Текст книги "Острова в океане"
Автор книги: Эрнест Миллер Хемингуэй
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
– Сколько же всякой сволочи гуляет по белу свету, – сказал Роджер. – Этот тип – порядочная дрянь, Том.
– Ты его кое-чему научил.
– Нет. Вряд ли. Я осрамил его и немножечко подпортил. Но он отыграется на ком-нибудь другом.
– Он сам напросился на драку.
– Конечно. Но я не довел дела до конца.
– Ты его только что не убил.
– Вот об этом я и говорю. Он теперь еще подлее будет.
– А может, ты его все-таки проучил, дал ему хороший урок?
– Нет. Вряд ли. То же самое было и в Калифорнии.
– А что там случилось? Ты мне так ничего и не рассказал.
– Была драка вроде сегодняшней.
– С кем?
Роджер назвал имя человека, занимавшего высокий пост в том, что именуется индустрией.
– Я не имел ни малейшего желания связываться с ним, – сказал он. – Это случилось в доме, где у меня возникли некоторые осложнения с женщиной, и, собственно говоря, мне там быть не полагалось. Весь вечер этот субъект донимал, и донимал, и донимал меня – куда хуже, чем это было сегодня. Наконец терпение мое лопнуло, и я дал ему, дал как следует, ни на что не глядя, и он неловко ударился головой о мраморные ступеньки бассейна. На беду, бассейн был рядом. В себя он пришел к началу третьего дня в «Ливанских кедрах», так что убийцей я не стал. Но у них все было на мази. Таких свидетелей вымуштровали, что, если б осудили за непреднамеренное убийство, считалось бы, что я легко отделался.
– Ну а дальше?
– А дальше, когда он смог вернуться к делам, мне такое обвинение припаяли, только держись. На все сто. Дальше некуда.
– В чем же тебя обвинили?
– Во всем. Пачками сыпали.
– Не хочешь мне сказать?
– Нет. Тебе это ни к чему. Поверь мне на слово, что это было подстроено. Такое на меня возвели, что люди и не заговаривают со мной об этом. Ты разве не заметил?
– Пожалуй.
– Поэтому я и скис после сегодняшней драки. Всякая дрянь гуляет на белом свете. Отпетые мерзавцы. Бить их – это еще ничего не решает. Отчасти потому они и провоцируют нас. – Он повернулся на кровати и лег навзничь. – Знаешь, Томми, зло – страшная вещь. И оно изощряется, как дьявол. А ведь в старину были какие-то понятия о добре и зле.
– Пожалуй, мало кто отнесет твои деяния в рубрику абсолютного добра, – сказал ему Томас Хадсон.
– Конечно. Да я и не претендую на это. Хотя мне жаль, что я такой. Борьба со злом не делает человека поборником добра. Сегодня я боролся с ним, а потом сам поддался злу. Оно поднималось во мне, как прилив.
– Всякая драка – мерзость.
– Знаю. Ну а как быть?
– Раз уж начал – побеждай.
– Правильно. Но мне стоило начать, и я сразу увлекся.
– Ты увлекся бы еще больше, если бы он действительно дрался.
– Надеюсь, – сказал Роджер. – Хотя кто его знает. Мне хочется уничтожить всю эту мерзость. Но если увлекаешься, значит, сам недалеко ушел от тех, с кем дерешься.
– Он – омерзительный тип, – сказал Томас Хадсон.
– Не омерзительнее, чем тот, в Калифорнии. Вся беда в том, что их слишком уж много. Они всюду, в каждой стране, Томми, и все больше и больше забирают власть. Мы живем в плохие времена, Томми.
– Когда они были хорошими?
– Были дни, когда нам с тобой жилось хорошо.
– Правильно. Нам хорошо жилось в разных хороших местах. Но времена-то были плохие.
– Я этого не понимал, – сказал Роджер. – Люди говорили, что времена хорошие, а потом от этих людей дым пошел. У всех тогда были деньги, а у меня не было. Потом и у меня завелись, а дела стали дрянь. Но все-таки тогда люди не казались такими подлецами и мерзавцами.
– Ты тоже знаешься с порядочной дрянью.
– Попадаются и хорошие люди.
– Таких немного.
– Но есть. Ты всех моих друзей не знаешь.
– Ты водишься со всякой шантрапой.
– А чьи там сегодня были друзья? Твои или мои?
– Наши общие. Они не так уж плохи. Ничтожества, но не злостные.
