно было успешно сражаться. «Имейте в виду, что тогда сможете заполучить и пльзеньское пиво тоже», – пошутил я. Он вышел из своей задумчивости и рассмеялся.
Мы поднялись и тронулись в путь, до дома оставалось несколько километров. Окружающая местность не привлекала его внимания. У него была плохая наблюдательность, и он находил мало удовольствия в красотах природы, как таковой. Деревья, ручьи и холмы не вызывали в нем положительного отклика. Он был в основном горожанином и чувствовал себя как дома лишь на рынке. Его мозг был полон проектов неудавшегося архитектора. Ему нравилось набрасывать планы новых зданий либо чертить просторные городские аллеи, но сельская местность не вызывала в нем эмоций. Он уже провел некоторое время в Берхтесгадене, который впоследствии превратил в свои ближайшие подступы к дому, но хоть он и сиживал, размышляя над горным пейзажем, фактически лишь одиночество питало его мысли. Одиночество и ощущение власти, исходящее от высоты, а также то обстоятельство, что он может не прерываясь обдумывать заговоры и планы политических действий со своими сообщниками.
И при всем этом он был занимательным дорожным попутчиком. Он мог сидеть насвистывая или воспроизводя гудением пассажи из опер Вагнера, которые веселили нас обоих в течение многих часов. Однако за все годы, что я его знал, я никогда не слышал, чтобы он насвистывал какую-нибудь популярную мелодию. Он также был одаренным мимом с острым чувством того, что вызывает смех. Он мог пародировать швабский акцент Гансера до тонкости, но его коронным номером было нечто вроде симпозиума некоего патриотического оратора, которые тогда были очень распространены в Германии, да и в нынешнее время никоим образом не вымерли – политически здравая, полупрофессорская личность с бородой, как у Одина. Национализм Гитлера был практичен и прям, а те создавали шумиху вокруг меча Зигфрида, вынутого из ножен, и молний, мелькающих вокруг германского орла, и тому подобного. Он был способен разнообразить эту шутку до бесконечности и быть очень смешным при этом. Он также знал наизусть большую часть какой-то жуткой поэмы, написанной в его честь одним из его поклонников. Этот рифмоплет отыскал в словаре рифм все немецкие слова, оканчивающиеся на «-итлер», которых там было несколько дюжин, и создал бесконечную вереницу неблагозвучных двустиший. Пребывая в хорошем настроении, Гитлер повторял их с собственными украшениями и доводил нас до слез – от смеха. Другие его художественные произведения для вечеринок включали пародирование Амана в приступе бешенства от какого-нибудь докучливого сборщика налогов или этот рыжеволосый ужас – Квирина Дистля, оскорбляющего какого-то политического оппонента. Он отлично имитировал женщин на рынке и детей. Кое-кто может сказать, что дар подражательства есть признак недоразвитой личности. В его случае это был образец экстраординарного контакта, который он мог установить с умами и эмоциями других. Эту особенность Гитлер сохранял все то время, пока я его знал.
Через день или два после нашего возвращения Гитлер отмечал свой день рождения, 20 апреля. Я отправился утром поздравить его и обнаружил в одиночестве, хотя эта неопрятная маленькая квартира уже была заставлена от пола до потолка цветами и тортами. И все-таки Гитлер находился в одном из своих состояний настороженности и не прикасался ни к одному из них. Тут были и со свастиками и орлами, целиком покрытые взбитыми сливками, и это походило на палатку булочника-кондитера на деревенской ярмарке. Это не очень-то соответствовало моему вкусу, так как сам я сторонник пива и сосисок, но даже у меня слюнки потекли.
– Да, господин Гитлер, – произнес я, – теперь вы можете попировать по-настоящему.
– Я совсем не уверен, что все это не отравлено, – ответил он.
– Но ведь все это – от ваших друзей и поклонников, – возразил я ему.
