Текст книги "Праздник, который всегда с тобой"
Автор книги: Эрнест Миллер Хемингуэй
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Рождение новой школы
Синие блокноты, два карандаша и точилка (карманный нож слишком быстро съедает карандаш), мраморные столики, запах раннего утра, свежий и всеочищающий, да немного удачи – вот и все, что требовалось.
А удачу должны принести конский каштан и кроличья лапка в правом кармане. Мех кроличьей лапки давным-давно стерся, а косточки и сухожилия стали как полированные. Когти царапали подкладку кармана, и ты знал, что твоя удача с тобой.
В иные дни все шло хорошо и удавалось написать так, что ты видел этот край, мог пройти через сосновый лес и просеку, а оттуда подняться на обрыв и окинуть взглядом холмы за излучиной озера. Случалось, кончик карандаша ломался в воронке точилки, и тогда ты открывал маленькое лезвие перочинного ножа, чтобы вычистить точилку, или же тщательно заострял карандаш острым лезвием, а затем продевал руку в пропитанные соленым потом ремни рюкзака, вскидывал его, просовывал вторую руку и начинал спускаться к озеру, чувствуя под мокасинами сосновые иглы, а на спине – тяжесть рюкзака.
Но тут раздавался чей-то голос.
– Привет, Хем. Чем это ты занимаешься? Пишешь в кафе.
Значит, удача ушла от тебя, и ты закрывал блокнот. Это худшее из всего, что могло случиться. И лучше было бы сдержаться, но в то время я не умел сдерживаться, а потому сказал:
– За каким чертом тебя принесло сюда, сукин ты сын!
– Если ты желаешь оригинальничать, это еще не дает тебе права ругаться.
– Убирайся отсюда вместе со своим паршивым длинным языком.
– Это кафе. И у меня такое же право сидеть здесь, как и у тебя.
– Катись к себе в «Хижину». Тут тебе нечего делать.
– О, господи! Перестань валять дурака.
Теперь уже можно было высказаться напрямик, уповая на то, что он зашел сюда случайно, без всякой задней мысли, и вслед за ним не хлынет целый поток. Работать можно было бы и в других кафе, но до них было неблизко, а это кафе стало моим родным домом. Я не хотел, чтобы меня выжили из «Клозери-де-Лила». Надо было либо сопротивляться, либо отступить. Разумнее было бы отступить, но я начал злиться:
– Слушай. Такому подонку, как ты, все равно, где торчать. С какой стати ты являешься именно сюда и поганишь приличное кафе?
– Я просто зашел выпить. Что тут такого?
– У нас дома тебе дали бы выпить, а потом выбросили бы твой стакан.
– Где это – у вас дома? Похоже, что это очаровательное место.
Он сидел за соседним столиком, высокий, толстый молодой человек в очках. Он уже успел заказать пиво. Я решил не обращать на него внимания и попробовал писать. И, не обращая на него внимания, я написал две фразы.
– Я ведь просто заговорил с тобой.
Я не ответил и написал еще фразу. Когда рассказ идет и ты втянулся, его не так-то просто убить.
– Ты, видно, стал таким великим, что с тобой уж и поговорить нельзя.
Я закончил абзац и перечитал его. Пока все шло хорошо, и я написал первое предложение следующего абзаца.
– Ты никогда не думаешь о других, а ведь у них тоже могут быть свои переживания.
Всю жизнь мне приходилось выслушивать жалобы. Оказалось, что я могу не прекращать работу – он мешал мне не больше любого другого шума и, уж во всяком случае, меньше, чем Эзра, когда он учился играть на фаготе.
– Например, хочешь стать писателем, чувствуешь это всем своим существом, и все-таки ничего не получается.
Я продолжал писать, и ко мне снова как будто вернулась удача.
– Однажды это нахлынуло на тебя, как неудержимый поток, и с тех пор ты чувствуешь себя немым и глухим.
Уж лучше, чем глухим и болтливым, подумал я и продолжал писать. Он разошелся вовсю, и его немыслимые изречения так же гипнотизировали, как вопль доски, подвергающейся насилию на лесопилке.
– Нас понесло в Грецию.
Я вдруг снова различил слова. Довольно долго я воспринимал его речь как бессвязный шум. Я уже перешагнул рубеж и мог отложить работу до завтра.