– Да, – сказал Роджер. – Не злостные. Фрэнк – дрянцо. Порядочное дрянцо. Впрочем, злостным я его не считаю. Но теперь я на многое смотрю иначе. А они с Фредом что-то очень уж быстро стали зловредными.
– Я отличаю добро от зла. И не говорю, что все это непонятно и не моего ума дело.
– А я с добром не очень знаком. У меня с ним никогда не получалось. Зло – это по моей части. Зло я сразу могу опознать.
– Скверно сегодня получилось. Жаль.
– Просто на меня хандра нашла.
– Ну как, спать? Спи здесь.
– Спасибо. Если можно, здесь и лягу. Но сначала я посижу в библиотеке, почитаю немножко. Где у тебя те австралийские рассказы, я в последний свой приезд их здесь видал.
– Генри Лоусон?
– Да.
– Сейчас разыщу.
Томас Хадсон лег спать, и, когда он проснулся среди ночи, свет в библиотеке все еще горел.
V
Когда Томас Хадсон проснулся, с востока дул легкий бриз и песок на пляже казался белым, как кость, под ярко-голубым небом, и маленькие облачка, бежавшие высоко вместе с ветром, отбрасывали на зеленую воду темные движущиеся пятна. Флюгер поворачивался на ветру, и утро было чудесное, пронизывавшее свежестью.
Роджер уже ушел, и Томас Хадсон позавтракал один и прочитал мэрилендскую газету, доставленную накануне. Он отложил ее с вечера, не читая, с тем чтобы просмотреть за завтраком.
– Когда мальчики приедут? – спросил Джозеф.
– Часов в двенадцать.
– Значит, к ленчу будут?
– Да.
– Я пришел, а мистера Роджера уже не было, – сказал Джозеф. – Он не завтракал.
– Может, к ленчу придет.
– Бой сказал, он вышел на веслах в море.
Кончив завтракать и прочитав газету, Томас Хадсон перешел на веранду, обращенную к морю, и принялся за работу. Работалось ему отлично, и он уже кончал, когда услышал шаги Роджера.
– Хорошо получается, – сказал Роджер, заглянув ему через плечо.
– Еще неизвестно.
– Где ты видал такие смерчи?
– Таких никогда не видал. Это я пишу на заказ. Как твоя рука?
– Припухлость еще есть.
Роджер следил за его кистью, а он не оглядывался.
– Кабы не рука, все это будто приснилось в дурном сне.
– Да, сон был дурной.
– Как ты думаешь, этот тип всерьез вышел с ружьем?
– Не знаю, – сказал Томас Хадсон. – И знать не хочу.
– Виноват, – сказал Роджер. – Мне уйти?
– Нет. Посиди здесь. Я сейчас кончу. Я не буду обращать на тебя внимания.
– Они ушли на рассвете, – сказал Роджер. – Я видел, как они ушли.
– А что ты там делал в такой час?
– Я кончил читать, а заснуть не мог, и вообще собственное общество не доставляет мне удовольствия. Решил пройтись до причала и посидел там с ребятами. «Понсе» так и не закрывалось на ночь. Я видел Джозефа.
– Джозеф говорил, что ты ушел в море на веслах.
– Греб правой. Пробовал разработать ее. И ничего, помогло. Теперь боли совсем нет.
– Вот. На сегодня, пожалуй, хватит, – сказал Томас Хадсон и стал промывать кисти и прибирать свое хозяйство. – Мальчики, наверно, сейчас вылетают. – Он посмотрел на часы. – А что, если мы пропустим на скорую руку?
– Прекрасно. Мне это весьма кстати.
– Двенадцати еще нет.
– А какая разница? Ты работать кончил, я на отдыхе. Но если у тебя такое правило, давай подождем до двенадцати.
– Ладно.
– Я тоже придерживался такого правила. Но иной раз утром, когда выпил бы и сразу ожил, хуже таких запретов ничего нет.
– Давай нарушим это правило, – сказал Томас Хадсон. – Перед встречей с ними я всегда здорово волнуюсь, – пояснил он.
– Знаю.
– Джо! – крикнул Томас Хадсон. – Принеси шейкер и что нужно для мартини.
– Слушаю, сэр. У меня уже все готово.
– Что это ты спозаранку? Мы, по-твоему, пропойцы, что ли?
– Нет, сэр, мистер Роджер. Просто я сообразил, для чего вы пустой желудок бережете.
