Текст книги "Тетка"
Автор книги: Эрнест Брылль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Михал и вправду прятался на болотах. Когда я, побуждаемый странным письмом отца, снова приехал в Бачев, в деревне рассказывали, как он пытался застрелить из револьвера одного из конвоирующих помещика «лесных», а потом выскочил из овина, что неподалеку от статуи Флориана, и помчался прямиком в усадьбу.
Однако Михал не стрелял. Спрятавшись – как я позже узнал от него самого – за тонкой стенкой полуразрушенной конюшни, он видел, а вернее, больше слышал, чем видел, весь ход этой неожиданной экзекуции. Еще прежде, чем я успел спросить его о револьвере, которому отведена была столь важная роль в легендах об этих событиях, он сам, горячась, стал объяснять, что и впрямь подумывал застрелить хоть одного «из этих убийц», но что бы это дало? Сразу открыли бы его убежище – и все.
– Это Она, – так он называл теперь Тетку, – распускает слухи, будто я струсил, не хотел защитить его. Я, мол, уговорил помещика, спятившего после того случая с лошадьми, подписать бумажки, где разрешалось брать усадебную землю. А на самом-то деле я всего лишь то ему и сказал, что в деревне, мол, боятся усадебные земли брать. Не верят реформе.
Как раз это и нужно было. Я припомнил свой разговор с ксендзом и подумал, что молодой Бачевсккй, вернувшись домой, видимо, тут же понял, в чем причина странного равнодушия деревни, неприязни крестьян к реформе или страха перед ней.
Потому и приходили они к нему за бумажками. Молодой Бачевский скрупулезно выписывал их, ставя на каждой свою четкую подпись. Как законный наследник, он имел право отдавать то, что ему принадлежало. Никто, – даже если слухи о скором падении власти коммунистов подтвердились бы, – не смог бы отменить эти дарственные.
Отменить их мог только он сам, бачевский помещик, одержимый, если верить Тетке, после того пожара манией раздачи крестьянам родовых владений. Вот почему и возникла мысль принудить помещика отказаться от дарственных. Поставить его лицом к лицу с деревней, и пусть он объявит во всеуслышание, что дарственные – недействительны, что, подписывая аккуратно выведенные на больших листах канцелярской бумаги «акты братского пожалования земли», он был не в своем уме.
Мнение деревни – и оно непоколебимо – гласит, будто все, что случилось потом у статуи Флориана, было задумано обезумевшей от алчности старой помещицей. Она якобы донесла «лесным» о тайной реформе, она внушила им страшную по своим последствиям мысль о насильственной отмене пожалованной земли. Слушая рассказы о том, как она в течение нескольких недель сносилась с руководством «истинной Польской Армии», уговаривая «лесных» выступить в защиту усадьбы, я – несмотря на твердую убежденность в ложности всех этих подозрений – вынужден был признать, что вообще-то Тетка способна была на такого рода действия. Как случилось на самом деле, теперь уж никто не узнает. Но если она и вправду пыталась столь рискованным способом склонить брата к отмене дарственных, то, конечно же, не предвидела, просто не могла предвидеть его гибели.
Помещик был схвачен солдатами «истинной Армии» во время одной из дальних своих прогулок, – он часто совершал их теперь – то ли для поправки здоровья после недавней болезни, то ли – это мое мнение – чтобы ограничить до минимума свои встречи с Теткой. Итак, Бачевский, приведенный под конвоем на середину деревни, должен был под дулом парабеллума, приставленным к его торчащим из-за худобы ребрам, отречься от всех своих обязательств.
Впрочем, на это рассчитывал и Михал. Ошеломленный неожиданным поворотом событий, он рассказывал, что, наблюдая за всем этим сквозь щель в стене своего укрытия, он даже курок револьверный не взвел, так убежден был, что через минуту молодой Бачевский начнет послушно зачитывать протянутую ему бумагу.