– Прости, и сильно вас понесло?
– Не говори гадостей, – сказал он. – Неужели ты не хочешь, чтобы я рассказал тебе, что было дальше?
– Нет, – ответил я.
Я захлопнул блокнот и сунул его в карман.
– И тебе не интересно, чем все кончилось?
– Нет.
– И тебе не интересны жизнь и страдания других людей?
– Только не твои.
– Ты свинья.
– Да.
– Я думал, ты поможешь мне, Хем.
– Я бы с радостью пристрелил тебя.
– Правда?
– Но это запрещено законом.
– А я для тебя сделал бы все, что угодно.
– Правда?
– Конечно.
– Тогда держись подальше от этого кафе. Начни с этого. – Я встал, подошел официант, и я расплатился.
– Можно, я провожу тебя до лесопилки, Хем?
– Нет.
– Ну, тогда встретимся в другой раз.
– Только не здесь.
– Само собой разумеется, – сказал он. – Я же обещал.
– Что ты пишешь? – спросил я и сделал ошибку.
– Стараюсь написать что-нибудь получше. Так же, как и ты. Но это невероятно трудно.
– Если не получается, лучше не писать. Чего ты хнычешь? Поезжай домой. Найди работу. Хоть повесься, но только молчи. Ты никогда не сможешь писать.
– Зачем ты так говоришь?
– Ты когда-нибудь слышал, как ты говоришь?
– Но ведь мы же говорим о том, как писать.
– Тогда лучше не будем говорить.
– Ты просто жесток, – сказал он. – Все говорят, что ты жесток, бессердечен и самонадеян. Я всегда тебя защищал. Но больше не стану.
– Вот и хорошо.
– Как ты можешь быть таким жестоким с людьми?
– Не знаю, – сказал я. – Послушай, раз ты не можешь писать, почему бы тебе не заняться критикой?
– По-твоему, стоит?
– Это будет отлично, – сказал я ему. – Ты сможешь писать, когда тебе вздумается. И не придется мучиться, что тебя захватило и ты останешься нем и глух. Тебя будут читать и уважать.
– По-твоему, из меня может выйти хороший критик?
– Не знаю, хороший ли. Но критиком ты стать можешь. Всегда найдутся люди, которые помогут тебе, а ты будешь помогать своим.
– Кому это – своим?
– Тем, с кем ты водишься.
– Ах, этим. У них есть свои критики.
– Вовсе не обязательно критиковать книги, – сказал я. – Существуют ведь картины, пьесы, балет, кино…
– Это звучит очень заманчиво, Хем. От души благодарю тебя. Это так увлекательно. И потом, ведь это тоже творчество.
– Творческая сторона, вероятно, несколько переоценивается. В конце концов, бог сотворил мир всего за шесть дней, а на седьмой отдыхал.
– И ведь ничто не помешает мне одновременно заниматься творческой работой.
– Ничто на свете. Разве что требования, которые ты будешь предъявлять в своих критических статьях, окажутся слишком большими для тебя самого.
– Они и будут большими. Можешь не сомневаться.
– Я и не сомневаюсь.
Передо мной уже был критик, и я спросил, не хочет ли он выпить, и он согласился.
– Хем! – сказал он, и я понял, что теперь со мной говорит критик, так как в разговоре они ставят имя собеседника в начале предложения, а не в конце. – Должен сказать, я нахожу твои рассказы немного суховатыми.
– Очень жаль.
– Хем, они слишком худосочны, слишком ощипаны.
– Это нехорошо.
– Хем, они слишком сухи, худосочны, слишком ощипаны, слишком жилисты.
Я виновато нащупал в кармане кроличью лапку.
– Я постараюсь подкормить их немного.
– Но только смотри, чтобы они не разжирели.
– Хэл, – сказал я, пробуя говорить, как критики. – Я постараюсь не допустить этого.
– Рад, что наши мнения сходятся, – сказал он великодушно.
– Но ты не забудешь, что сюда нельзя приходить, когда я работаю?
– Разумеется, Хем. Теперь у меня будет свое кафе.
– Ты очень любезен.
– Стараюсь, – сказал он.
Было бы интересно и поучительно, если бы этот молодой человек стал известным критиком, но он им не стал, хотя я некоторое время на это очень надеялся.
