Текст книги "Заметки млекопитающего"
Автор книги: Эрик Сати
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Эрик Сати
Заметки млекопитающего
Erik Satie
Les Cahiers d’un Mammifère
© Fondation Erik Satie (Paris), 2015
© Éditions Hermann, 2005
© Éditions Fayard, 2000
© В. М. Кислов, перевод, составление, предисловие, комментарии, 2015
© М. Ю. Бендет, перевод, 2015
© Н. В. Бунтман, перевод, 2015
© А. Б. Захаревич, перевод, 2015
© Н. А. Теплов, дизайн обложки, 2015
© Издательство Ивана Лимбаха, 2016
* * *
Предисловие переводчика
Тапер, аккомпаниатор шансонье, сочинитель песен для кабаре и мистических опер, розенкрейцер, основатель Метрополийской Церкви Искусства, нищий социалист, богемный композитор, – Эрик Сати эпатировал публику курьезными музыкальными пьесами с бурлескными названиями («Пьесы в форме груши», «В лошадиной шкуре», «Дряблые прелюдии», «Засушенные эмбрионы»…) и был излюбленной мишенью для критиков. Провокационность произведений и эксцентричность самого автора часто затмевали пронзительную нежность ранних «Гимнопедий» или аскетическую мудрость позднего «Сократа». Не все и не сразу оценили дерзкое новаторство и оригинальность его творчества: лирическая комедия «Западня Медузы» (1913) предвосхитила театр абсурда; балет «Парад» с механическими звуками и шумами (1917) так поразил Аполлинера, что тот придумал для него знаменитое слово «сюрреалистический»; балет «Меркурий» (1924) сочетал элементы цирка, мюзик-холла, популярные песенки и стал одним из первых, как сказали бы сейчас, «мультимедийных» спектаклей; «забавный и порнографический» балет «Отмена» (1924) отразил радикальный нонконформизм дадаизма.
Это он, Сати, участвовал в изготовлении одного из первых «ready-made» Ман Рея под названием «Подарок» (утюг с припаянными гвоздями) и исполнял свои произведения на первом дадаистском вечере, устроенном Тцара в Париже; это он дружил с Дереном и Бранкузи, спорил с Дебюсси и Кокто, сотрудничал с Дягилевым, писал о Стравинском… Предтеча примитивизма, конструктивизма и минимализма в музыке, он оказал бесспорное влияние на таких композиторов, как Равель, Пуленк, Мийо, Орик и Онеггер. Творчество Сати вызывало полярные оценки: его превозносили и обожали одни (как, например, Варез, считавший его музыку «пред-электронной»); отвергали и поносили другие (как, например, Булез, называвший его музыку «атрофией желёз»). Изобретатель «меблировочной» музыки, предвосхитившей эмбиент Ино и репетитивность Райли и Райха, инициатор идеи препарированного фортепиано, впоследствии развитой Кейджем, пропагандист синтеза различных искусств, мечтатель и визионер, он открывал новые пути, но, будто сознательно, не развивал свои открытия. За его беспечной легкостью, наивной гордостью и устремленностью в будущее чувствовалась какая-то благородная уверенность. Вне кланов и течений, он часто оказывался участником значительных событий, но, по сути, всегда оставался маргиналом: антиакадемическим, антитрадиционным, антиофициозным, антименторским, антиимпрессионистским, антимодернистским, анти-каким-угодно…
Ниспровергатель Сати уже давно пользуется мировым – хотя и не всеобщим – признанием как композитор, но по-прежнему неизвестен как писатель. Его литературное наследие представлено малой – до афористичности – прозой, в которой перебираются все жанры и формы – автобиография, критические эссе и поэтизированные заметки, эпохальные воззвания и злободневные очерки, полемические беседы и притчи, юмористические скетчи и гэги. В литературе – как и в музыке – он предпочитает отрывочность, фрагментарность, эллиптичность. Для его письма характерны отступы и пропуски, многоточия, скачки через абзацы и красные строки; так, например, еще в клавире «Готических танцев» (1893) Сати, отмечая зоны тишины, использует пробелы и предвосхищает один из приемов «Броска костей» Малларме (1897). Однако во многих текстах за разговорной естественностью и безыскусностью угадываются просчитанный строй и ритм; он пишет, как играет: (с) рефренами, репризами, кодами. При огромном разнообразии тем и сюжетов, его литература – как и музыка – компактна, скудна на беллетристические украшения, но поразительно откровенна, доверительна и точна. Она проникнута стоической грустью, печальной иронией (самоиронией), что не мешает ей то и дело «взрываться» дерзкими неологизмами и язвительными каламбурами в духе Алле и Жарри. И наконец, его литература – как и музыка – окрашена алогичностью, нонсенсом, и слегка тронута пусть не черным, но несколько мрачноватым юмором. В архивных записях Сати этот юмор порождает тревожно-фантастические, абсурдистские и чуть ли не апокалиптические образы (полярные экспедиции, воздушные армады, чугунные цитадели, истребительные отряды, оружие массового поражения).