– Он такой спокойный стоял, что я только об одном и подумал, не пришло бы им в голову в довершение всего ближайшие овины обшарить. Ведь не я один прятался. Деревня уж наперед знала, откуда они идут, еще прежде чем его к Флориану привели. Ну и, как обычно, перед приходом «лесных» люди стали поросят прятать, муку; девушкам – тем, что покрасивше, – за гумном велели отсиживаться. А у меня даже мысли такой не было, чтоб добро спасать. Только собственную шкуру. Даже кожуха не прихватил.
Про кожух он то и дело поминал, словно одна уж эта картина – он, в одном пиджачишке перебегающий дорогу, где слышен уже визг свиней, заталкиваемых за двойные стенки дровяных сараев, – доказывала бессмысленность какой-либо попытки сопротивления.
– Кто знал, что он таким гордым окажется, – рассуждал Михал, пытаясь объяснить, почему он не решился применить оружие. – Кто знал, что он, Бачевский, не захочет врать даже по принуждению.
Минут через пятнадцать у статуи Флориана собралось почти все население деревни. Еще тянули, ждали тех, кто жил теперь в развалинах усадьбы. Офицеры, окружавшие Молодого Помещика, нервно постукивали носками запыленных сапог о каменный цоколь статуи римского легионера – покровителя пожарников. Один из них, словно раздраженный равнодушным ликом Флориана, с усилием льющего воду из ковшика, взял из рук солдата винтовку и стал поправлять четки, криво висящие на руках святого.
– Так можно порвать веревку, и все рассыплется, – равнодушно заметил Бачевский. – Все тут сгнило от дождя.
– Церковное хозяйство обычно приходит в упадок, когда священнику грезится правление Христа на земле, – ответил офицер. – О Рыболове грезит, – прибавил он, закурив сигарету. – Вы, пан Бачевский, наверно, внимательно слушали его проповеди в прошлое воскресенье. Так вот, когда вы уйдете отсюда, будьте любезны, передайте ксендзу от нас горячий поклон, а так же просьбу, чтобы в этих сказаниях о двух ипостасях Христа – и где он вроде короля, и где как бедный Рыболов по свету скитается и учит равенству между людьми, – он не заходил бы слишком далеко. Покорнейше просим об этом…
– Когда уйду отсюда… – задумчиво произнес Молодой Помещик.
– Ну да, уйдете, вот только маленькие формальности уладим. Во всяком случае, мне бы не хотелось в будущее воскресенье слышать проповедь с красивой цитатой из Евангелия: «раздайте все нищим и следуйте за мною…»
– Нельзя запретить священнику цитировать Евангелие, – заметил Бачевский. – Это же входит в его обязанности.
– Насколько я помню, в том же Писании сказано о Христе, что он пришел не мир принести на землю, но меч. Так, во всяком случае, проповедуют ксендзы в соседних приходах. Я думаю, с проповедями о раздаче всего нищим несомненно надо обождать, пока кончатся эти бредни о реформе.
– Тихо там, – рявкнул вдруг кто-то в шеренге солдат, окружавших группу офицеров, и словно бы окрик этот имел силу удара, под ноги одного из конвоирующих помещика «лесных» покатился сверток, отобранный у какой-то бабы. Офицер осторожно отодвинул его и, прислушиваясь к стонам хозяйки узелка, – ее ткнули прикладом в живот, – быстро повернулся к Бачевскому.
– Вас, я вижу, не очень трогают эти рыдания. Верно говорили, что Бачевские – люди твердые.
– А вы, капитан, разве не из поместья? – поинтересовался помещик.
– Нет, из деревни. Хозяйство у меня.
– Как это, хозяйство?
– Вы, помещики, верно, думаете, что мы отсиживаемся в лесах ради того лишь, чтобы вас защищать, – рассмеялся капитан. – Вам-то все равно конец. Но сейчас нельзя допустить, чтобы землю получили от коммунистов.