– За нас и за мальчиков, – сказал Роджер.
– В этом году они у меня повеселятся. И ты оставайся с нами. Будут они тебе действовать на нервы, уйдешь в свою рыбацкую хижину.
– Что ж, поживу здесь, если тебе это не помешает.
– Ты мне никогда не мешаешь.
– С ними будет хорошо.
И с ними действительно было хорошо. Эти славные ребята жили в доме уже неделю. Лов тунца кончился, судов в гавани осталось мало, и жизнь снова текла медленно и спокойно, и погода была, как всегда в начале лета.
Мальчики спали на койках на застекленной веранде, и человеку не так одиноко спать, когда, просыпаясь среди ночи, он слышит детское дыхание. С отмели дул ветер, и ночи стояли прохладные, а когда ветер стихал, прохлада приходила с моря.
Первое время мальчики держались немного скованно и были гораздо аккуратнее, чем потом. Впрочем, особой аккуратности не требовалось, лишь бы смахивали песок с ног при входе в дом, вешали снаружи мокрые шорты и надевали сухие. Утром, стеля постели, Джозеф проветривал их пижамы, вешал их на солнце, а потом складывал и убирал, и разбрасывать оставалось только рубашки и свитеры, которые они надевали по вечерам. Во всяком случае, теоретически было так. А на деле все их снаряжение валялось где придется. Томаса Хадсона это не раздражало. Когда человек живет в доме один, у него появляются очень строгие привычки, и соблюдать их ему только в удовольствие. Но если кое-что из заведенного порядка нарушается, это даже приятно. Он знал, что привычки снова вернутся к нему, когда мальчики уедут.
Сидя за работой на веранде, выходящей к морю, он видел, что большой его сын, средний и маленький лежат на пляже с Роджером. Они разговаривали, копались в песке и спорили, но о чем, ему не было слышно.
Старший мальчик был длинный и смуглый, шея, плечи и длинные ноги пловца и большие ступни, как у Томаса Хадсона. Лицом он смахивал на индейца, и был он веселого нрава, хотя в покое лицо у него принимало почти трагическое выражение.
Томас Хадсон однажды посмотрел на сына, когда тот сидел грустный, и спросил: «О чем ты думаешь, дружок?»
«О наживке», – ответил мальчик, и лицо у него сразу осветилось. Глаза и рот – вот что в минуты задумчивости придавало трагическое выражение его лицу, но стоило ему заговорить, и лицо сразу оживало.
Средний сын напоминал Томасу Хадсону бобренка. Волосы у него были того же оттенка, что и бобровый мех, и на ощупь такие же, как у водяного зверька, и загорал он весь с ног до головы необычным, темно-золотистым загаром. Он всегда напоминал отцу звереныша, который живет сам по себе, здоровой и отзывчивой на шутку жизнью. Бобры и медведи очень любят шутить, а уж кто больше похож на человека, чем медведь. Этот мальчик никогда не будет по-медвежьи сильным и широким в плечах, и он никогда не будет спортсменом и не хочет им быть, но в нем есть чудесные свойства мелкого зверька, и голова у него работает хорошо, и жизнь налажена своя собственная. Он привязчивый и наделен чувством справедливости, и быть рядом с ним интересно. К тому же он всегда во всем сомневается, как истинный картезианец, и любит яростно спорить и поддразнивать умеет хорошо и беззлобно, хотя иной раз и перебарщивает. У него были и другие качества, о которых никто не знал, и двое других мальчиков питали к нему огромное уважение, хотя и поддразнивали его и разносили в пух и прах, если только удавалось нащупать уязвимое место. Как водится, они ссорились между собой и довольно ядовито дразнили друг друга, но воспитаны были хорошо и к взрослым относились уважительно.
Младший мальчик был светлый, а сложением – настоящий карманный крейсер. Физически он в точности повторял Томаса Хадсона, только в меньшем масштабе, короче и шире. Загорая, он покрывался веснушками, лицо у него было насмешливое, и вредным старикашкой он был с рождения. Но не только старикашкой, а также и чертенком. Он любил задевать своих старших братьев – была в его натуре темная сторона, которую никто, кроме Томаса Хадсона, не мог понять. Ни отец, ни сын об этом не задумывались, но они различали друг в друге эту особенность, знали, что это плохо, и отец относился к ней всерьез и понимал, откуда это у сына. Они были очень близки между собой, хотя Томас Хадсон жил с ним под одной крышей меньше, чем с остальными детьми. Этот младший мальчик, Эндрю, был отличный спортсмен – настоящий вундеркинд – и с первого же своего выезда обходился с лошадьми, как заправский лошадник. Братья гордились им, но задаваться ему не позволяли. В подвиги этого мальчугана трудно было поверить, однако его видели в седле, видели, как он берет препятствия, и чувствовали в нем холодную профессиональную скромность. Он родился каверзным мальчишкой, а казался очень хорошим, и свою каверзность подменял чем-то вроде задиристой веселости. И все-таки по натуре он был дурной мальчик, и все знали это, и он сам знал. Он просто по-хорошему держался, пока дурное зрело в нем.