– Да, я знаю, – ответил он. – Но этот дом принадлежит еврею, а в наше время можно пускать по стене капли медленно действующего яда и убивать своих врагов. Я обычно никогда здесь не ем.
– Господин Гитлер, вы читаете слишком много триллеров Эдгара Уоллеса, – ответил я, но ничто не могло переубедить его, и мне пришлось буквально попробовать все самому, перед тем как он коснулся угощений.
И тут он начал раскрываться, когда я воспользовался возможностью поугодничать ему с еще одним из его суеверий – астрологией. Я просмотрел даты и обнаружил, что он не только поделился одним днем рождения с такими почтенными путчистами, как Поль и Альберт Корфанты, которые возглавили мятеж в Верхней Силезии в 1921 году, и Наполеоном III, но и что он родился в тот же день, в который Кромвель распустил парламент. У Гитлера всегда была какая-то романтическая тяга к Кромвелю, и этот факт привел его в восторг. «Ах, Кромвель! – воскликнул он. – Это мой парень! Он да еще Генрих VIII – вот две единственные положительные личности в английской истории».
Похоже, настал удобный момент, чтобы коснуться того, что беспокоило меня с самого момента нашей первой встречи, – это его дурацкие усики. Во время войны было время, когда он отращивал усы, но когда я увидел его в первый раз, они были обкромсаны до размеров какой-то маленькой кляксы, отчего все выглядело так, будто он не мыл свой нос. Я призвал в свидетели Ван Дейка, Гольбейна и Рембрандта, которые утверждали, что усы либо должны отращиваться целиком, либо их надо стричь до самой кромки губ. Я сказал, что чувствую, что было бы куда более достойно, если бы он последовал одному из этих стилей. Он выслушал это, внешне не проявляя эмоций. «Не волнуйтесь, – ответил он мне. – Я установлю моду. Со временем люди будут счастливы копировать это». И по прошествии времени эти усики стали таким же фирменным знаком нацистской партии, как и коричневая рубашка.
И на деле он не был полон самомнения о своей внешности. Он был всегда прилично, продуманно и скромно одет и не рассчитывал силу впечатления от одной лишь его внешности. Его привлекательность таилась в его мощи как оратора, и он это знал и играл на этом изо всех сил. Он был говоруном и верил, что власть произнесенного слова должна преодолеть все преграды. Он даже других оценивал по тем же самым стандартам и никогда по-настоящему не доверял способностям тех, кто не мог говорить энергично, решительно, оставляя свою высокую оценку тем, кто мог владеть вниманием большой аудитории. Такова одна из основных причин окончательного роста его доверия к Геббельсу, хотя дьявольски мелкий доктор в то время не появлялся на сцене. В 1923 году не было таких личностей среди нацистов. Весеннее издание энциклопедии Брокгауза расплывчато описывает Гитлера как Георга Гитлера, а в корреспонденции газеты The Times, где он упоминается в совокупности с Эрхардтом, его имя дается как «Гинтлер».
К тому времени я уже побывал на нескольких его публичных выступлениях и уже начал понимать принцип их привлекательности. Первый секрет таился в его выборе слов. Каждое поколение создает свой собственный лексикон словечек и фраз, и они датируют его мысли и произношение. Мой родной отец разговаривал как современник Бисмарка, люди моего возраста носили отпечаток времени Вильгельма II, но Гитлер застал невольное братство по окопам и, не унижаясь до сленга, кроме случаев специальных эффектов, сумел вести разговор как сосед о своей аудитории. В описании трудностей, которые переживает домохозяйка, не имея достаточно денег, чтобы купить необходимую еду для семьи на Виктуален-Маркт, он произносит как раз те фразы, которые она бы использовала сама для описания своих проблем. Там, где другие ораторы производили болезненное впечатление обращения к своей аудитории свысока, он обладал бесценным даром выражения собственных мыслей своих слушателей. Он также обладал хорошим чувством, или инстинктом, обращения к женщинам в своей аудитории, которые, прежде всего, были новым политическим фактором в 1920-х годах. Много раз я видел, как ему противостоял зал, полный противников, готовых прервать, забросать вопросами, и в поиске поддержки для себя он бросает фразу о нехватке продовольствия или домашних проблемах либо ссылается на здравый инстинкт своих женщин-слушательниц, отчего те первыми начинали кричать «браво». И раз за разом это шло от женщин. И это ломало лед.
