Текст книги "Полный цикл жизни (СИ)"
Автор книги: Эрик Эриксон
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Постуральные модальности
По мере того как мы исследуем модус органов эрогенных зон и связали их с модальностями социального существования, важно более системно обозначить психосоциальное значение мышечных и локомоторных модальностей в самый период прегенитальности. Ребенок, проходящий через все эти стадии, получает, как мы уже говорили, опыт расширения пространства и времени, а также увеличения радиуса значимого социального взаимодействия.
Теорию психоанализа не слишком интересует разница условий – между положением новорожденного, ползанием, умением вставать на ножки и ходить на тех или иных стадиях психосексуальности – хотя еще Эдип обратил на нее внимание, разгадав знаменитую загадку: «Кто ходит утром на четырех ногах, днем – на двух и вечером – на трех ногах?» Поэтому я начну с того момента, когда младенец способен находиться лишь в строго горизонтальном положении, и попытаюсь показать, каким образом это определяет (соответственно прохождению через психосексуальные и психосоциальные стадии) некоторые базовые моменты пространственно-временного существования.
Новорожденный младенец, лежащий в колыбели, смотрит вверх и ищет взглядом склоненное над ним заботливое лицо материнской персоны. Психопатология учит нас, что это развитие взаимоотношений через контакт «глаза в глаза» (J. Erikson, 1966) есть «диалог», столь же необходимый для психического развития и, по сути, для выживания человеческого существа в целом, как и контакт «рот – грудь» для его питания: радикальная неспособность «войти в контакт» с материнским миром сначала выдает себя отсутствием контакта «глаза в глаза». Но когда этот контакт установлен, человеческое существо будут всегда искать кого-то, на кого он сможет смотреть снизу вверх и всю свою жизнь получать подтверждение своего существования в этих «возвышающих» его контактах. Таким образом, этот радостный и вместе с тем наиважнейший диалог, в котором происходит первый межличностный обмен, свет глаз, черты лица, звук голоса, называющего младенца по имени, – все это обязательные составляющие первичного распознавания самого первого «другого» и распознавания этим «другим». О непроходящей экзистенциальной ценности этого диалога свидетельствует то, как эти составляющие, как считается, откликнутся в дальнейшей жизни человека в моменты ее критических контактов, в любовных ли отношениях («до дна очами пей меня»); в опьянении ли толпы в присутствии некой харизматичной фигуры (как в индийской практике «даршаны») или же в бесконечном поиске божественной встречи – как в обещании святого Павла, говорившего, что мы смотрим «как бы сквозь тусклое стекло», но потом «познаем», «подобно как я познан». Наши современники, пережившие клиническую смерть, свидетельствуют о такой финальной встрече. Поскольку мы так подробно поговорили о первоначальном пространственном положении тела, мы не можем также не сказать об остроумном устройстве базовой ситуации психоаналитического лечения, которая, как это ни парадоксально, вызывает различные свободные ассоциации уже тем, что пациент пребывает в горизонтальном положении, которое во время этого важного диалога исключает контакт глаза в глаза. Такое сочетание свободы и ограничения неизбежно приведет к ситуации эмоционального и устойчивого переноса, самым глубоким из которых (а для некоторых самым тяжелым) может оказаться повтор ситуации, когда лежащий в колыбели (депривированный) младенец искал заботливое лицо опекающего его взрослого.
На развитие человека оказывает решающее влияние драматически резкая смена акцентов; и после длительного периода полной младенческой зависимости ребенок вскоре должен научиться «стоять на своих (двух!) ногах» и занять устойчивое вертикальное положение, которое дает ему новые перспективы с принципиально новыми смыслами, так как homo ludens, человек играющий, становится также homo erectus – человеком прямоходящим.