Он не пренебрегает никакими печатными средствами: публикуется в церковных буллах, малотиражных газетках предместий, многотиражных столичных газетах, специализированных музыкальных изданиях, модных журналах. Распространяет свои воззвания среди прохожих, читает свои сообщения перед концертами, делится идеями в письмах, оставляет заметки на полях нотных тетрадей. Лишь осмысляя все эти разрозненные литературные откровения в целом – как составные части одного большого произведения, – можно по достоинству оценить уникальность и парадоксальность его творчества.
Распределение текстов в сборнике следует принципу классификации в наиболее полном собрании литературных сочинений Сати, подготовленном Орнеллой Вольта (Erik Satie. Écrits / Réunis par Ornella Volta. P.: Éditions Champ libre, 1981): первая часть «Всем» – подписанные или приписанные Сати тексты, опубликованные в периодике; вторая часть «Некоторым» – деловая и дружеская переписка, а также «клерикальные» обращения и воззвания; третья часть «Себе» – заметки на полях клавиров и музыкальных тетрадей, а также записки на карточках с идеями, прожектами, аннотациями и прокламациями, тайно хранившиеся в архиве Сати при жизни и найденные после его смерти. В четвертую часть включены избранные воспоминания современников о Сати. В переводе сохранены некоторые особенности авторской пунктуации.
Валерий Кислов
I. Всем
Музыканты Монмартра
Пусть меня упрекнут в краткости: мне все равно.
Далеко не многим современным музыкантам с монмартрского холма довелось жить два-три века назад; их имена были неизвестны широкой (и даже узкой) публике. Все изменилось и, кажется, особенно – за последние десять лет.
Я хотел бы – под защитой какого-нибудь талисмана и на безопасном расстоянии от всяких бруколяков – хотя бы раз осуществить свое самое заветное желание: сочинить статью, увековечивающую и прославляющую наиболее почитаемых музыкантов Монмартра.
Но, охваченный смущением, которое, успокоившись, я объяснил бы чрезмерной робостью, вызванной душеспасительной благоговейностью, я вынужден – разумеется, к сожалению, – отказаться от этой большой по моим расчетам задачи; ибо, несмотря на присущую мне сноровку, не сумею в столь узких рамках выразить все величие своей мысли и раскрыть в полном объеме заявленную тему. Зато я решил уведомлять встречаемых на Монмартре лиц о том, что они смогут без труда – за определенную плату, разумеется, – прослушать несколько концертов в превосходных кабаре, уместившихся на этой чудной возвышенности, дабы получить почти фотографическое представление о том, что мне следовало бы сейчас описать.
И тогда они услышат своими собственными или чужими ушами столь утонченные звуковые колебания, что не смогут не воскликнуть: Если музыка не нравится глухим, пусть они даже немы, то это еще не повод ее игнорировать.
Засим я без всяких церемоний ретируюсь.
Заметки одного придурка (меня)
Амбруаз ТомаЕго искусство? О нем рассказывать не буду, уж не обессудьте! Лучше ограничусь несколькими общими впечатлениями.
К чему говорить о столь курьезной просодии? Филина поет: «Я-а белокурая Титания»; Лаэрт декламирует: «Красавица, смилуйтесь на-ад нами». Довольно.
Где же я оставил свой зонтик?
В связи с преклонным возрастом его предложили выбрать представителем музыкального величия Франции. Кандидатура была принята без возражений, как, впрочем, и без особой радости. Всем было все равно.
Хорошо еще, что зонтик недорогой.
Положение, которое он занял в мире официальной музыки, было высоким, хоть и не возвысило его в глазах людей искусства: что-то вроде видной и почетной должности генерала, командующего армейским корпусом. «Не так уж и плохо», – скажете вы. «Не спорю», – отвечу я.
Наверное, я забыл зонтик в лифте.