Я не думал, что он может прийти уже на следующий день, но рисковать не хотел и решил один день не ходить в «Клозери». Поэтому на следующее утро я проснулся пораньше, прокипятил соски и бутылочки, приготовил молочную смесь, разлил ее по бутылочкам, дал одну мистеру Бамби и уселся работать за обеденным столом, пока все, кроме него, Ф. Киса – нашего кота – и меня, еще спали. Оба они вели себя тихо, и их общество было приятно, и мне работалось как никогда. В те дни можно было обойтись без чего угодно – даже без кроличьей лапки, но было приятно чувствовать ее в кармане.
В кафе «Купол» с Пасхиным
Вечер был чудесный, я весь день напряженно работал и теперь вышел из нашей квартиры над лесопилкой, прошел через двор, мимо штабелей досок и бревен, захлопнул за собой калитку, перешел улицу, вошел в заднюю дверь булочной, где так вкусно пахло свежеиспеченным хлебом, и вышел на бульвар Монпарнас. В булочной горел свет, смеркалось, и я пошел по темнеющей улице и задержался на открытой террасе ресторана «Тулузский негр», где наши салфетки в красную и белую клетку, продетые в деревянные кольца, лежали на специальном столике. Я прочитал лиловое меню, отпечатанное на мимеографе, и увидел, что plat du jour[22]
[Закрыть] было cassoulet[23]
[Закрыть]. И уже от одного этого мне захотелось есть.
Хозяин ресторана, господин Лавинь, спросил, как мне работалось, и я ответил, что очень хорошо. Он сказал, что видел, как я писал на террасе «Клозери-де-Лила» рано утром, но не заговорил со мной, потому что я был поглощен работой.
– У вас был вид человека, заблудившегося в тропическом лесу, – сказал он.
– Когда я работаю, я как слепой кабан.
– Но разве вы были не в тропическом лесу, мосье?
– В зарослях, – ответил я.
Я пошел дальше по улице, заглядывая в витрины и радуясь весеннему вечеру и идущим навстречу людям. В трех самых больших кафе сидели люди, которых я знал в лицо, и другие, с которыми я был знаком. Но вечером, когда зажигались огни, вокруг всегда было множество гораздо более симпатичных и совсем незнакомых мне людей, которые торопливо шли мимо в поисках места, где можно было бы выпить вдвоем, поужинать вдвоем, а потом любить друг друга. Люди в больших кафе, возможно, занимаются тем же, а возможно, они сидят и пьют, разговаривают и любят только для того, чтобы их видели другие. Люди, которые мне нравились и с которыми я не был знаком, ходили в большие кафе, потому что там можно было затеряться, и на них никто не обращал внимания, и они могли побыть вдвоем. К тому же в те дни цены в больших кафе были дешевые, там подавали хорошее пиво и аперитивы стоили недорого – их цена была четко обозначена на блюдечках.
В тот вечер мне приходили в голову такие вот здравые, но не слишком оригинальные мысли, и я чувствовал себя чрезвычайно добродетельным, потому что весь день хорошо и много работал, хоть и отчаянно хотелось поехать на скачки. Но в то время я не мог позволить себе посещать скачки, несмотря на то что при старании всегда можно было кое-что выиграть. Тогда еще не применялась ни проверка слюны, ни другие методы, с помощью которых выявляют искусственно возбужденных лошадей, и допинг применялся чрезвычайно широко. Но рассчитывать шансы лошадей, получивших стимулирующие средства, определять их состояние еще в загоне и ставить последние деньги, полагаясь на наблюдения, граничащие с интуицией, – все это едва ли может продвинуть молодого человека, имеющего жену и ребенка, в его занятиях литературой, которые требуют всех его сил и всего времени.
С точки зрения любых норм мы по-прежнему были очень бедны, и я все еще, чтобы немного сэкономить, говорил жене, что приглашен на обед, а потом два часа гулял в Люксембургском саду и, вернувшись, рассказывал ей, как великолепен был обед. Если не обедать, когда тебе двадцать пять и ты сложен, как тяжеловес, голод становится нестерпимым. Но голод обостряет восприятие, и я заметил, что многие люди, о которых я писал, имели волчий аппетит, любили хорошо поесть и в подавляющем большинстве всегда были не прочь выпить.