К этому времени меня причисляли к его ближайшим сторонникам, сидящим позади него на платформе. Вновь и вновь я замечал, что во время первой части выступления он стоял суровый и неподвижный, пока ему не удавалось первое звучное, меткое замечание, вызывавшее отклик. Каждая его произносившаяся речь имела прошлое, настоящее и будущее. Каждая, казалось, была законченным историческим исследованием ситуации, и, хотя его дар фразы и аргумента был бесконечно разнообразен, одно предложение неизменно повторялось в начальной стадии выступления: «Когда мы сегодня зададим себе вопрос, что происходит в мире, мы должны мысленно вернуться назад к…» Это было признаком того, что он уже управлял своей аудиторией и, обращаясь к событиям, приведшим к краху кайзеровской Германии, он строил целую пирамиду текущей обстановки согласно своим собственным сведениям.
Жесты, которые произвели на меня такое впечатление в тот первый вечер, когда я его увидел, были такими же разнообразными и гибкими, как и его аргументы. Это не были шаблонные, как у других ораторов, движения с целью найти какое-то применение своим рукам, но являлись неотъемлемой частью его метода описания. Наиболее поразительным, в противоположность надоевшему хлопанью кулаком по ладони другой руки, используемому многими ораторами, у него был стремительный взмах рукой вперед, который, казалось, оставлял бесконечные возможности пронзить воздух. Это придавало ему какое-то сходство с действительно великим дирижером, который вместо того, чтобы просто долбить своей палочкой вверх-вниз, предполагает существование скрытых ритмов и значений резким мановением вверх своей дирижерской палочки.
В продолжение этой музыкальной метафоры, первые две трети речей Гитлера исполнялись в маршевом ритме с нарастающим темпом и вели к последней, третьей части, которая была преимущественно рапсодической (восторженной, напыщенной). Понимая, что долгое представление в исполнении одного оратора надоедает, он мастерски имитировал какого-нибудь воображаемого оппонента, часто прерывая самого себя контраргументами, а потом возвращаясь к первоначальной линии рассуждений после того, как его предполагаемый противник полностью уничтожен. Это придавало финалу забавный оттенок. Постепенно до меня дошло, что Гитлер – это тот же нарцисс, для которого толпа представляет собой нечто вроде заменителя женщины, которую он, видимо, не в состоянии найти. Разглагольствование для него было удовлетворением некоего изнурительного порыва, и тогда мне стал более понятен этот феномен его ораторского искусства. Последние восемь – десять минут его речи походили на оргазм слов.
Надеюсь, это не будет выглядеть богохульством, если скажу, что он многому научился у Библии. Ко времени, когда я его узнал, он во всех смыслах был атеистом, хотя все еще на словах признавал религиозные убеждения и определенно признавал их в качестве базиса для размышлений. Его система обращения в прошлое, а потом четырехкратного повторения базиса своих убеждений напрямую происходит из Нового Завета, и никто не может сказать, что это был не испытанный метод. Его политические аргументы были основаны на том, что я назвал бы системой горизонтального изображения цифры «восемь». Он начинал двигаться вправо, изливая свою критику, и загибал влево для подтверждения. Далее он продолжал этот процесс в противоположную сторону и возвращался в нулевую точку с тем, чтобы завершить все выкриком «Deutschland über alles!»[2]2
Германия превыше всего! (нем.)