– Почему же? Земля-то одна…
– У вас еще есть несколько минут на размышление. Вот придет наше время – тогда подписывайте эти бумажки на здоровье. И приверженцем Евангелия мы тоже никому быть не воспрещаем. Но не сейчас. Не сейчас. Сперва усадебная земля, а потом колхозы и кулаки. Я был там у них, в Советах, – он придвинулся к Бачевскому, – понимаете? Был. Видел, как все это происходит. Быстрехонько, – проскандировал он и, явно утомленный этими объяснениями, направился в ту сторону, где солдаты, образуя широкое каре, присоединяли к собравшейся толпе батраков, живших теперь в руинах усадьбы.
Итак, все было готозэ к той минуте, когда Молодой Помещик, выслушав краткое обращение капитана к собравшимся крестьянам, должен был зачитать врученную ему бумагу. Этим актом он добровольно признавался перед лицом всех собравшихся в минутном помрачении рассудка, что повлекло за собой поспешный и непродуманный поступок – дарственные на землю. Разумеется, дарственные эти – недействительны. Эту истину должен был внушить собравшимся маленький чернявый подпоручик.
Согнанные на площадь крестьяне были выстроены в длинные ряды. Под напором ружейных прикладов ряды эти сломались, образуя огромный, неправильный четырехугольник. Двое «лесных» еще пытались придать этой нелепой фигуре достойные очертания квадрата, но капитан, махнув рукой, счел приготовления удовлетворительными.
В своей сухой речи, произнесенной привыкшим отдавать команды голосом, он предостерег деревенских жителей, чтобы они не вздумали слишком доверять мнимым победам коммунистов.
– Этому скоро конец, – кричал он, – а те, кто опозорил звание гражданина и поляка, кровью своей за это заплатят. Не видать им пощады – эти слова были явно обращены к помещику, ожидавшему, когда ему велят читать заявление, – никому не видать пощады, будь то простолюдин или, не дай бог, предатель из больших господ. А этих, – распалился оратор, – мы покараем особенно сурово. Потому что наша власть, в отличие от власти красных, – справедливая и демократичная. И мы постепенно разберемся, что кому причитается – награда или кара.
В заключение капитан заявил, что сегодня, по случаю близящегося рождества, руководство отряда истинной Польской Армии постановило в последний раз отпустить прегрешения перед богом и отечеством и остеречь, чтоб никто больше не поддавался нашептываниям красных комиссаров.
Закончив тираду, оратор еще раз оглядел благоговейно молчавшую толпу и, очень удивленный, обратился к солдатам, окружавшим крестьянский четырехугольник:
– Что эти люди, онемели, что ли?
– Ну-ка, кто поблагодарит пана капитана за добрые советы и милосердие? – спросил чернявый подпоручик.
Как рассказывал потом Михал, крестьяне, пятясь под натиском солдатских шеренг, в течение почти десяти минут упражнялись:
– Благодарствуем, пан капитан.
Наконец после вполне удавшегося крика капитан соблаговолил прекратить обучение, и на площади у статуи Флориана воцарилась внезапная тишина.
– Я чуточку сдвинул доску и увидел, что молодого Бачевского подталкивают к тому месту, где перед тем стоял командир «лесных».
Лязгая зубами от пронизывающего ветра, который срывал остатки крыши с коровника, бывший усадебный форейтор мог теперь как следует разглядеть щуплую фигуру Молодого Барина.
Помещик спокойно взял бумагу из рук чернявого подпоручика и, еще раз прочитав про себя текст заявления, отдал его обратно несостоявшемуся юристу. Охрович растерялся, но решив вдруг, что оно, пожалуй, даже достойней будет, если Бачевский подтвердит фразу: «Да поможет мне бог», завершающую это путаное обращение, стал медленно, повторяя наиболее трудные места, сам читать заявление о незаконных дарственных. Бачевский слушал спокойно, казалось даже, что он одобряет наиболее интересные формулировки.
Когда Охрович, с пафосом провозгласив: «Да поможет мне бог», – обернулся, ожидая повторения клятвы, помещик снова взял у него из рук бумагу и, подняв ее высоко к свету, еще раз пригляделся к написанному, словно надеясь обнаружить на листочке тайные водяные знаки.
Капитан «лесных», удивленный затянувшимся молчанием, коснулся его плеча и процедил:
– Ну же, прошу вас. Скорее, пан сержант.