В ресторане «Тулузский негр» мы пили хороший кагор, заказывали четверть бутылки, полбутылки, а то и целый графин и обычно на одну треть разбавляли вино водой. Дома, над лесопилкой, у нас было корсиканское вино, отличавшееся большой крепостью и низкой ценой. Это было подлинно корсиканское вино, и даже если его разбавить водой наполовину, оно все же оставалось вином. В Париже в то время можно было неплохо жить на гроши, а периодически не обедая и совсем не покупая новой одежды, можно было иной раз и побаловать себя.
Из «Селекта» я сразу ушел, как только увидел там Гарольда Стирнса, который наверняка заговорил бы о лошадях, а от этих животных я только что с чистой совестью и легким сердцем решил отречься навсегда. Исполненный в тот вечер сознания своей праведности, я прошел мимо всего набора завсегдатаев «Ротонды» и, презрев порок и стадный инстинкт, перешел на другую сторону бульвара, где было кафе «Купол». В «Куполе» тоже было полно, но там сидели люди, которые хорошо поработали.
Там сидели натурщицы, которые хорошо поработали, и художники, которые работали до наступления темноты, и писатели, которые закончили дневной труд себе на горе или на радость, и пьяницы, и всякие любопытные личности – некоторых я знал, а другие были просто так, реквизитом.
Я прошел через зал и подсел к Пасхину, с которым были две сестры-натурщицы. Пасхин помахал мне, когда я еще стоял на тротуаре улицы Деламбра, размышляя, зайти выпить или нет. Пасхин был очень хороший художник, и он был пьян – целеустремленно и привычно пьян, но при этом сохранял полную ясность мысли. Обе натурщицы были молодые и хорошенькие. Одна – смуглая брюнетка, маленькая, прекрасно сложенная, обманчиво-хрупкая и порочная. Другая – ребячливая и глупая, но очень красивая недолговечной детской красотой. Ее фигура уступала фигуре сестры – она была какая-то очень худая, как, впрочем, и все той весной.
– Добрая сестра и злая сестра, – сказал Пасхин. – У меня есть деньги. Что будешь пить?
– Une demi-blonde[24]
[Закрыть] – сказал я официанту.
– Выпей виски. У меня есть деньги.
– Я люблю пиво.
– Если бы ты действительно любил пиво, ты бы сидел у Липпа. Ты, наверно, работал.
– Да.
– Двигается?
– Как будто.
– Прекрасно. Я рад. И тебе пока еще ничего не надоело?
– Нет.
– Сколько тебе лет?
– Двадцать пять.
– Хочешь переспать с ней? – Он посмотрел на темноволосую сестру и улыбнулся. – Ей это будет полезно.
– Наверно, с нее на сегодня хватит и вас.
Она улыбнулась мне, приоткрыв губы.
– Он распутник, – сказала она, – но очень милый.
– Ты можешь пойти с ней в студию.
– Нельзя ли без свинства? – сказала светловолосая сестра.
– А тебя кто спрашивает? – отрезал Пасхин.
– Никто. Захотела и сказала.
– Будем чувствовать себя свободно, – сказал Пасхин. – Серьезный молодой писатель, и доброжелательный мудрый старый художник, и две молодые красивые девушки, у которых впереди вся жизнь.
Так мы и сидели, и девушки прихлебывали из своих рюмок, Пасхин выпил еще один коньяк с содовой, а я пил пиво, но никто не чувствовал себя свободно, кроме Пасхина. Брюнетка то и дело меняла позу, выставляя себя напоказ, поворачивалась в профиль так, чтобы свет подчеркивал линии ее лица, и показывала мне обтянутую черным свитером грудь. Ее коротко подстриженные волосы были черные и гладкие, как у восточных женщин.
– Ты целый день позировала, – сказал ей Пасхин. – Тебе непременно надо демонстрировать этот свитер здесь, в кафе?
– Мне так нравится, – сказала она.
– Ты похожа на яванскую куклу, – сказал он.
– Не глазами, – сказала она. – Это не так просто.
– Ты похожа на бедную, совращенную poupee[25]
[Закрыть].
– Может быть, – сказала она. – Но зато живую. А о тебе этого не скажешь.
– Ну, это мы еще увидим.
– Прекрасно, – сказала она. – Я люблю доказательства.
– Тебе их было недостаточно сегодня?