У существа, стоящего вертикально (поначалу не слишком устойчиво), голова находится вверху, а глаза смотрят вперед. Стереоскопическое зрение заставляет нас «встречать лицом к лицу» то, что находится перед нами и впереди нас. То, что позади, за спиной, – вне поля зрения; существуют и другие значимые комбинации – впереди и сверху, впереди и внизу, позади и внизу, вне и внизу – в разных языках все они имеют разные коннотации. То, что впереди и вверху, может звать к себе, как источник света, а то, что впереди и внизу – угрожать, как угрожает змея. То, что находится позади, то для меня невидимо, но оно само может меня видеть, поэтому стыд – это не только страх быть выставленным на всеобщее обозрение, но и быть осмеянным за спиной, особенно со стороны «зада». Те, кто «позади», относятся к двум противоположным категориям: мой «тыл» – те, на кого я опираюсь и кто направляет меня вперед, и те, кто смотрит на меня, когда я этого не вижу, те, кто хочет меня «поймать». Позади внизу находятся те люди и вещи, которые я перерос, то, что я хочу оставить позади, забыть о них, выбросить. Здесь можно увидеть, что элиминативный модус принимает общую эйективную модальность. Кроме того, существует и много других систематических, значимых комбинаций модусов органов и положений тела, и я оставляю читателю возможность их интерпретировать. Между тем читатель, наверное, заметил (как заметил я сам), что в предыдущем абзаце я описывал подобный опыт от лица «переживающего» его «я». Конечно же, каждый этап развития, получающий опытное и лингвистическое подтверждение, придает силу не только (неосознаваемому) эго, но и сознательному «я» как устойчивому центру самоосмысления – комбинации, ключевой для нашей психической жизни, как дыхание для наших соматических процессов.
В связи со всем этим постуральная (а также модальная) логика языка – это одна из главных гарантий, данных растущему ребенку, в том, что «его индивидуальный способ приобретения и проживания опыта (его эго-синтез) является успешным вариантом коллективной идентичности и находится в соответствии с его пространственно-временным и жизненным планом». Мы еще вернемся к этому.
Ребенок, который наконец-то обрел способность ходить, не только стремится настойчиво и гордо повторять и совершенствовать акт хождения, но в соответствии с модальностью интрузивности, свойственной инфантильно-генитальной стадии, также склонен совершать вторжения в сферы других людей. Так, к какой бы культуре ни относился ребенок, он осознает свой новый статус и положение того, кто «умеет ходить», во всем разнообразии часто противоречивых коннотаций: «тот, кто далеко пойдет», «тот, кто может далеко ходить», «та, кто красиво двигается» или «тот, кто зашел слишком далеко».
Таким образом, как любое другое достижение в развитии, хождение влияет на самооценку, которая отражает ощущение личности в том, что она осваивает правильный курс в направлении некоего общего и изобильного будущего и одновременно приобретает психосоциальную идентичность.
Что же касается внутренней структуры, которая должна быть связанной с культурным «внешним миром» и остается связанной всегда, то психоанализ выделяет разные способы, с помощью которых родительские запреты и предписания усваиваются в период детства, становясь частью супер-эго. Это тот внутренний, «высший» голос, который говорит тебе: «Осторожно! Нельзя!»; или же это эго-идеал, который заставляет с тревогой или гордостью взирать на идеальный вариант себя, а на более поздних этапах находить и доверять наставникам или «великим» лидерам.
Ритуализация
То, что мы до сих пор неопределенно называли «диалогом» или взаимодействием между растущим ребенком и заботящимися о нем взрослыми, требует большего присутствия психосоциального, когда мы говорим об одной из наиважнейших характеристик такого диалога, а именно о ритуализации. Этот термин заимствован из этологии, изучающей поведение животных. Его ввел в обиход Джулиан Хаксли (1966), описав некие филогенетические «церемониальные» акты, исполняемые так называемыми социальными животными, такие, например, как экстравагантные приветственные церемонии у некоторых птиц. Но здесь следует отметить, что слова «церемонии» и «церемониальный» в данном контексте обязательно следует брать в кавычки, как и слово «ритуал», используя его, скажем, в клинической характеристике навязчивой потребности мыть руки. Наш термин «ритуализация», к счастью, менее претенциозный и в контексте человеческих отношений используется только для обозначения некоторых видов неформального и вместе с тем предписанного взаимодействия между людьми, которые воспроизводят данное действие с определенными интервалами и в повторяющемся контексте. Несмотря на то что такое взаимодействие может быть не более чем «вот так мы это делаем» (по крайней мере, для его участников), оно, как мы считаем, обладает адаптивной ценностью для всех его участников и для их групповой жизни. С самого начала существования оно задает движение и направление постепенному, от стадии к стадии, инстинктивному вкладу в социальный процесс, который для адаптации человека делает то же, что инстинкт делает с животными для их встраивания в природную среду.