Они лежали на песке вчетвером под обращенной к морю верандой: справа от Роджера – старший сын, Том-младший, по другую сторону – самый маленький, Эндрю, а средний, Дэвид, вытянулся на спине, с закрытыми глазами, рядом с Томом. Томас Хадсон промыл кисти и спустился к ним.
– Привет, папа, – сказал старший мальчик. – Ну как тебе работалось – хорошо?
– Папа, ты пойдешь купаться? – спросил средний.
– Вода что надо, папа, – сказал самый младший.
– Здравствуйте, папаша, – с улыбкой сказал Роджер. – Ну, как ваши малярные дела, мистер Хадсон?
– С малярными делами на сегодня покончено, джентльмены.
– Вот здорово! – сказал средний мальчик, Дэвид. – Поедем на подводную охоту?
– Поедем, но после ленча.
– Чудесно! – сказал старший.
– А если будет большая волна? – спросил младший, Эндрю.
– Для тебя, может, и большая, – сказал ему старший брат, Том.
– Нет, Томми, для всех.
– Когда море неспокойное, рыба забивается между камнями, – сказал Дэвид. – Боится большой волны не меньше нас. У них, наверно, и морская болезнь бывает. Папа, бывает у рыбы морская болезнь?
– Конечно, – сказал Томас Хадсон. – В большую волну груперы заболевают морской болезнью в садках на шхунах и дохнут.
– Что я тебе говорил? – сказал Дэвид старшему брату.
– Заболевают и дохнут, – сказал Том-младший. – Но откуда известно, что это от морской болезни?
– Морской болезнью они, по-моему, в самом деле болеют, – сказал Томас Хадсон. – Но вот не знаю, мучает она их или нет, когда они плавают свободно.
– Но, папа, ведь среди рифов рыба тоже не может свободно плавать, – сказал Дэвид. – У них там разные ямы и норы, куда они прячутся. А в ямы они забиваются, потому что боятся крупной рыбы, и бьет их там не меньше, чем в садке на шхуне.
– Ну, все-таки не так сильно, – возразил ему Том-младший.
– Может, и не так сильно, – рассудительно подтвердил Дэвид.
– Но все-таки, – сказал Эндрю. И прошептал отцу: – Если они еще проспорят, мы никуда не поедем.
– А ты разве не любишь плавать в маске?
– Ужасно люблю, только боюсь.
– Чего же ты боишься?
– Под водой все страшно. Как только сделаю выдох, так мне становится страшно. Томми плавает замечательно, но под водой ему тоже страшно. Под водой из нас только Дэвид ничего не боится.
– Мне сколько раз было страшно, – сказал ему Томас Хадсон.
– Правда?
– По-моему, все боятся.
– Дэвид не боится. Где бы ни плавал. Зато теперь Дэвид боится лошадей, потому что они столько раз его сбрасывали.
– Эй ты, сопляк! – Дэвид слышал, что он говорил. – Почему меня лошади сбрасывали?
– Не знаю. Это столько раз было, я всего не помню.
– Так вот слушай. Я-то знаю, почему меня сбрасывали. В прошлом году я ездил на Красотке, а она ухитрялась так раздувать брюхо, когда ей затягивали подпругу, что потом седло сползало на бок вместе со мной.
– А у меня с ней таких неприятностей никогда не было, – съязвил Эндрю.
– У-у, сатана! – сказал Дэвид. – Она, конечно, полюбила тебя, как все тебя любят. Может, ее надоумили, кто ты такой.
– Я вслух ей читал, что про меня пишут в газетах, – сказал Эндрю.
– Ну, тогда она, наверно, брала с места в карьер, – сказал Томас Хадсон. – Вся беда в том, что Дэвид сразу сел на ту старую запаленную лошадь. Ее у нас подлечили, а скакать ей было негде, по пересеченной местности не очень-то поскачешь.