– Ах, это, – сказала она и подставила лицо последним отблескам вечернего света. – Тебя просто взбудоражила работа. Он влюблен в свои холсты, – сказала она мне. – Вечно какая-нибудь грязь.
– Ты хочешь, чтобы я писал тебя, платил тебе, спал с тобой, чтобы у меня была ясная голова и чтобы я еще был влюблен в тебя, – сказал Пасхин. —Ах ты, бедная куколка.
– Я вам нравлюсь, мосье, не правда ли? – спросила она.
– Очень.
– Но вы слишком большой, – сказала она огорченно.
– В постели все одного роста.
– Неправда, – сказала ее сестра. – И мне надоел этот разговор.
– Послушай, – сказал Пасхин. – Если ты считаешь, что я влюблен в холсты, завтра я нарисую тебя акварелью.
– Когда мы будем ужинать? – спросила ее сестра. – И где?
– Вы с нами поужинаете? – спросила брюнетка.
– Нет. Я иду ужинать со своей legitime[26]
[Закрыть]. – Тогда жен называли так. А теперь говорят: моя reguliere[27]
[Закрыть].
– Вы обязательно должны идти?
– И должен и хочу.
– Ну, тогда иди, – сказал Пасхин. – Да смотри не влюбись в машинку.
– В таком случае я стану писать карандашом.
– Завтра акварель, – объявил он. – Ну ладно, дети мои, я выпью еще рюмочку, и пойдем ужинать, куда вы захотите.
– К «Викингу», – сказала брюнетка.
– Именно, – поддержала ее сестра.
– Ладно, – согласился Пасхин. – Спокойной ночи, jeune homme[28]
[Закрыть]. Приятных снов.
– И вам того же.
– Они не дают мне спать, – сказал он. – Я никогда не сплю.
– Усните сегодня.
– После «Викинга»? – Он ухмыльнулся, сдвинув шляпу на затылок. Он был больше похож на гуляку с Бродвея девяностых годов, чем на замечательного художника. И позже, когда он повесился, я любил вспоминать его таким, каким он был в тот вечер в «Куполе». Говорят, что во всех нас заложены ростки того, что мы когда-нибудь сделаем в жизни, но мне всегда казалось, что у тех, кто умеет шутить, ростки эти прикрыты лучшей почвой и более щедро удобрены.
Эзра Паунд и его «Бель Эспри»
Эзра Паунд был всегда хорошим другом и всегда оказывал кому-то услуги. Его студия на Нотр-Дам-де-Шан, в которой он жил со своей женой Дороти, была так же бедна, как богата была студия Гертруды Стайн. Но в ней было много света, и стояла печка, и стены были увешаны картинами японских художников, знакомых Эзры. Все они у себя на родине были аристократами и носили длинные волосы. Когда они кланялись, их черные блестящие волосы падали вперед. Они произвели на меня большое впечатление, но картины их мне не нравились. Я их не понимал, хотя в них не было тайны, а когда я их понял, то остался к ним равнодушен. Очень жаль, но я тут ничего не мог поделать.
А вот картины Дороти мне очень нравились, и сама Дороти, на мой взгляд, была очень красива и прекрасно сложена. Еще мне нравилась голова Эзры работы Годье-Бржески и все фотографии творений этого скульптора, которые показывал мне Эзра и которые были в книге Эзры о нем. Кроме того, Эзре нравились картины Пикабиа, но я тогда считал их никудышными. И еще мне не нравились картины Уиндхема Льюиса, которые очень нравились Эзре. Ему нравились работы его друзей, что доказывало глубину его дружбы и самым губительным образом отражалось на его вкусе. Мы никогда не спорили об этих картинах, так как я помалкивал о том, что мне не нравилось. Я считал, что любовь к картинам или литературным произведениям друзей мало чем отличается от любви к семье и, следовательно, критиковать их невежливо. Порой приходится немало вытерпеть, прежде чем начнешь критически отзываться о своих близких или родных жены; с плохими же художниками дело обстоит проще, потому что они, в отличие от близких, не могут сделать ничего страшного и ранить в самое больное место. Плохих художников просто не надо смотреть. Но даже когда вы научитесь не смотреть на близких, и не слышать их, и не отвечать на их письма, все равно у них останется немало способов причинять зло. Эзра относился к людям с большей добротой и христианским милосердием, чем я. Его собственные произведения, если они ему удавались, были так хороши, а в своих заблуждениях он был так искренен, и так упоен своими ошибками, и так добр к людям, что я всегда считал его своего рода святым. Он был, правда, крайне раздражителен, но ведь многие святые, наверно, были такими же.