– Это нас и спутало, – объяснял Михал. – Похоже было, что вот сейчас помещик скажет наконец то, чего от него требуют. Кто б его за это упрекнул? И смотреть было вроде уже рискованно. Я задвинул доску и стал подумывать, куда бы скрыться, пока они не взялись обыскивать овины.
Да, это нас спутало. Такого мы, однако, от него не ожидали, – повторял он, пытаясь передать, как велико было изумление стоявших в тесных шеренгах крестьян, когда они вместо клятвы, которая подсказывалась Молодому Помещику, услышали хруст разрываемой бумаги и увидели подхваченные ветром клочья заявления о незаконных дарственных.
VII
Уверенность Михала, что помещик наверняка будет вынужден отступиться от своих обязательств, видимо, разделялась всей деревней. Принимая от Молодого Барина подписанные им дарственные и даже считая эти не имеющие никакой юридической ценности бумажки действительным разрешением на землю, крестьяне не верили в демократизм Бачевского. Для всех местных он по-прежнему оставался ребенком – человеком куда менее значительным, чем его сестра, которую ненавидели, но и уважали чрезвычайно.
«Он всегда человечный был», – говорили о нем, имея в виду его душевную теплоту, упорное стремление дружить с теми, кто жил по другую сторону парка и которых его старшая сестра частенько обзывала «полухамами». Он был товарищем игр деревенских мальчишек и особенно любил бывать в той части деревни, где, отгороженные лиственницами от пыльного тракта, располагались старые усадебки мелкопоместных шляхтичей. Какое-то время он даже учился в деревенской школе. Ксендз Станиславский, души не чаявший в молодом наследнике из Бачева, часто рассказывал, какой скандал разразился в усадьбе, когда мальчик заявил там, что ему-де не нужны никакие другие учителя, кроме деревенских.
– Он один не боялся Старой Барыни, – говорил ксендз.
Уже тогда, вызванный в усадьбу, чтобы «задушевно» поговорить со строптивым ребенком, не желающим слушать советов старшей сестры, ксендз понял, что этот мальчик не будет похож ни на одного из владельцев усадьбы. Впрочем, упорством он обладал воистину бачевским. И такой силой характера, что даже временная владелица усадьбы вынуждена была покориться ему. Остальным, – то есть мягкостью, обаянием и полным отсутствием спеси, «отмечающей дьявольским клеймом всех, кто носил эту фамилию», – он был обязан, по мнению ксендза, своей матери. Об этой рано умершей, тихой, святой женщине более всего можно было узнать из рассказов священника.
Тетка предпочитала избегать такого рода воспоминания. По смутным слухам, тоже исходившим от ксендза, между этой мягкой женщиной и ее дочерью, унаследовавшей все пороки рода Бачевских, нередко доходило до резких столкновений. Во всяком случае, ксендз недвусмысленно намекал, что в краткий период Теткиного правления, когда из-за болезни матери сна «слишком рано получила права совершеннолетней», тяжкая атмосфера продолжала царить в усадьбе.
– Правда, она взяла на себя заботы о маленьком братце, который появился на свет шестнадцать лет спустя после нее и был первым долгожданным мальчиком в роду. К тому же, совсем не знавшим отца, даже в младенчестве. Его называли «посмертник», вспоминая тот страшный день, когда в усадьбу прибыло двое товарищей погибшего, чтобы вручить беременной вдове сообщение о героической гибели ротмистра Бачевского в боях под Березиной и о присвоении ему посмертно Креста Доблестных за героическую борьбу с красными казаками Буденного.