– А я, папа, не хвалюсь, что усидел бы на ней, – сказал Эндрю.
– Еще бы ты хвалился, – сказал Дэвид. Потом: – А черт тебя знает, может, и усидел бы. Конечно, усидел бы. Знаешь, Энди, как она ходила под седлом первое время! А потом я стал бояться. Боялся, как бы не напороться на луку.
– Папа, а мы поедем на подводную охоту? – спросил Эндрю.
– В большую волну не поедем.
– А кто будет решать – большая или не большая?
– Я буду решать.
– Ладно, – сказал Энди. – По-моему, волна очень большая. Папа, а Красотка все еще у тебя на ранчо? – спросил он.
– Наверно, – сказал Томас Хадсон. – Я ведь сдал ранчо в аренду.
– Сдал в аренду?
– Да. В конце прошлого года.
– Но нам можно будет туда поехать? – быстро спросил Дэвид.
– Ну, конечно. Там же есть большая хижина на берегу реки.
– Нигде мне так хорошо не было, как на твоем ранчо, – сказал Энди. – Конечно, не считая здешних мест.
– Насколько я помню, тебе больше всего нравилось в Рочестере, – поддел его Дэвид. В Рочестере Энди оставляли с нянькой на летние месяцы, когда остальные мальчики уезжали на Запад.
– Правильно. В Рочестере было замечательно.
– А помнишь, Дэви, мы вернулись домой той осенью, когда убили трех медведей, и ты стал ему рассказывать про это, и что он тебе ответил? – спросил Томас Хадсон.
– Нет, папа, такие давние вещи я плохо помню.
– Это было в буфетной, где вы, ребята, ели. Вам подали детский ужин, и ты стал ему рассказывать про медведей, и Анна сказала: «Ой, Дэви, как интересно! А дальше вы что сделали?» И вот этот вредный старикашка – ему было тогда лет пять-шесть – взял и сказал: «Тем, кого такие вещи интересуют, это, может, интересно. Но у нас в Рочестере медведи не водятся».
– Слышишь, наездник? – сказал Дэвид. – Хорош ты был тогда?
– Ладно, папа, – сказал Эндрю. – Расскажи ему, как он ничего не читал, кроме комиксов. Мы едем по Южной Флориде, а он читает комиксы и ни на что не желает смотреть. Это все после той школы, куда его отдали осенью, когда мы жили в Нью-Йорке и где он набрался всякой фанаберии.
– Я все помню, – сказал Дэвид. – Папа может не рассказывать.
– С тебя это быстро скатило, – сказал Томас Хадсон.
– И хорошо, что скатило. Было бы ужасно, если б я таким остался.
– Расскажи им про меня, когда я был маленький, – сказал Том-младший, перевалившись на живот и схватив Дэвида за щиколотку. – Никогда в жизни я не буду таким паинькой, как про меня рассказывают про маленького.
– Я помню тебя маленьким, – сказал Томас Хадсон. – Ты был очень странным человечком.
– Он был странный, потому что жил в странных местах, – сказал младший мальчик. – Я тоже мог бы сделаться странным, если бы жил и в Париже, и в Испании, и в Австрии.
– Он и сейчас странный, – сказал Дэвид. – Экзотический фон ему не требуется, наездник.
– Какой такой экзотический фон?
– Такой, какого у тебя нет.
– Нет, так будет.
– Замолчите, и пусть папа говорит, – сказал Том-младший. – Расскажи им, как мы с тобой ходили по Парижу.
– Тогда ты не был таким уж странным, – сказал Томас Хадсон. – В младенчестве ты отличался весьма здравым смыслом. В той квартире над лесопилкой мы с мамой часто оставляли тебя одного в люльке из бельевой корзины, и Ф. Кис – наш большой кот – укладывался у тебя в ногах и никого к тебе близко не подпускал. Ты окрестил себя Г’Нинг-Г’Нинг, и мы тебя называли Г’Нинг-Г’Нинг Грозный.
– Как это я мог выдумать такое имя?
– Наверно, слыхал в трамвае, в автобусе. Звонок кондуктора.
– А по-французски я говорил?
– Нет, тогда еще плоховато.
– А расскажи, что было потом, когда я научился говорить по-французски?