В поисках знакомой аналогии с ритуализацией у животных, так ярко описанной Хаксли и Лоренцом (J. Huxley and К. Lorenz, 1966), мы вспомним, как в мире людей мать нежно разговаривает со своим малышом, или как она его кормит и моет его, или как укладывает спать. Становится очевидным, что то, что мы называем ритуализацией в контексте человеческого поведения, является вместе с тем крайне личным («типичным» для конкретной матери и настроенным на конкретного младенца), и вместе с тем любой внешний наблюдатель распознает это поведение как стереотипное с точки зрения определенной традиции, поддающейся антропологическому сравнению. Вся процедура осуществляется в зависимости от периодичности физических и либидинальных потребностей, поскольку она отвечает растущим когнитивным способностям ребенка и его готовности к получению самого различного опыта через гармонизирующую его материнскую заботу. Мать, переживая послеродовой период, также имеет сложные потребности: какое бы инстинктивное удовольствие от материнства она ни обнаружила, она осознанно стремится стать особой матерью для своего ребенка, реализуя это стремление своим собственным способом.
Таким образом, эта первая в жизни новорожденного ритуализация, выполняя множество функций и обязанностей, удовлетворяет и общую потребность во взаимном распознавании лиц и имен, о которой уже было сказано. И здесь, хотя мы всегда склонны объединять младенца с его матерью в пару, мы должны, безусловно, помнить и о других фигурах, выполняющих функции материнской заботы, и, конечно же, об отцах, которые помогают пробудить и укрепить в младенце базовое чувство парности «главный Другой – я».
Где бы и когда бы этот элемент ни повторялся, такие соединения в своих лучших проявлениях примиряют кажущееся противоречие: они одновременно непосредственны и формализованы; они многократно повторяются и поэтому знакомы участникам, но всегда вызывают их удивление. Не стоит и говорить о том, что они просты настолько, насколько они кажутся нам «естественными», не являются полностью продуманными и, как все лучшее в жизни, несрежиссированы. И тем не менее они служат прочным основанием для того, что в повседневном обиходе (к сожалению) стало называться «объектными» отношениями – к сожалению, потому, что в этом случае термин, технически значимый для знакомых с теорией либидо (личность, на которую направлена любовь, является «объектом» либидо), обобщается, что имеет возможные «неосознаваемые» до конца последствия (Erikson, 1978). Обожаемый человек называется «объектом», и такое неточное его наименование изымает слово «объект» из мира реальных вещей: мира, в котором ребенок должен участвовать уникальным образом, эмоциональным и когнитивным. В любом случае психосексуальный аспект этого контакта дополняется психосоциальной способностью принять существование главного Другого, а также осознать себя как отдельное «я», отраженное в свете другого. Одновременно этот контакт противостоит детскому гневу и тревоге, которые, как представляется, намного сложнее и фатальнее, чем недовольство и страхи молодого животного. Соответственно отсутствие такой связи в самом раннем периоде в крайних случаях может проявиться в «аутизме» ребенка, отражающем или вероятно отражающем лишение материнской заботы. Если это так, то в некоторых случаях мы сможем наблюдать неэффективный обмен, частный ритуал, характеризуемый отсутствием визуального контакта и мимической реакции и (у ребенка) бесконечного и безнадежного повторения стереотипных жестов.