[Закрыть] под грохот всеобщих аплодисментов. Он нападал на бывшие правящие классы за их капитуляцию, сдачу нации, их классовые предрассудки и феодально-экономическую систему, вызывая аплодисменты левых, а потом высмеивал тех, кто был готов недооценить истинные традиции германского величия, под аплодисменты правых. К тому времени, когда выступление завершалось, каждый был согласен с тем, что он говорил. Это было искусство, которым в Германии не обладал никто другой, и мое абсолютное убеждение, что это в свое время должно привести его к вершине политической власти, только утвердило меня в намерении оставаться возле него как можно ближе.
Гитлер не терпел ничьего присутствия в той комнате, где он работал над своими речами. В ранние годы он их не диктовал, как это делалось впоследствии. Ему требовалось от четырех до шести часов, чтобы на каждом из больших листов писчей бумаги, которых числом было десять – двенадцать, оставить для напоминания темы лишь пятнадцать – двадцать слов. Когда приближалось время митинга, он обычно начинал расхаживать по комнате, как будто репетируя в уме различные фразы своего аргумента. В это время продолжал звонить телефон, на проводе были Кристиан Вебер, Аман или Герман Эссер, которые сообщали Гитлеру, как идут дела в зале для выступления. Он спрашивал, сколько народу собралось, каково настроение людей и много ли ожидается противников. Он давал непрерывные указания в отношении обращения с аудиторией, пока та ждала его, а через полчаса после того, как митинг начинался, требовал свое пальто, хлыст и шляпу и направлялся к машине, идя за своим телохранителем и шофером. На помосте он обычно раскладывал свои листы с заметками на столе слева от себя, а по мере прочтения каждого перекладывал его на правый от себя стол. Каждой страницы хватало на десять – пятнадцать минут его выступления.
Когда он завершал, оркестр обычно исполнял национальный гимн. Гитлер салютовал направо и налево и уходил, пока музыка все еще играла. Как правило, он доходил до своей машины еще до того, как заканчивалось пение. Этот внезапный уход имел ряд преимуществ. Помимо того, что такой прием облегчал Гитлеру безопасный проход к машине, он не позволял экзальтации толпы улетучиться, оберегал его от нежелательных интервью и оставлял нетронутой картину апофеоза, которая сложилась у публики от конца его речи. Как-то он сказал мне: «Большинство ораторов допускают большую ошибку, слоняясь на месте после выступления. Это приводит лишь к спаду напряжения, когда споры и дискуссии могут полностью уничтожить часы ораторского труда».
Где он меня, а со временем и миллионы других, полностью сбивал с толку, это в том, что он не придавал важнейшим словам того же самого значения, что мы. Когда я говорил о национал-социализме, я имел в виду его в старом смысле Фридриха Наумана, представлял его себе как смешение всего, что было лучшего в традиционных и социалистических элементах общества. Гитлер вообще не думал об этом в рамках патриотического суждения. Мы все понимали, но проглядели более глубокие последствия того факта, что первый расцвет его личности произошел в статусе солдата. Человек, выступавший с трибуны, был не только великолепным оратором, но и бывшим армейским инструктором, которому удалось завоевать умы товарищей по оружию, запачканные ноябрьской революцией. Говоря о национал-социализме, он в действительности имел в виду милитаристский социализм, социализм в рамках воинской дисциплины или, выражаясь гражданским языком, полицейский социализм. Я не знаю, в какое время эта его идеология обрела окончательную форму, но этот эмбрион в ней присутствовал всегда. Он был не только великим оратором, но и неразговорчивым и скрытным до некоторой степени, и, казалось, в нем присутствовало какое-то инстинктивное чувство о том, что не надо говорить, чтобы ввести людей в заблуждение в отношении его истинных намерений. Но тут я размышляю о нем ретроспективно, по прошествии тридцати лет.