Внешность? Высокий, сухопарый, мрачный: вроде пугала. Оригинальничал тем, что прижимал руки к туловищу и никогда не продевал их в рукава плотного плаща из ратина, очень широкого, из-за чего казалось, будто у него на закорках вечно сидит кто-нибудь из его приятелей.
Мой зонтик, должно быть, очень переживает из-за того, что меня потерял.
Возможно, у него были очень толстые руки. «Или он не мог ими пошевелить?» – подскажете вы. Не думаю. Редингот и жилет, облачавшие его согласно укоренившимся правилам, были черного цвета и приличного вида.
Он умер, осыпанный почестями.
Верное замечание (фрагмент)Генриетте Соре
Не люблю шутливость, а также все, что на нее смахивает. Что доказывает шутка?
В Великой Истории Мира очень мало рассказывается о примечательных шутках. Редко случается, чтобы шутку питало грациозное лоно Красоты; зато нет никакого сомнения в том, что шутку часто порождают смрадные подмышки Злорадства.
Поэтому я никогда не шучу. Да и вам не советую.
Одна из самых глупых шуток, известных людям, это, думается мне, шутка, в результате которой случился Всемирный Потоп. Нетрудно заметить, насколько она была груба и бесчеловечна даже для тех древних времен; приходится констатировать, что она совершенно ничего не доказала и никоим образом не восполнила огрехи Философии.
Очевидность: когда взираешь с восхитительных вершин Разума, становится очевидно, что Шутовство – Искусство низшего сорта, которое не до́лжно преподавать и не следует прославлять, как бы оно ни называлось и какую бы цель ни преследовало.
О головокруженииКак-то раз я оказался за городом с одним приятелем, мы заговорили о головокружении: моему приятелю оно было неведомо.
Я привел ему множество примеров, но убедить его так и не сумел. Приятель не мог представить себе страх, который испытываешь при виде кровельщика, перестилающего крышу. На все мои доводы приятель пожимал плечами – что вообще-то не очень вежливо и не очень любезно.
Вдруг я заметил дрозда, усевшегося на самый конец высокой и дряхлой ветви. Положение дрозда было весьма опасным. Ветер раскачивал старую ветвь, которую птица судорожно сжимала своими маленькими лапками.
Повернувшись к спутнику, я сказал:
– При виде этого дрозда у меня мурашки бегут по коже и кружится голова. Давайте скорее подложим под дерево матрац, ведь если птица не удержится, то переломает себе кости.
Знаете, что мне ответил приятель?
Невозмутимо и просто он ответил мне:
– Вы – пессимист.
Убеждать людей нелегко.
Воспоминания склеротика (фрагменты)
Кто я такойКто угодно вам скажет, что я не музыкант. Это правда.
Еще в начале карьеры я сразу же записал себя в разряд фонометрографов. Все мои работы – чистейшей воды фонометрия. Если послушать «Звездного сына» или «Пьесы в форме груши», «В лошадиной шкуре» или «Сарабанды», сразу становится понятно, что при создании этих произведений я не руководствовался никакими музыкальными идеями. В них господствует только научная мысль.
К тому же мне приятнее измерять звук, нежели в него вслушиваться. С фонометром в руке я работаю радостно & уверенно.
И что я только не взвешивал и не измерял? Всего Бетховена, всего Верди и т. д. Весьма любопытно.
Впервые я применил фоноскоп для того, чтобы изучить си бемоль средней толщины. Смею вас заверить: в жизни не видел ничего более омерзительного. Я даже позвал слугу, чтобы и он посмотрел.
На фоновесах обычный, вполне заурядный фа диез потянул на 93 килограмма. Его издавал взвешенный мною очень жирный тенор.
Знаете ли вы, что такое очистка звука? Дело грязное. Операция по растяжке намного чище. Классификация – весьма кропотливое занятие, требующее хорошего зрения. Здесь мы уклонились в фонотехнику.
Что касается звуковых, часто столь неприятных взрывов, их силу можно надлежащим образом смягчить, – правда, в индивидуальном порядке – если заткнуть уши ватой. Здесь мы уклонились в пирофонию.
При сочинении «Холодных пьес» я использовал записывающий калейдофон. На это у меня ушло семь минут. Я даже позвал слугу, чтобы и он послушал.
Позволю себе заявить, что фонология выше музыки. Она разнообразнее. И в денежном отношении выгоднее. Своим состоянием я обязан именно ей.
Во всяком случае, средненатренированный фонометрист может легко извлечь на своем мотодинамофоне намного больше звуков, нежели самый искусный музыкант. А времени и сил потратит на это столько же. Вот почему я так много написал.