– Потом я возил тебя в коляске – в дешевой, очень легкой, складной колясочке – по нашей улице и до «Клозери де Лила», где мы завтракали, и я прочитывал газету, а ты наблюдал за всеми, кто проезжал и проходил по бульвару. Потом после завтрака…
– А что было на завтрак?
– Бриошь и café au lait[4]4
Кофе с молоком (франц.).
[Закрыть].
– И мне тоже?
– Тебе – капелька кофе в чашке с молоком.
– Это я помню. А куда мы оттуда шли?
– Я катил тебя через улицу от «Клозери де Лила», мимо фонтана с бронзовыми конями, и с рыбой, и с русалками и по длинным каштановым аллеям, где играли французские ребятишки, а их няньки сидели на скамейках вдоль посыпанных гравием дорожек…
– А налево – Эльзасское училище, – сказал Том-младший.
– А направо – жилые дома…
– Жилые дома и дома со стеклянными крышами, где помещались мастерские художников, а эта улица идет вниз и налево, и она такая triste[5]5
Печальная (франц.).
[Закрыть] от темных каменных стен, потому что эти дома на теневой стороне.
– А это осенью, зимой или весной? – спросил Томас Хадсон.
– Поздней осенью.
– Потом лицо у тебя начинало мерзнуть, щеки и нос краснели, и мы входили в железные ворота в верхней части Люксембургского сада и шли вниз, к озеру, и огибали озеро один раз, а потом поворачивали направо к фонтану Медичи и статуям и выходили из ворот напротив Одеона и переулками к бульвару Сен-Мишель…
– Буль-Миш…
– И по Буль-Миш мимо Клюни…
– А Клюни справа…
– Темный, мрачный, и по бульвару Сен-Жермен…
– Это была самая интересная улица, и движение там было самое большое. Странно! Почему она казалась такой интересной и опасной? А ближе к улице Ренни, между «Двух макак» и перекрестком у «Липпа», там всегда было совершенно спокойно. Почему это, папа?
– Не знаю, дружок.
– Хоть бы что-нибудь там у вас случилось, не все же одни названия улиц слушать, – сказал Эндрю. – Надоели мне названия улиц в городе, где я никогда не был.
– Ну пусть что-нибудь случится, папа, – сказал Том-младший. – Про улицы мы с тобой одни поговорим.
– Тогда ничего особенного не случалось, – сказал Томас Хадсон. – Мы шли к площади Сен-Мишель и садились на террасе кафе, и твой папа рисовал, а на столе перед ним стоял café creme[6]6
Кофе со сливками (франц.).
[Закрыть], тебе же подавали пиво.
– Я и тогда любил пиво?
– Да, любил его хлебнуть. Но за едой предпочитал воду с капелькой красного вина.
– Помню. L’eau rougie[7]7
Подкрашенная вода (франц.).
[Закрыть].
– Exactement[8]8
Точно (франц.).
[Закрыть], – сказал Томас Хадсон. – Ты здорово налегал на l’eau rougie, но иногда не отказывался и от пива.
– А в Австрии я помню, как мы ехали на luge[9]9
Сани (нем.).
[Закрыть], и помню нашу собаку Шнауца и снег.
– А рождество там помнишь?
– Нет. Тебя помню, и снег, и нашу собаку Шнауца, и мою няню. Она была очень красивая. И еще я помню маму на лыжах и какая она была красивая. Помню, я видел: вы с мамой спускаетесь на лыжах через фруктовый сад. Вот где это было, не знаю. Но Люксембургский сад я помню хорошо. Помню лодки днем на озере у фонтана в большом саду и деревья. Дорожки среди деревьев были посыпаны гравием, а когда мы шли к дворцу, слева под деревьями мужчины играли в кегли, а на дворце высоко-высоко – часы. Осенью начинался листопад, и я помню, как деревья стояли голые, а дорожки были все в листьях. Больше всего я люблю вспоминать осень.
– Почему? – спросил Дэвид.
– Причин много. Как все пахло осенью, и карнавалы, и как гравий сверху был сухой, а под ним все сырое, и как ветер подгонял лодки на озере и сбрасывал с деревьев листья. Я помню, как голуби, теплые, с шелковистыми перышками, лежали у меня под одеялом. Ты убивал их перед самой темнотой, и я гладил их, и держал обеими руками, и грелся о них по дороге домой, пока они не остывали.
– А где ты их убивал, папа? – спросил Дэвид.