Так и рос Молодой Помещик – между «тяжкой, злой любовью сестры, которая хотела сформировать его по образу и подобию отца, и благожелательностью деревни, помнившей доброту его матери». Мальчик был невысокий, худощавый, одна внешность его словно бы уже исключала всякое сходство с доблестным ротмистром. Впрочем, деревня никогда не принимала Молодого всерьез, в отличие от на редкость вспыльчивого отца его, будившего ненависть к себе, но и смешанное со страхом уважение. Крестьяне обычно с интересом ожидали, какой еще фортель выкинет «барчук». После брака с моей сестрой, к которому деревня отнеслась так же враждебно, как Тетка, там пророчили, что пришло время взрослому помещику расплачиваться за мальчишеские свои выходки. Уход Молодой Помещицы лишь подтвердил это мнение о наследнике бачевской фортуны – хоть и хороший он человек, да зелен уж больно. И то, что он роздал земли, отнюдь не расценивалось, как тщательно продуманный, мужской поступок. В этом скорей усматривали отречение, неприятие всякой борьбы, свойственное роду, из которого происходила его мать. Подписи, которые он ставил под дарственными, всего лишь ускоряли и так бесповоротно принятое крестьянами решение вторгнуться на усадебные земли.
– Мог бы и прочесть, как ему велели, ту бумагу, и поклясться, что не в своем уме тогда был, все равно усадьбе той земли уже вовек не видать.
Столь неприятная для всякого, кто поддался обаянию этого мальчика, убежденность в бессмысленности его смерти, повелела мне воспротивиться безжалостно правдивым – я хорошо это чувствовал – словам Михала.
– Он как-никак голову за это сложил.
– Не он один, – заметил Михал. – Но славы он добился, это точно. Зря вот только мы оставили тут его сестру.
– Ты тоже считаешь, что она подослала тогда «лесных»? – спросил я. Это был главный пункт, от него зависела дальнейшая оценка Теткиных поступков. Только это и не было бесспорным – даже заклятые враги Старой Барыни вынуждены были отказаться от слишком поспешно вынесенных приговоров над «братоубийцей».
– Нет, – сказал Михал. – Наверняка не она. Но нельзя было тогда оставлять ее тут, позволить жить почти на том же самом месте. Вот и сбылось то, что нам тогда в городе предсказывали.
Я хорошо помню наши старания удержать Тетку в Бачеве. Оставить ей Охотничий Домик и несколько примыкающих к нему моргов земли, которые из-за недосмотра землемеров не были учтены реформой. Вместе с Михалом мы настойчиво боролись против официального указания: не оставлять бывших помещиков на земле того же уезда. Мы стучались в двери местных начальников, одержимые уверенностью: нельзя допустить, чтобы у последнего представителя рода Бачевских не осталось тут ни одного, пусть даже самого никудышного родственника, который бы ухаживал за его могилой.
И случилось так, что решение, в конце концов поставившее Тетку вне суровых законов реформы, было единственным ощутимым результатом деятельности Молодого Помещика. Потому что, вопреки заверениям ксендза Станиславского, я уже не верил в силу «морального разрешения», – так священник называл дубликаты дарственных актов, которые выдавались в усадьбе. Да и кому нужно было это «моральное разрешение»? Более всего ему, священнику, так и не сумевшему до конца совместить божьих заповедей с превышающей его революционные устремления действительностью первых послевоенных месяцев. Благодаря этой смерти, рассуждал он, добродетельный акт – дележ с ближним избытком собственности не превратился «в насильственный, боже избави, захват». И нищих одарили, и богачей не выгнали прочь с земли, которая была – как он красиво выразился в одной из торжественных проповедей – «могилой их отцов».
– Сбылось все, что нам предсказывали, – повторил Михал. – Теперь она опять тут первая. Землю у крестьян выкупает, а беззаконием такое не назовешь. И это тут, – возмутился он, – где сгоревшие деревья еще напоминают, как рухнула старая усадьба.
Наблюдая, какой он стал порывистый, резкий, я понял, сколько правды содержалось в сплетнях, будто Михал вернулся из своего убежища на болоте совсем другим человеком. Он, как и Тетка, был одержим теперь борьбой за власть в Бачеве, власть, которую Старая Помещица уже никак не могла вернуть, даже если б выкупила всю ранее принадлежавшую крестьянам землю. Но при этом он потерял способность благоразумно оценивать свою противницу и ее поступки.