Я признаю также, что еще одним оправданием для использования терминов «ритуализация» и «ритуал» в отношении таких феноменов является сходство между повседневной ритуализацией и большими ритуалами в культуре. Я предположил ранее, что взаимное распознавание матери и ребенка может являться моделью для наиболее значимых контактов на прoтяжении всей жизни. Вполне вероятно, что ритуализации каждой из основных жизненных стадий соответствуют какому-либо институту в общественной структуре и его ритуалам. Я предполагаю, что это первое и самое неопределенное признание названной бинарной оппозиции «я – Другой» является базовым для ритуалов и эстетических потребностей в универсальном качестве, которое мы называем сверхъестественным, потребности в ощущении присутствия божественного духа. Священное убеждает нас раз и навсегда в преодолении отделенности и одновременно утверждает нашу уникальность и, таким образом, утверждает в самой основе чувства собственного «я». Религия и искусство являются традиционными институтами, наиболее убедительным образом культивирующими это сверхъестественное, что можно видеть в деталях ритуалов, посредством которых к божественному приобщаются другие «я», сливаясь со всеобъемлющим «Я Есмь Сущий (Иегова)» (Erikson, 1981). В этом с искусством и религиями конкурировали монархии, а в современном мире функцию репрезентации сверхъестественного берут на себя политические идеологии, тиражирующие лицо своего лидера на тысячах плакатов. Однако для исследователей-скептиков (в том числе для врачей-клиницистов, которые, помимо владения эффективными методиками, участвуют в профессиональном «движении» и тоже вешают на стену портрет основателя и опираются на героическую предысторию дисциплины как на идеологию) было бы слишком просто считать традиционные потребности такого инклюзивного и трансцендентного опыта частичной регрессией в сторону младенческих потребностей – или формой массового психоза. Такие потребности должны изучаться во всей своей зависимости от факторов эволюции и истории.
Однако любая базовая ритуализация также связана собственно с обрядовостью, как мы называем похожие на ритуалы поведенческие паттерны поведения, характеризуемые стереотипностью и смысловой неполноценностью, которые уничтожают интегративную ценность коллективного участия. Таким образом, потребность в сверхъестественном в определенных условиях легко нисходит до идолопоклонства, визуальной формы зависимости, которая может превратиться в систему опаснейшей коллективной одержимости.
В самых общих чертах охарактеризуем первичные ритуализации второй (анально-мышечной) и третьей (инфантильно-генитальной-локомоторной) стадий: на второй стадии встает вопрос о том, как удовольствие, связанное с функцией мышечной системы (включая сфинктеры), может быть направлено на формирования поведенческих паттернов, соответствующих культурным и моральным нормам, и как сделать так, чтобы ребенок захотел сделать то, что хочет от него взрослый. В ритуализациях младенческого возраста осторожность и предусмотрительность являются обязанностью взрослого родителя; теперь же ребенка необходимо научить «следить за собой» в отношении того, что возможно и/или разрешено, а что нет. С этой целью родители или другие старшие сравнивают ребенка (обращаясь к нему непосредственно) с тем, что может с ним произойти, если он (или они) не будет или будет поступать так, а не иначе, и тем самым создают два противоположных образа его самого: один характеризует личность на пути к достижению нового, желательного для его семьи и для его культуры; и второй (зловещий) негативный образ того, кем он не должен быть (или казаться), и тем не менее того, кем он потенциально является. Эти образы неустанно подкрепляются ссылками на поведение, для которого ребенок еще слишком мал, которое как раз свойственно его возрасту или которое он перерос. Все это происходит в радиусе его значимых привязанностей, которые теперь охватывают старших детей и родительские персоны, а также отца, постепенно занимающего в его жизни центральное место. Это может быть мужественная, воплощающая авторитет фигура, чей глубокий голос может подчеркнуть вес слов «да» и «нет» и в то же время может уравновесить запреты великодушием и мудростью наставника.
Благодаря клиническим наблюдениям мы имеем представление о патологических результатах критических нарушений, возможных на этой стадии. И вновь неудача ритуализации заставляет маленькую личность маневрировать таким образом, чтобы гарантированно сохранить за собой базовый выбор, даже если придется поступиться некоторыми элементами собственной воли. В результате представленное в виде ритуала необходимости различать правильное и ошибочное, хорошее и плохое, мое и твое может деградировать или в чрезмерную уступчивость, или в чрезмерную импульсивность. В свою очередь, старшие могут демонстрировать свою неспособность осуществить продуктивную ритуализацию, увлекаясь компульсивными, импульсивными и зачастую очень жестокими ритуалами.