– Обычно около фонтана Медичи, перед самым закрытием сада. Он огорожен высокой железной решеткой, ворота запирают с наступлением темноты и всех оттуда выпроваживают. Сторожа ходят, предупреждают людей, что пора уходить, и запирают ворота. Они пройдут вперед, а я стреляю в голубей из рогатки, когда они опускаются на землю у фонтана. Во Франции делают замечательные рогатки.
– А ты сам их не делал? Ведь вы были бедные? – спросил Эндрю.
– Конечно, делал. Самая первая у меня была из ветки с развилиной, которую я срезал с молодого деревца в лесу Рамбуйе, когда мы гуляли там с матерью Тома. Я обстрогал эту ветку, и в писчебумажном магазине на площади Сен-Мишель мы купили широкие резинки, а из старой перчатки матери Тома сделали к рогатке кожаный мешочек.
– А чем ты стрелял?
– Галькой.
– А подходил к голубям близко?
– Подходил как можно ближе, чтобы сразу их подобрать с земли и сразу сунуть под одеяло.
– Помню одного еще живого, – сказал Том-младший. – Я припрятал его и всю дорогу не обмолвился о нем ни словом, потому что мне хотелось, чтобы он остался у меня. Голубь был очень крупный – перья почти пурпурные, шейка длинная и чудесная головка, а крылышки с белым, и ты позволил мне держать его на кухне, пока мы не достанем ему клетку. Ты привязал его там за лапку. Но в ту же ночь наш кот сцапал его и притащил ко мне в постель. Кот шел очень гордый, и тащил его точно тигр туземца, и вспрыгнул с ним ко мне на кровать. Эта кровать – квадратная – была у меня после бельевой корзины. Корзинку я не помню. Вы с мамой ушли в кафе, и мы с котом остались дома одни, и я помню, что окна были открыты, а над лесопилкой стояла большая луна, и тогда была зима, и я чувствовал запах опилок. Помню, как наш большой кот шел ко мне, высоко задрав голову и волоча голубя по полу, а потом прыгнул и опустился ко мне на кровать. Я ужасно расстроился, что кот придушил моего голубя, но он был так горд и так радовался, и мы с ним так дружили, что я тоже возгордился и обрадовался. Помню, он играл с голубем, а потом стал месить лапами у меня на груди и мурлыкать, а потом опять стал играть с ним. А под конец и он, и я, и голубь – все мы заснули. Я держал одну руку на голубе, и он держал одну лапу на голубе, и ночью я проснулся, а он ест его и громко мурлычет, точно тигр.
– Вот это гораздо интереснее, чем названия улиц, – сказал Эндрю. – Томми, а ты не испугался, когда он начал есть его?
– Нет. Этот кот был тогда моим другом. Самым близким другом. Ему, наверно, было бы приятно, если б я тоже стал есть его голубя.
– А ты бы попробовал, – сказал Эндрю, – Расскажи что-нибудь еще про ваши рогатки.
– Мама подарила тебе на рождество другую рогатку, – сказал Том-младший. – Она увидела ее в охотничьем магазине, ей хотелось купить тебе ружье, но, как всегда, не хватало денег. Она проходила мимо этого магазина, когда шла в épicerie[10]10
Бакалейная лавка (франц.).
[Закрыть], и каждый раз останавливалась посмотреть на ружья в витрине, и однажды увидела там рогатку и купила ее, потому что боялась, как бы эту рогатку не продали кому-нибудь, и припрятала ее до рождества. Ей пришлось подделать счета, чтобы ты ни о чем не догадался. Она сколько раз мне об этом рассказывала. Я помню, как ты получил рогатку в подарок на рождество, а старую отдал мне. Но у меня тогда не хватало сил ее натягивать.
– Папа, а мы были когда-нибудь бедные? – спросил Эндрю.
– Нет. К тому времени, когда вы оба родились, я уже перестал нуждаться. Мы часто сидели без денег, но никогда не нуждались, как с матерью Тома.
– Расскажи еще про Париж, – сказал Дэвид. – Что вы еще делали с Томом?
– Что мы с тобой делали, дружок?
– Осенью? Мы покупали жареные каштаны у продавца на улице, и я согревал о них руки. Мы ходили в цирк и видали там крокодилов капитана Валя.
– Ты и это помнишь?
– Очень хорошо помню. Капитан Валь боролся с крокодилами (он произносил это слово «кругодил», как «круг»), а красивая девочка тыкала в них трезубцем. Но самые большие крокодилы не желали даже двигаться. Цирк был очень красивый – круглый, красный с золотом, и там пахло цирковыми лошадьми. Ты ходил за кулисы выпить с мистером Кросби, и с укротителем львов, и с его женой.