Эзра попросил, чтобы я научил его боксировать, и вот как-то вечером во время одного из таких уроков у Эзры в студии я и познакомился с Уиндхемом Льюисом. Эзра начал боксировать совсем недавно, и мне было неприятно учить его в присутствии его знакомого, и я старался, чтобы он показал себя с лучшей стороны. Однако это не очень получалось, потому что Эзра привык к приемам фехтования, а мне надо было научить его работать левой и выдвигать вперед левую ногу, а потом уже ставить параллельно ей правую. Это были самые элементарные приемы. Но мне так и не удалось научить его хуку левой, а правильное положение правой было для него делом далекого будущего.
Уиндхем Льюис носил широкополую черную шляпу, в которых обычно изображают обитателей Латинского квартала, и был одет, как персонаж из «Богемы». Лицо его напоминало мне лягушку – обыкновенную лягушку, для которой Париж оказался слишком большой лужей. В то время мы считали, что любой писатель, любой художник может одеваться в то, что у него есть, и что для людей искусства не существует официальной формы; Льюис же был одет в мундир довоенного художника. На него было неловко смотреть, а он презрительно наблюдал, как я увертывался от левой Эзры или принимал удары на открытую правую перчатку.
Я хотел кончить, но Льюис настоял, чтобы мы продолжали, и мне было ясно, что, совершенно не разбираясь в происходящем, он хочет подождать в надежде увидеть избиение Эзры. Но ничего не произошло. Я не нападал, а только заставлял Эзру двигаться за мной с вытянутой левой рукой и изредка наносить удары правой, а затем сказал, что мы кончили, облился водой из кувшина, растерся полотенцем и натянул свитер.
Мы что-то выпили, и я слушал, как Эзра и Льюис разговаривали о своих лондонских и парнасских знакомых. Я внимательно следил за Льюисом незаметно, как следит за противником боксер, и, мне кажется, ни до него, ни после я не встречал более гнусного человека. В некоторых людях порок виден так же, как в призовой лошади – порода. В них есть достоинство твердого шанкра. На лице Льюиса не был написан порок – просто оно было гнусным.
По дороге домой я старался сообразить, что именно он мне напоминает, – оказалось, что самые разные вещи. – Они все относились к области медицины, за исключением «блевотины», но это слово не принято произносить в обществе. Я попытался разложить его лицо на части и описать каждую в отдельности, но такому способу поддались только глаза. Когда я впервые увидел их под полями черной шляпы, это были глаза неудачливого насильника.
– Сегодня я познакомился с человеком, гнуснее которого еще никогда не видел, – сказал я жене.
– Тэти, не рассказывай мне о нем. Пожалуйста, не рассказывай. Мы сейчас будем обедать.
Неделю спустя я встретил мисс Стайн и рассказал ей, что познакомился с Уиндхемом Льюисом, и спросил, знает ли она его.
– Я зову его «гусеница-листомерка», – сказала она. – Он приезжает из Лондона, выискивает хорошую картину, вынимает из кармана карандаш и принимается мерить ее с помощью карандаша и большого пальца. Нацеливается, измеряет и точно устанавливает, как она написана. Потом возвращается в Лондон и пишет такую же, и у него ничего не получается. Потому что главного в ней он не понял.
С тех пор я так и думают о нем – как о гусенице-листомерке. Это было более мягкое и более христианское прозвище, чем то, которое я придумал ему сам. Позже я старался почувствовать к нему симпатию и сблизиться с ним – так же, как почти со всеми друзьями Эзры, после того как он мне их объяснил. Но таким он показался мне, когда я впервые увидел его в студии Эзры.
Эзра был самый отзывчивый из писателей, каких я знал, и, пожалуй; самый бескорыстный. Он помогал поэтам, художникам, скульпторам и прозаикам, в которых верил, и готов был помочь всякому, кто попал в беду, независимо от того, верил он в него или нет. Он беспокоился обо всех, а когда я с ним познакомился, он больше всего беспокоился о Т. С. Элиоте, который, как сообщил мне Эзра, вынужден был служить в каком-то лондонском банке и поэтому мог работать как поэт лишь крайне ограниченное время и в самые неподходящие часы.