К тому времени я стал часто захаживать в редакцию «Фолькишер беобахтер», причем, как правило, с вырезками из иностранных газет, надеясь, что там уделят какое-то внимание событиям в зарубежном мире. Больших успехов я не добился. Вместо того чтобы конструктивно подходить к событиям в Лиге Наций, например, все, что хотел Розенберг, – это статьи и новости, связанные с его антибольшевистскими, антиклерикальными и антисемитскими предубеждениями. Однако мне довелось познакомиться с еще двумя гитлеровскими помощниками – Гессом и Герингом. Скоро я обнаружил, что компания второго из них более занимательна, чем кого-либо еще в окружении Гитлера. Он пробрался в Баварию после послевоенного краха Германии как в самое безопасное убежище для лиц с националистическими настроениями. Геринг был не из интеллектуалов, но когда-то посещал занятия в Мюнхенском университете и слушал лекции хорошо известного историка Карла Александра фон Мюллера на тему германской освободительной войны против Наполеона. Гесс посещал тот же самый курс, и их обоих тянуло к Гитлеру по той же причине, что и меня после прослушивания одной из его речей.
Гесса устроили кем-то вроде административного адъютанта при Гитлере, а Геринг занимался укреплением зародышей отрядов CA и стремился привести их под свой контроль. Гесс был интровертом, легко поддававшимся переменам в настроении, который с ревнивым подозрением относился к любому, кто слишком близко подбирался к Гитлеру. Он был из вполне приличной семьи, а его дядя служил в том же гвардейском артиллерийском полку под командой регента Луитпольда, в котором мой брат-офицер был убит на войне. Но даже это не породило никакой точки соприкосновения между нами, и он был таким же замкнутым и отчужденным со мной, как и со всеми остальными. В последующие годы он меня слегка расположил к себе, когда попросил меня во время одной из моих музыкальных сессий сыграть Бетховена. Он ходил в школу в Бад-Годесбер-ге возле Бонна, где родился композитор, и в нем развилась склонность к музыке этого мастера.
Геринг был полным кондотьером, истинным солдатом удачи, который видел в нацистской партии возможный выход для своей жизненной энергии и тщеславия. Тем не менее у него были веселые, общительные, экстравертные манеры, и я себя рядом с ним чувствовал почти свободно. Очень скоро мы перешли на «ты», и это, возможно, произошло главным образом благодаря нашим женам. Карин Геринг, у которой была мать-ирландка, происходила из зажиточной шведской семьи и была, во всяком случае, дамой, женщиной шарма и воспитанности, и они с моей женой Еленой увидели друг в друге много общего. Геринг выказывал определенное насмешливое презрение к этой маленькой кучке баварцев вокруг Гитлера, которых он считал компанией пьянчужек и подносчиков рюкзаков с ограниченным провинциальным кругозором. В своей чересчур громкой манере он, по крайней мере, вносил свежую струю огромного внешнего мира за его спиной, а его военная биография с орденом «За заслуги» обеспечивала ему куда более широкий круг связей.
Они с Карин жили исключительно богато, хотя большая часть денег принадлежала ей, и у них был дом в Оберменцинге, возле «Нимфенбург-палас», где он оборудовал нечто вроде уголка заговорщиков в погребе, все в очень готическим и германском стиле, с огромными оловянными высоким кружками. Мы с женой иногда бывали там, но не очень часто, потому что у нас не было машины и приходилось полагаться на Герингов, чтобы добраться до них, а потом и уехать домой. Фактически, моим единственным видом транспорта был гигантский старый велосипед производства компании Свифта, который принадлежал еще моему отцу, у которого были такие же габариты, как и у меня. И так я доехал до 1930-х годов, и к этому времени я без всяких вопросов был единственным членом нацистской иерархии, у которого не имелось автомобиля. Но тогда я придерживался идеалистических взглядов в отношении партийного долга перед рабочим классом. Помню, как однажды укорял Геринга в одном из мюнхенских кафе за то, что он вставлял монокль в глаз и оглядывался с дурацким видом превосходства, который обычно любят делать обладатели такого рода предметов. «Мой дорогой Герман, – сказал я ему, – мы считаемся партией рабочего класса, и, если вы будете прохаживаться выглядя как помещик, мы никогда не получим их поддержки». И тут он утратил уверенность в себе, застеснялся и запихнул эту штуку в карман.