– Ты помнишь мистера Кросби?
– Он не носил ни шляпы, ни пальто, как бы холодно ни было, а его дочка ходила с распущенными волосами, точно Алиса в стране Чудес. На картинках, конечно. Мистер Кросби был очень нервный.
– А кого ты еще помнишь?
– Мистера Джойса.
– Какой он был?
– Он был высокий и худой, и у него были усы и бородка клинышком, и он носил очки с толстыми-претолстыми стеклами и ходил, высоко подняв голову. Помню, как он прошел мимо нас на улице без единого слова, и ты заговорил с ним, он остановился, разглядел нас сквозь свои очки, будто смотрел из аквариума, и сказал: «А, Хадсон, а я вас ищу», – и мы пошли втроем в кафе, на террасе было холодно, и мы сели в уголке около этой штуки… как она называется?
– Brazier.
– А что это такое? – спросил Эндрю.
– Это такая жестянка с дырками, их топят каменным или древесным углем и обогревают ими террасы, например, в кафе – сядешь к ним поближе, и сразу тепло – или беседки на скачках, где все стоят и тоже около них согреваются, – пояснил Том-младший. – В том кафе, куда мы ходили с папой и мистером Джойсом, они стояли вдоль всей террасы, и там было тепло и уютно даже в самую холодную погоду.
– Я вижу, ты провел большую часть своей жизни в кафе, в барах и во всяких таких местечках, – сказал младший мальчик.
– Что ж, и провел, – сказал Том. – Правда, папа?
– И спал крепким сном в коляске, пока папа забегал пропустить на скорую руку, – сказал Дэвид. – Вот уж чего я терпеть не могу, так это выражение «пропустить на скорую руку». По-моему, «на скорую руку» – это самая затяжная вещь на свете.
– О чем же мистер Джойс говорил? – спросил Тома-младшего Роджер.
– Ой, мистер Дэвис, я те времена плохо помню. Кажется, об итальянских писателях и о мистере Форде. Мистер Джойс терпеть не мог мистера Форда. Мистер Паунд тоже его раздражал. «Эзра просто взбесился, Хадсон», – сказал он раз папе. Вот это я запомнил, потому что мне казалось, бесятся только собаки, и помню, я сидел и смотрел мистеру Джойсу в лицо, оно было у него румяное, как на морозе, и одно стекло в очках даже толще другого. Я сидел, смотрел и думал о мистере Паунде – он был рыжий, с остроконечной бородкой, и взгляд такой приятный, а во рту у него клубится что-то белое, как мыльная пена. Я думал, какой ужас, что мистер Паунд взбесился, и надеялся, что мы не наткнемся на него. Потом мистер Джойс сказал: «Форд Мэдокс Форд давным-давно сошел с ума», – и мне представился мистер Форд – лицо у него большое, бледное, какое-то смешное, глаза белесые, и рот с редкими зубами всегда полуоткрытый, и на подбородке у него тоже пена.
– Не надо больше, – сказал Эндрю. – А то мне это приснится.
– Рассказывай, рассказывай, – попросил Дэвид. – Это все равно как оборотни. Мама спрятала книжку про оборотней, потому что у Эндрю были кошмары.
– А мистер Паунд никого не искусал? – спросил Эндрю.
– Нет, наездник, – сказал ему Дэвид. – Это просто так говорится. Бешеный – значит не в своем уме. Собаки тут ни при чем. А почему он считал, что они бешеные?
– Не знаю, – сказал Том-младший. – Я был уже не такой маленький, как когда мы стреляли голубей в саду. Но я же не мог все запомнить, а кроме того, мистер Паунд и мистер Форд, которые пускают жуткие слюни, да еще, того и гляди, укусят, вышибли у меня из головы все остальное. Мистер Дэвис, а вы знали мистера Джойса?
– Знал. Он, твой отец и я – мы были большими друзьями.
– Папа был гораздо моложе мистера Джойса.
– Папа был тогда моложе всех.
– Но не моложе меня, – с гордостью сказал Том-младший. – Я, верно, был самым молодым другом мистера Джойса.
– Ах, как он о тебе, должно быть, соскучился, – сказал Эндрю.




