И вот Эзра при содействии мисс Натали Барни, богатой американки и меценатки, учредил нечто под названием «Бель эспри»[29]
[Закрыть]. В свое время мисс Барни дружила с Реми де Гурмоном, которого я уже не застал, и у нее был салон, где собирались по определенным дням, а в саду стоял маленький греческий храм. Салоны были у многих американок и француженок, располагавших достаточными средствами, и я очень скоро сообразил, что мне лучше держаться подальше от этих прекрасных мест, но, насколько мне известно, греческий храм в саду был только у одной мисс Барни.
Эзра показал мне брошюру о «Бель эспри», – мисс Барни разрешила ему поместить на обложке фотографию своего маленького греческого храма. Идея «Бель эспри» состояла в том, что мы все будем отдавать часть своего заработка в фонд мистера Элиота, чтобы вызволить его из банка и дать ему возможность заниматься поэзией, не думая о деньгах. Мне эта идея показалась неплохой: когда мы вызволим мистера Элиота из банка, сказал Эзра, мы будем делать то же и дальше, пока все не окажутся устроенными.
Я внес небольшую путаницу, называя Элиота «майором Элиотом», словно путая его с майором Дугласом, экономистом, идеями которого восторгался Эзра. Но Эзра понимал, что намерения у меня самые добрые и я предан «Бель эспри», хотя ему и было неприятно, когда я просил у моих друзей денег на вызволение майора Элиота из банка и кто-нибудь непременно спрашивал, что, собственно говоря, майор делает в банке, а если его уволили в запас, то почему он не получил пенсию или хотя бы единовременное пособие.
В таких случаях я говорил друзьям, что все это к делу не относится. Либо у вас есть «Бель эспри», либо нет. Если есть, то вы внесете деньги, чтобы вызволить майора из банка. Если же нет, то очень жаль. Неужели вы не постигли значения маленького греческого храма? Я так и знал. Очень жаль, приятель. Оставь свои деньги при себе. Нам они ни к чему.
Как член «Бель эспри» я активно участвовал в этой кампании, и в те дни моей заветной мечтой было увидеть, как майор энергичной походкой выходит из банка свободным человеком. Я не помню, каким образом «Бель эспри» в конце концов развалилось, но, кажется, это было как-то связано с выходом в свет поэмы «Опустошенная земля», за которую майор получил премию журнала «Дайел», а вскоре какая-то титулованная дама согласилась финансировать журнал Элиота «Критерион», и нам с Эзрой больше не нужно было о нем беспокоиться. Маленький греческий храм, кажется, все еще стоит в саду. Меня всегда огорчало, что нам так и не удалось вызволить майора из банка с помощью одного только «Бель эспри»; в мечтах я видел, как он приезжает, чтобы поселиться в маленьком греческом храме, и, может быть, Эзра взял бы меня с собой, и мы забежали бы туда увенчать его лаврами. Я знал, где можно наломать прекрасных лавроз, и поехал бы за ними на своем велосипеде. А еще я думал, что мы могли бы увенчивать его лаврами каждый раз, когда ему взгрустнется или когда Эзра кончит читать рукопись или гранки еще одной большой поэмы вроде «Опустошенной земли». С точки зрения морали все обернулось для меня наихудшим образом, так как деньги, предназначенные мною для вызволения майора из банка, я взял с собой в Энгиен и поставил на лошадей, которым дали стимулирующие средства. На двух скачках эти стимулированные лошади обошли нестимулированных и недостимулированных лошадей, за исключением одного заезда, когда наша лошадь была до того перестимулирована, что перед стартом сбросила жокея и, вырвавшись, прошла полный круг стипль-чеза, совершая без жокея такие великолепные прыжки, какие удается проделать только иногда во сне. Когда ее поймали и жокей сел в седло, она повела скачку и шла с честью, как говорят на французских ипподромах, но не взяла ничего.
Мне было бы намного приятнее, если бы эти проигранные деньги попали в «Бель эспри», которого уже не существовало. Но я утешился мыслью, что благодаря остальным удачным ставкам я мог бы внести в «Бель эспри» значительно больше, чем намеревался вначале.