Итак, будущее – за филофонией.
Совершенное окружениеЖить среди прославленных произведений Искусства – одна из самых великих радостей, данных нам в ощущении. Из всех бесценных памятников человеческой мысли, которые я, учитывая свой скромный достаток, избрал себе в спутники жизни, прежде всего заслуживает описания великолепный фальшивый Рембрандт, выполненный масштабно и проникновенно, как раз для поедания глазами – как внушительный зеленющий фрукт.
В моем рабочем кабинете вы можете увидеть еще один уникальный предмет для восхищения: бесспорно изысканный и красивейший «Портрет, приписываемый Неизвестно кому».
Я еще не рассказывал вам об утонченной подделке Тенирса? Это также восхитительная и редчайшая в своем роде вещица.
Мои сокровища в оправе из твердой древесины – божественны. Не правда ли?
Но что превосходит все эти искусные произведения, подавляя их тяжестью гениального величия, затмевая своим ослепительным светом? Фальшивая рукопись Бетховена – великолепная апокрифическая симфония мастера, – благоговейно приобретенная мною лет, наверное, десять назад.
Среди всех произведений титанического музыканта эта еще неизвестная десятая симфония – одна из самых пышных. Пропорции просторные, как дворцовые залы; идеи тенистые и прохладные, аранжировки точные и правильные.
Эта симфония должна была существовать непременно: «девять» – совершенно не бетховенское число. Он любил десятеричную систему. «У меня же десять пальцев», – объяснял композитор.
Придя внимать этому шедевру своими отрочески сосредоточенными и мечтательными ушами, некоторые совершенно безосновательно посчитали, что он ниже бетховенского дарования, о чем не преминули высказаться. И даже зашли еще дальше в своих оценках.
В любом случае, Бетховен не может быть ниже себя самого. Его техника и форма остаются знаменательными и возвышающими, даже в неимоверно малом. Упрощение к нему неприменимо. Бетховена не может смутить ничто, даже если ему, как художнику, припишут подделку.
Неужели вы полагаете, что какой-нибудь прославленный атлет, чья сила и ловкость уже давно получили публичное триумфальное признание, унизит себя тем, что понесет скромный букетик из тюльпанов и веток жасмина? Насколько он умалит свое достоинство, если нести этот букет ему поможет ребенок?
Что вы на это можете возразить?
Три кандидатуры меня одногоБолее удачливый, чем я, Гюстав Шарпантье – член Института Франции. На правах давнего приятеля позволю себе прямо здесь почтить его нежным рукоплесканием.
Я трижды выдвигался кандидатом в Изысканное Собрание, претендуя на кресло Эрнеста Гиро, кресло Шарля Гуно и кресло Амбруаза Тома.
Совершенно безосновательно мне были предпочтены гг. Паладиль, Дюбуа & Лёневё.
И это меня сильно огорчило.
Не будучи слишком наблюдательным, я все же отметил, что Драгоценные Члены Академии Изящных Искусств проявили по отношению к моей персоне настырную пристрастность, предвзятость, граничащую с явной предумышленностью.
И это меня сильно огорчило.
Когда выбирали г-на Паладиля, друзья говорили мне: «Мэтр, не противьтесь. Потом он проголосует за вас. Его поддержка будет обладать бо́льшим весом». Я не получил ни его голоса, ни его поддержки, ни его веса.
И это меня сильно огорчило.
Когда выбирали г-на Дюбуа, друзья говорили мне: «Мэтр, не противьтесь. Потом они вдвоем проголосуют за вас. Их поддержка будет обладать бо́льшим весом». Я не получил ни их голосов, ни их поддержки, ни их веса.
И это меня сильно огорчило.
Я самоустранился. Г-н Лёневё посчитал вполне приличным занять причитающееся мне место и не испытал при этом никакой неловкости. Он хладнокровно уселся в мое кресло.
И это меня сильно огорчило.
С непреходящей грустью буду вспоминать г-на Эмиля Пессара, моего старого Соратника и Сопретендента. Я неоднократно имел возможность убедиться в том, что он действует неправильно, весьма неловко и совершенно бесхитростно. Он не в курсе, причем так, что всем очевидно, что он не в курсе. Несчастный господин! Как ему будет трудно втереться, проникнуть в лоно, которое к нему столь нелюбезно, неприветливо, негостеприимно! Вот уже двадцать лет я вижу, как он тыкается в сие неблагодарное, ожесточенное, угрюмое место вожделения, а ушлые господа из Дворца Мазарини удивленно взирают и поражаются его бессильному упорству и жалкой немощи.