Эта стадия является ареной для утверждения еще одного важного принципа ритуализации. Я называют его принципом законности, поскольку он сочетает в себе «закон» и «слово» – готовность к принятию духа, который воплощает законность, является важным аспектом развития. В этом заключен онтогенетический источник озабоченности человека вопросами свободной воли и самоопределения, а также поиска определения для вины и греха. Соответственно институты, берущие свое начало в этой фазе жизни, – это те, которые определяют свободу действий отдельного человека. Соответствующие ритуалы можно найти в судебной системе, которая выносит на публичное обозрение в судебном процессе драму, внутренне переживаемую каждым человеком: мы должны верить, что закон, как и наша совесть (увы!), все время на страже, и так же, как наша совесть, он должен определить, виновны мы или нет. Таким образом, элемент законности, берущий начало в онтогенетическом развитии, является еще одним обязательным элементом психосоциальной адаптации человека. За этим также скрывается опасность обрядоверия. Жесткий легализм – то слишком снисходительный, то слишком строгий – есть бюрократический аналог индивидуальной компульсивности.
И наконец, возраст игры – стадия, на которой мы завершим описание ритуализации дошкольной жизни. С точки зрения психосексуальности возраст игры должен разрешить Эдипову триаду базовой семьи, в то время как интенсивные привязанности за ее пределами отложены до времени, когда ребенок перейдет в школьный возраст, каким бы ни был институт школьного обучения в данном обществе. Между тем возраст игры существенно расширяет границы инициативности ребенка в формировании способности культивировать собственную сферу ритуализации, а именно мир миниатюрных игрушек и общее игровое время и пространство. Именно в этой сфере воображаемых взаимодействий разрешается конфликт фантазий о своем превосходстве и связанное с ними чувство вины.
Базовым элементом ритуализации игрового возраста является инфантильная форма драматизации. Однако эпигенетическая схема убеждает нас, что игровой элемент не замещает элемент сверхъестественности или элемент подсудности, но присоединяется к ним, даже при том, что он предшествует элементам, которые еще предстоит проследить онтогенетически, а именно формальному и идеологическому. Ни один взрослый ритуал, обряд или церемония не может обойтись без этого. Институтами, соответствующими детской игровой сфере, являются сцена и экран, специализирующиеся на трагической или юмористической интерпретации драматизации, а также такие жестко ограниченные площадки, как форумы, храмы, суды, где на виду у всех происходят драматические события. Что же касается элемента ритуальности, берущего начало в возрасте игры, то мне представляется, что мы имеем дело скорее с моралистским и запрещающим подавлением игровой инициативы при отсутствии творчески ритуализированных способов канализации чувства вины. Этому есть название – морализаторство.
Дойдя до связи между игрой и драмой, будет уместным упомянуть о психосоциальном значении младенческой судьбы царя Эдипа, который, безусловно, был еще и героем игры. Рассматривая некоторые аспекты организменного порядка, мы до сих пор ничего не сказали о том, что постепенно увеличивается количество противоборствующих героев, с которыми ребенок может вступать в важные взаимодействия (через зоны, модусы и модальности). В первую очередь, безусловно, мы говорим о материнской личности, которая на стадии симбиоза обеспечивала привязанность либидо к главному другому[6]6
Термин «другой» заимствован из писем Фрейда к Флиссу, в которых Фрейд признается, что ищет «Другого» («der Andere») в своем корреспонденте (Freud 1887–1902). (См. также Erikson, 1955.)
[Закрыть] и которая, как мы видели, выступала гарантом любви ребенка к самому себе (Нарцисс – особый случай такой любви) и таким образом способствовала формированию базового доверия, которое мы будем обсуждать как наиболее фундаментальную, синтонную установку.