Гитлер считал Геринга полезным, но проявлял некоторый цинизм в отношении ведения им хозяйства. Как-то поздним вечером он зашел к нам после того, как побывал у Геринга в гостях, и спародировал эту пару для моей жены. «Да это настоящее любовное гнездышко, – рассказывал он. – Вот мой дорогой Герман здесь, а вот мой дорогой Герман там! – имитируя слегка чересчур влюбленный голос Карин. – У меня никогда не было такого дома, и никогда не будет! – продолжал он с насмешливой сентиментальностью. – У меня одна любовь, и это – Германия!» (Отголосок, я должен добавить, вагнеровской «Риенци».)
У Герингов также был неприятного вида садовник по имени Грайнц, к которому у меня моментально возникла антипатия и которому было суждено сыграть весьма подозрительную роль до того, как закончился этот год. Из него всегда выпирал истинно партийный дух, он то и дело рявкал лозунги и сверкал глазами, но я никогда не доверял ему. «Герман, – как-то сказал я, – готов спорить на любую сумму, что этот парень Грайнц – полицейский шпик». – «Но сейчас, Пущи, – вмешалась Карин, – это такой симпатичный парень, к тому же он – отличный садовник». – «Он делает в точности то, что и должен делать шпион, – сказал я ей, – он сделал себя необходимым».
Геринг и Гесс не выносили друг друга и являли собой одно из многих соперничеств в партии, которое тянулось годами и позволяло Гитлеру стравливать одного с другим. Помимо различия в темпераменте, они во время войны оба были летчиками, но это обстоятельство, вместо того чтобы сблизить их, напротив, только обостряло их неприязнь. Кроме того, Геринг был человеком действия, и на теоретиков партии у него не хватало времени. В его искаженном виде это было как раз то качество, к которому Гесс сам питал склонность. У него было общее прошлое с Розенбергом, когда, будучи членами расистского общества Туле, они еле уцелели во времена Мюнхенской советской республики в 1919 году. Он также оказался под большим влиянием баварского генерала Хаустхофера, который какой-то период выполнял обязанности на Дальнем Востоке и вернулся оттуда фанатичным японофилом.
У Хаустхофера была кафедра в Мюнхенском университете, и его геополитическая чепуха помогла воздвигнуть ряд духовных барьеров, которые мне пришлось попытаться преодолеть, чтобы оказывать влияние на мышление Гитлера. Единственным зарубежным союзником, которого подходящим себе могла представить группа Розенберга – Гесса, была Япония, эти пруссаки Востока, как их эта группа называла, и я годами безуспешно пытался заставить их увидеть, что такой альянс неизбежно приведет Германию к конфликту с Соединенными Штатами. Но проблема была в том, что их было очень много, а я – лишь один.
Всякий раз, когда я пытался довести это до ума Гитлера, кто-нибудь из них вновь направлял его на ложный путь.
Столь же часто, как я старался добавить серьезности в ход мысли Гитлера, другие ослепляли его пылью пехоты. И опять неслись известные фразы об «ударе ножом в спину», о предательстве храброй германской армии, предательстве на внутреннем фронте, о том, что близится день расплаты с ноябрьскими преступниками в Берлине, и о финальной схватке с Францией. Потом он опять возвращался к Клаузевицу, и это приводило к отождествлению сумасшедших страстей с военной личностью, которая придавала престиж националистическому ферменту – человеком, который рассматривался как трагическая фигура, которого предали франкмасоны, социалисты и коммунисты, великая надежда и фигура-корабль германского милитаризма и непобедимой армии, – генералом Людендорфом. На него они возлагали свои надежды, и результату было суждено обернуться гитлеровской гибелью.