И это меня сильно огорчает.
Театральные штучкиЯ уже давно подумывал написать лирическую драму с таким вот необычным сюжетом:
Я – алхимик.
Как-то в полном одиночестве отдыхаю у себя в лаборатории. За окном – мрачное тускло-свинцовое небо: какой ужас!
Я грустен, не зная почему; почти испуган, не понимая отчего. Ради развлечения решаю медленно посчитать на пальцах от одного до двухсот шестидесяти тысяч.
Считаю. И еще больше печалюсь. Встаю, беру волшебный орех и бережно кладу его в шкатулку из кости альпака, инкрустированную семью бриллиантами.
И тотчас чучело птицы взлетает, скелет обезьяны убегает, кожа свиньи лезет на стену. Ночь скрывает предметы и размывает формы.
Вдруг кто-то стучится в дальнюю дверь, возле которой хранятся мидийские талисманы, проданные мне одним полинезийским одержимым.
Кто это? Господи! Не оставляй раба своего. Он, конечно, грешил, но раскаялся. Прости его, прошу тебя!
Тут дверь приоткрывается, открывается и раскрывается, как глаз: входит, проходит и подходит какое-то бесформенное и безмолвное существо. Моя оторопевшая плоть исходит холодным потом. В горле все пересыхает и высыхает.
Во мраке возносится голос:
– Сударь, кажется, у меня дар прозрения.
Голос незнакомый. А существо вновь произносит:
– Сударь, это я. Это ведь я.
– Кто «я»? – в ужасе кричу я.
– Я, ваш слуга. Кажется, у меня дар прозрения. Вы ведь бережно положили волшебный орех в шкатулку из кости альпака, инкрустированную семью бриллиантами?
– Да, друг мой, – ошарашенно лепечу я. – А как вы узнали?
Он приближается ко мне, ускользая от взгляда, сумрачный, черный в кромешной тьме. Я чувствую, как он дрожит. Наверняка боится, что я выстрелю в него из ружья.
И, икая, как малое дитя, слуга шепчет:
– Я вас прозрел в замочную скважину.
Распорядок дня музыкантаХудожник должен упорядочить свою жизнь.
Вот точное расписание моих занятий на день:
Подъем: в 7 ч. 18 мин.; вдохновение: с 10 ч. 23 мин. до 11 ч. 47 мин. Обедаю в 12 ч. 11 мин. и встаю из-за стола в 12 ч. 14 мин. Спасительная прогулка верхом в глубине моего парка: с 13 ч. 19 мин. до 14 ч. 53 мин. Очередной приступ вдохновения: с 15 ч. 12 мин. до 16 ч. 07 мин. Различные занятия – фехтование, размышления, замирание, посещения, созерцание, разработка ловкости рук, плавание и т. д.: с 16 ч. 21 мин. до 18 ч. 47 мин. Ужин накрывается в 19 ч. 16 мин. и заканчивается в 19 ч. 20 мин. Затем следуют симфонические чтения вслух: с 20 ч. 09 мин. до 21 ч. 59 мин. Обычно мой отход ко сну происходит в 22 ч. 37 мин.
Раз в неделю – внезапное пробуждение в 3 ч. 19 мин. (по вторникам).
Я ем исключительно белую пищу: яйца, сахар, тертые кости; сало мертвых животных; телятину, соль, кокосовые орехи, курицу, сваренную в свинцовом сахаре; плесень фруктов, рис, репу; камфорную колбасу, лапшу, сыр (белый), ватный салат и некоторые виды рыб (без шкурки). Пью кипяченое и остуженное вино, разбавляя его соком фуксии. У меня хороший аппетит; но я никогда не разговариваю во время еды из боязни подавиться.
Дышу я аккуратно (каждый раз понемногу).
Танцую редко. Во время ходьбы держусь за бока и пристально смотрю назад.
У меня очень серьезный вид, и если я смеюсь, то делаю это нечаянно. За что извиняюсь всегда и искренне.
Сплю только одним глазком; сон мой весьма крепок. Кровать у меня круглая с дыркой для головы. Каждый час появляется слуга с градусником; он забирает мою температуру и оставляет мне чужую.
Я уже давно выписываю журнал мод. Ношу белую шапку, белые чулки и белый жилет.
Мой врач неизменно советует мне курить табак. После традиционной рекомендации он всякий раз добавляет:
– Курите, друг мой! Иначе вместо вас закурит кто-то другой.