«Не стоит, – подумал я, – не стоит рассказывать ему о визите в Охотничий Домик мнимых посланцев деревни, которые требовали немедленно отдать им клад, якобы укрытый в сундуке, выкопанном самым наглым образом среди бела дня». Я даже не знаю, слышал ли он вообще об этом Теткином поступке, хотя всю округу облетела весть, как Старая Барыня появилась в парке с лопатой в руках и у самого дома выкопала ларь, содержимое которого никому не ведомо.
«Впрочем, я ведь увижу этих посланцев», – подумал я, вспомнив, что именно сегодня, по словам Тетки, они должны были прийти для окончательного разговора. Меня даже удивило, что известная своей сухостью бачевская помещица решилась так бессмысленно затягивать эти странные переговоры. О том, чтобы она отдала содержимое выкопанного два дня тому назад ларя или хотя бы соблаговолила объяснить, что хранится в сбитом из толстых дубовых, почерневших от времени досок сундуке, конечно, не могло быть и речи. Тетка обладала особого рода храбростью, растущей по мере усиления опасности. А затягивающиеся переговоры казались мне все более опасной игрой.
– Поймите же, тетя, – разъяснял я ей, – все это совершенно бессмысленно. Я даже не уверен, имеют ли право эти люди, пусть даже незаконно, называть себя делегатами деревни.
– Вот именно, – подхватила Тетка. – Я как увидела их, сразу поняла, что они не здешние. Но ведь так было во все времена, когда зло грозило усадьбе. Чужие пришли сюда невесть откуда, чужие велели отобрать у нас землю, чужие, – прохрипела она, – забрали у меня брата и убили его.
Я знал – ничто не сломит ее упорства. Ей снова казалось, что она проникла в причины крушения мира, в котором, несмотря на все испытания, продолжала жить. Я хорошо знал этот мир. Люди, живущие по его законам, не допускали и мысли о черной неблагодарности «любимых и добрых крестьян». Зло, причиненное поместьям, объяснялось вмешательством неведомых сил, почти что безумием, которое обуяло «всех этих несчастных бедняг». Казалось бы, Тетка, много лет ведущая упорную борьбу за удержание позиций усадьбы, лишена хотя бы этих иллюзий. Ведь она отбирала у крестьян искони принадлежавшие им земли, боролась с ними так, словно они-то и были виновниками всех бед, постигших род Бачевских. Побудила ее к тому единственно жадность к земле, чувство, которое она познала, восстанавливая морг за моргом, свое значение на этих бесплодных полях. Но в последних письмах я заметил словно бы перемену в ее убеждениях. Стареющая, одинокая, она, видимо, не могла уже, как раньше, с презреньем отметать мысль о том, что невольно стала причиной смерти любимого брата. Доказательством того, как жаждала она любым способом отделаться от этих мыслей, была ее отчаянная борьба за право поставить такой памятник незабвенному покойнику, который указывал бы, пусть посмертно, на его неразрывную связь со своим родом.
То же, что задумала моя сестра, было профанацией идеи единения всех Бачевских, которую воплощал в себе воздвигнутый, вернее, обновленный и расширенный старый фамильный склеп. Там – рядом с ротмистром, тело которого с невероятным трудом было все же доставлено с маленького, затерянного в полесских лугах солдатского кладбища, рядом с его женой, рядом со старыми надписями на могилах прадедов, положили гроб с телом столь необычного в этом роду помещика.
Здесь, перед лицом «узаконенной, господской», как я мысленно ее называл, смерти, на почтительном расстоянии (как почетные лавки в костеле) от заурядных могил, можно было даже примириться с наградами, полученными Молодым Помещиком в «войске коммунистов». Крест Доблестных, который дали ему за мужество, проявленное во время взятия поморского городишки, ничем не отличался тут от той же награды, присвоенной посмертно его отцу за сопротивление «большевистскому нашествию». Эта мнимая общность и позволила Тетке строить старческие химеры о деятельности «чужаков», которые якобы опутали крестьян, уничтожили усадьбу, убили помещика, а теперь хотят помешать исполнению его последней воли.