Когда эта изначальная диада трансформируется в триаду, включающую в себя отца (отцов), тогда возникают «конфликтные» условия для развития эдипова комплекса – сильного инстинктивного стремления вечно обладать родителем противоположного пола и ревнивой ненависти к (также любимому) родителю своего пола. Психосексуальные аспекты такой ранней привязанности составляют самое ядро проблематики психоанализа. Следует отметить, однако, что зенит этих страстных стремлений предусмотрительно назначен природой на тот период, когда соматические возможности их реализации практически отсутствуют, но воображение расцветает пышным цветом. Таким образом, инстинктивные желания, а также связанное с ними чувство вины проявляются в тот период развития, который соединяет в себе интенсивнейший инфантильный конфликт с высшей степенью развития игровой инициативы, в то время как любые порожденные фантазией желания – и чувство вины – ждут своего часа до следующего периода – «латентности» и школьного обучения. С началом генитального созревания в подростковом возрасте и постепенной ориентации на потенциальных сексуальных партнеров остаточные младенческие фантазии об Эдиповом завоевании и конкуренции связываются уже со сверстниками, с которыми у ребенка общие идеализированные герои и лидеры (управляющие конкретными пространствами и аренами, «театрами» и мирами). Все это наделено инстинктивной энергией, на которую должно рассчитывать общество для поколенческого обновления. Попутно мы должны отметить еще один обязательный атрибут всего процесса развития.
По мере того как количество других игроков увеличивается, взрослеющая личность начинает примерять на себя новые роли в рамках более широких коллективных образований, определенные базовые конфигурации, а такие, как первоначальная диада или триада, требуют новой репрезетации уже в других ситуациях. Мы не имеем права без каких-либо конкретных доказательств рассматривать такие репрезентации как абсолютный признак фиксации на самом раннем симбиозе или регрессии в него. Вместе с тем они могут быть эпигенетическим повторением на более высоком уровне развития или формой адаптации к основным принципам и психосоциальным потребностям этого уровня. Харизматичный или божественный образ в контексте идеологического поиска подросткового периода или генеративной общности взрослого периода есть не что иное, как напоминание о первом «Другом». Блос писал (1967), что это «регрессия на службе у развития».
Я завершу эту главу о возрастных особенностях эпигенетического развития несколькими замечаниями, касающимися игры. Оригинальная теория игр, в соответствии с ее концепциями избыточной энергии, являлась катарсической теорией, согласно которой детская игра – это функция прорабатывания подавленных эмоций и поиска воображаемого выхода для пережитых фрустраций. Еще одно правдоподобное объяснение заключалось в том, что ребенок, приобретая все большую власть над игрушками и выстраивая игровые ситуации, создает иллюзию овладения сложными жизненными ситуациями. Для Фрейда игра, помимо прочего, означала превращение вынужденного пассивного состояния в воображаемую деятельность. Подходя к проблеме игры с точки зрения возрастного развития, я писал когда-то об аутосфере как пространстве для игры телесными ощущениями, о микросфере, в которой действуют игрушки, и макросфере – где происходит игра с другими людьми. Большим подспорьем стало наблюдение за игрой в клинической практике, которое показало, что взаимодействие с микросферой игрушек может подтолкнуть ребенка к неосторожному выражению опасных желаний и тем, которые могут вызвать тревогу и заставить внезапно прервать игру, как прерывается тревожный сон. Если что-то пугает или расстраивает ребенка в микросфере, то он может регрессировать в аутосферу, может начать мечтать, сосать палец, мастурбировать. Однако постепенно игра проникает в макросферу, которая является социальной ареной, разделяемой с другими, где необходимо усвоить, в какие игры можно играть вместе – и как заставлять других играть с собой. И вот нам уже явлено великое человеческое изобретение – формализованные игры, сочетающие агрессивность целей с законами справедливости.
Поэтому игра – отличный пример того, как каждая основная тенденция эпигенетического развития расширяется и эволюционирует на протяжении всей жизни. Ибо ритуализирующая сила игры – это инфантильная форма человеческой способности справляться с полученным опытом, создавая модель ситуаций, и овладевать реальностью через эксперимент и планирование. В ответственные моменты, связанными с работой, взрослый также «играет» со своим прошлым опытом и ожидаемыми целями, начиная с того вида деятельности, осуществляемой в аутосфере, которую мы называем мышлением. Но и помимо этого, моделируя ситуацию не только в форме откровенно воображаемой (в «пьесах» или в литературе), но и в лаборатории и на чертежной доске, мы творчески представляем свое будущее, имея за спиной скорректированное и признанное другими прошлое, мы освобождаемся от неудач и крепим свою надежду. Но для этого необходимо научиться пользоваться теми материалами – будь то игрушки или формы мышления, естественные материалы или технические изобретения, – которые предоставлены нам в данных культурных, научных, технологических обстоятельствах данного момента истории.