– Хамы, ну просто хамы, мой мальчик, – говорила она. – Думаешь, я их боюсь? Знаю, им не по вкусу огласка его последней воли. Они надеются уничтожить то, что сделал мой брат. Хотят отобрать у меня бумаги, где значится, что он, – понимаешь, он сам, – отдавал землю крестьянам. А потом, когда бумаг этих не будет, они станут уверять, что сами это сделали… Их реформа. Сотрут благодарную память о нас. – Резко постаревшее за последний год лицо Старой Барыни напоминало застывшую маску.
«Как же она изменилась, – подумал я. – Ведь совсем еще не старая…»
– Понимаешь… Отобрать все… Перечеркнуть… Обо мне, выкупавшей их обремененные долгами угодья, чтоб они не достались в чужие руки, теперь говорят, будто я, как все Бачевские, пью «кровь народа». Крозь народа! – крикнула она с такой страстью, что удивление мое, когда она неожиданно заявила о защите крестьянской земли от посягательства чужих, – уступило место страху.
Женщина, выбрасывающая сейчас из глубины дубового ларя пропитанные сыростью бумаги, способна была без оглядки поверить в любой, ею же созданный миф. Лишь бы миф этот отогнал подальше мысль об истинных причинах упадка имения и смерти брата.
– Она старела, сын мой. И сердце у нее давно уж пошаливало. – Священник, пригласив меня зайти с кладбища к нему, в его темную гостиную, не преминул поразмышлять вслух над причинами столь резкой перемены в характере Тетки.
– Впрочем, была ли перемена? – задумался он. – Мне, мой милый, всегда казалось, что она в равной мере могла стать и святой, и великой грешницей. Такой уж у них был характер. Похожа на брата, ох, как похожа. Но я ей этого не говорил. – Он вознес руку, так. же как во время длинных проповедей, направленных против «алчной, хоть и щедро одаренной богом, грешницы». – Нет, я не сказал ей этого, пока не сломилась в ней вавилонская ее гордыня.
Слушая библейскую ругань ксендза, я думал: вот и этот уже отходит в тень. Скоро и он уйдет, как его бачевская антагонистка, ненужный здесь со своими рассуждениями, основанными на цитатах из Евангелия, с проповедями, которые призваны были пробуждать «совесть фарисеев», а оставили вечный след лишь на плюшевой подстилке амвона благодаря мощным, достойным пророка ударам его кулака.
– Так вот, я объявил ей это, когда она воистину примирилась с богом и осознала грех свой – чрезмерную гордыню.
Священник поднялся с кресла и, торжественно указав на стоявшую под «Чудотворным Иисусом из Роси» обшарпанную скамеечку для моленья, возопил:
– Тут заливалась она горькими слезами. Горькими слезами искупления. Сперва я, бедный грешник, не поверил, что бог снял с нее проклятье алчности и гордыни. И сказал я ей, – прости мне, господи, мои прегрешения, – чтоб шла она, как и прежде, к викарию на исповедь. Он, мол, не станет требовать, чтоб она полностью отринула дух зла и уничтожила все, до последнего, зернышки плевела. А она – ничего, только плачет, бедняжка. – Он вдруг расчувствовался, и вместо вылитого портрета Скарги[6]6
Скарга (Петр Павенский, 1536–1612) – иезуит, католический проповедник.
[Закрыть] – этого любимейшего проповедника всех ксендзов, я увидел перед собой старикашку, тихо оплакивавшего в зимние вечера за пасьянсом умерших своих прихожан.
– Боже мой, ничего, ни слова, только стоит коленопреклоненная и плачет. – Священник вынул из глубины сутаны маленький кружевной дамский платочек и показал мне его: – Вот, тут позабыла. Когда я взял его в руки, видит бог, слезы можно было выжимать. А я, понимаешь, еще уперся: «С чего бы это, – спрашиваю, – почему именно тут?» А она на образ показывает. Образ этот, видишь ли, отец ее привез, еще когда в уланах служил. Матери на именины. А та после смерти костелу отписала, спаси, господи, ее душу. Нет, нет, – поправился он. – Спаси, господи, их души. Одна семья.
– Ну, мне пора, пожалуй, – неуверенно пробормотал я. Похоронная церемония смертельно меня утомила. Я мечтал лишь об одном – как можно скорее уехать отсюда и забыть все, что связано с Охотничьим Домиком. Забыть об этом псевдодворце, об устаревшем, гербами украшенном склепе, где около полудня мы погребли рядом со сгнившим уже гробом молодого Бачевского тело его «смирившейся» сестры.
– Нет, нет, сын мой. Я же тебе еще главного не сказал, – запротестовал ксендз. – Впрочем, может, ты знаешь. Может, она и тебе сказала. Ну конечно же, сказала. Ты же вроде адвоката у нее был. Тогда скажи мне только, что ты об этом думаешь?
– О чем? – спросил я.
– Как это о чем? О ее исповеди. Или она тебе никаких бумаг не оставила? – изумился ксендз.
– Что еще за исповедь? – рассердился я. И вправду, я был сыт по горло Бачевом, и мне вовсе не улыбалось сидеть тут еще несколько недель, чтобы в роли «почти адвоката» Тетки исполнять какие-то ее, необходимые для «примирения с небом» желания.
– Значит, она и в самом деле ничего не оставила, О, святой Иисусе из Роси! – воскликнул ксендз. – В самом деле, ни бумажки, ни письма…
– Да вы же сами знаете, что осталось…
– Неужели опять эта дьявольская гордыня? – вслух размышлял ксендз Станиславский, в упор разглядывая красочное изображение Чудотворного Иисуса. – Блудница Иезавель, – буркнул он и вдруг, словно бы получив из уст нарисованного Христа удовлетворительный ответ на мучающий его вопрос, рухнул на скамеечку и принялся яростно колотить себя в грудь.
– Я согрешил, сын мой, – сказал он, наконец вставая. – Она, бедная, просто не успела написать своей последней воли. Сердце подвело…
– Какой там еще воли? – путаный его рассказ вызвал у меня раздражение. Мне ясно стало, что Тетка приходила к нему сразу же после первого визита домогавшихся клада делегатов. Вернувшись тогда вечером, она впервые завела разговор о «чужих», которые хотят перечеркнуть все, что сделал для деревни Молодой Помещик.
– Сейчас, минуточку… – урезонивал меня старик. – Все вы теперь такие нетерпеливые… Ну так вот, когда я кончил, она заплакала, а потом и говорит, знаешь, что она сказала?
– Не знаю, – отрезал я.
– Вот именно, – обрадовался вдруг ксендз. – Мрак, он не сразу рассеивается… Особенно душевный, – прибавил он почти шепотом. – Так вот, она выплакалась перед образом господа нашего Иисуса Христа…
– Перед образом плакала? – воскликнул я.
– Да, я уж рассказывал тебе. Ну и что ты об этом думаешь?
– Я… А может, это вы, ксендз, посоветовали ей отвезти в город копии дарственных с подписью Молодого Помещика? – спросил я со злостью.
– Ну да, я, – с гордостью признался священник. – Она хотела этот ларь у меня оставить. Боялась, бедняжка, каких-то «чужих». А я убедил ее, что лучше в городе хранить. В учреждении. Оно и верно, – он снова воздел руку на манер Скарги, – то, что сделано Молодым Помещиком, не должно быть предано забвению. Теперь вам кажется, все равно: по принуждению земля отдана или по-христиански. Но поверь мне: земля земле рознь. Та святее, на которой милосердие ближнего свершилось. Я и ей так сказал.
– А может, вы, ксендз, сказали, куда именно отвезти эти бумаги? – желчно спросил я.
– Как это куда. Я же ясно говорю: в город. Там, в учреждениях, знают, где такие святые бумаги поместить надо, чтоб сберечь их, сохранить, ведь они свидетельствуют, что мы сами, по-христиански, поделили между собой плоды матери нашей. Сами. Не по принуждению. Не по замыслу чужих народу и вере людей, а по закону, в Евангелии вычитанному.