Таким образом, эпигенез с убедительностью демонстрирует, что работа и игра в нашей жизни не взаимоисключают друг друга. В играх маленького ребенка присутствует элемент серьезности, а некоторый зрелый элемент игры не мешает, но придает работе по-настоящему серьезный характер. Но, с другой стороны, это означает, что взрослый мир обладает достаточной властью для того, чтобы одновременно использовать игривость и способность планировать в самых разрушительных целях; азарт игры может принять гигантские масштабы, а «вести свою игру» может означать «вносить хаос в игры других».
Все темы, которые мы обсудили, коснувшись возраста игры – инициативность, блокируемая чувством вины; фантазии, материализующиеся в мире игрушек, игровое пространство, разделяемое в психосоциальном смысле; сага об Эдипе, – все эти темы напоминают нам еще об одной, самой личной сценической площадке – о снах. Их вербализация и анализ дали нам очень многое, тем не менее в этом психосоциальном обзоре мы пройдем мимо них, за исключением одного момента. Сон, до сих пор исследуемый преимущественно в отношении своего скрытого «латентного» содержания, может сказать очень о многом с точки зрения «явленного» использования модусов и модальностей (Erikson, 1977).
Пройдя по всем этапам детства, базовым элементам психосоциального развития, таким как модусы и модальности, ритуализация и игра, я должен еще раз обратиться к психосексуальной теории, которая приписывает инстинктуальной энергии специфическое участие в прегенитальном развитии ребенка.
Теория психосексуальности считает целью прегенитального развития взаимность генитальной потенции двух полов. Достижение зрелости и свобода от неврозов – важные факторы этого процесса. Чем бы ни являлось это «либидо», его трансформации в процессе психосоциального развития, как мы видели, не могут совершиться без самоотверженного, а порой эмоционального или целеустремленного взаимодействия с проблемами взросления. Поэтому логика полноценной психосексуальной теории требует предположить наличие в человеческой природе некоего инстинктуального стремления к воспроизводству и генеративному взаимодействию с потомством как аналога предписанного инстинктом продолжения рода и заботы о детенышах для взрослого животного. (Вenedek, 1959). Таким образом, заполняя колонку А таблицы 1, мы добавляем (в скобках) стадию воспроизводства, которая представляет собой инстинктуальный аспект психосоциальной стадии генеративности (колонка В).
Когда я говорил об этом в своем обращении к Международному конгрессу психоаналитиков в Нью-Йорке в 1979 году (Erikson, 1980с), я проиллюстрировал универсальность темы, указав, что в классическом варианте мифа о царе Эдипе Эдипу вменяют в вину не только генитальное преступление. О нем говорят, что он «вспахивал то поле, на котором сам посеян был» (Knox, 1957); в результате его преступления земля превратилась в пустыню, а женщины сделались бесплодными.
Вместе с тем я признал, что довольно странно (если не сказать – неэтично) подчеркивать репродуктивный аспект психосексуальности в эпоху, когда универсальной нормой должен стать контроль рождаемости. Однако задачей психоанализа было и остается обнаружение возможных опасностей радикальных перемен в экологии психосексуального (на самом деле это и было изначальной миссией психоанализа в Викторианскую эпоху) и их распознавание в клинической работе и за ее пределами. Может оказаться, что чрезмерная озабоченность своим «я», наблюдаемая у современных пациентов, может быть отнесена в некоторых случаях на счет подавляемого стремления к деторождению и отрицанию вытекающего из этого чувства утраты. Но, конечно же, альтернативой патогенному подавлению является сублимация, то есть использование либидинальных сил в психосоциальном контексте. Я имею в виду хотя бы ту способность, которая дана некоторым современным взрослым: заботиться не о своем биологическом ребенке – там, где они живут, работают, учатся или даже в развивающихся странах. Генеративность всегда означает возможность переключения энергии в сторону созидания и творчества во благо поколений.








