Текст книги "Когда я был маленьким"
Автор книги: Эрих Кестнер
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Маленькая Хильда только и делала, что представляла. Есть публика, нет публики – все равно. Публика, когда мы приходили в гости на Курфюрстенштрассе, состояла из четырех лиц: из ее и моей матери, меня и больной сестры. Представление начиналось с того, что Хильда сперва играла кассиршу и продавала нам билеты. Повязав голову платком, она садилась в проеме двери между спальней и гостиной и выдавала нам за соответствующую плату исчерченные каракулями обрезки бумаги. Первые места стоили два пфеннига, вторые – один пфенниг.
Никакой разницы в цене, в сущности, не требовалось. Так как сестра все равно лежала в постели, а остальные трое зрителей никак не могли быть уж настолько неловкими, чтобы друг другу что-то загородить. Но порядок превыше всего, и, выступая в роли билетерши, Хильда неумолимо отсылала каждого заплатившего только один пфенниг во второй ряд. Как билетерша она выступала уже не в платке, а с белым бантом в волосах.
Как только мы рассаживались, начиналось представление. Труппа состояла всего из одной актрисы – Хильды Ганс. Но это ровно ничего не значило. Она выступала во всех амплуа. Она играла старух, детей, ведьм, фей, убийц и наивных девушек. Все переодевания и превращения происходили на открытой сцене. Она пела, прыгала, плясала, смеялась, кричала и плакала так, что в гостиной все дрожало. Нет, билеты не стоили слишком дорого! Потраченные нами деньги окупались с лихвой! И время от времени к нам из спальни доносился сбивающийся на кашель ломкий смех кроткой больной сестры.
Друживший с фрау Ганс, матерью молодой артистки, театральный деятель, в прошлом сам известный артист, был связан с дирекцией обеих сцен дрезденского Народного дома. Одна сцена называлась "Зеленым театром" и, огороженная высоким некрашеным деревянным забором, находилась под открытым небом в лесу. Тут играли три вечера в неделю. Зрители сидели полукругом на грубых деревянных скамьях и наслаждались сказками, грубоватыми пьесами из народного быта, комедиями и фарсами. Пахло сосновой хвоей. По чулкам взбирались муравьи. Безбилетники высовывали носы поверх ограды. Лето мурлыкало на солнце, как кошка.
Иногда надвигались черные тучи, и мы озабоченно поглядывали на небо. Иногда ворчал гром, и актеры возвышали голос против подло громогласного и все громче заявлявшего о себе конкурента. А иногда тучи разрывались, сверкали языкастые молнии, и в последнем акте хлестал дождь. Тогда мы спасались бегством, да и актеры спешили сами укрыться и укрыть свои костюмы. Природа одерживала верх над искусством.
Набросив на голову плащи, мы стояли под раскидистыми деревьями. Они гнулись от ветра. Я прижимался к матушке, пытался угадать, чем кончается пьеса, которую по злобе не дала нам досмотреть гроза, мок и становился все мокрей.
Другая сцена Народного дома, не зависящий от гроз и погоды закрытый зал, находилась в Трабантенгассе. И здесь мы были завсегдатаями. И здесь регулярно шли представления. И здесь-то маленькая Хильда Ганс впервые вышла сама на подмостки! В сценической переработке замечательной сказки Гауфа "Карлик Нос" она играла заглавную роль! Играла в красном парике, с огромным наклейным носом, горбом на спине, голосом-фистулой и таким темпераментом, что покорила публику. Да и мы с матушкой, давние поклонники Хильды Ганс, были в восторге. Что ж говорить о гусыне, то бишь мамаше Ганс!
Этот триумф окончательно и бесповоротно решил судьбу моей подружки Хильды. Еще ребенком она сделалась профессиональной актрисой, училась петь и выступала в ролях субреток. И так как, особенно для певицы, фамилия Ганс звучала не слишком привлекательно, то с того времени она стала именоваться Инге фон дер Страатен. Почему она не сделалась знаменитой, не знаю. Жизнь своенравна.
Вскоре дрезденские театры стали мне родным домом. И отец часто садился ужинать один, потому что мы с матушкой, как правило, на стоячих местах, поклонялись музе Талии. Сами мы ужинали во время большого антракта. Где-нибудь в уголке на лестнице. Там мы разворачивали булочки с колбасой. А потом аккуратно сложенная бумага из-под бутербродов опять исчезала в матушкиной коричневой сумке.
Мы ходили в Альберттеатр, в Королевский драматический и в оперу. Часами стояли на улице, дожидаясь открытия кассы, чтобы достать самые дешевые билеты. Если нам это не удавалось, мы шли домой как побитые, будто проиграв сражение. Но мы проигрывали немного сражений. Мы завоевывали наши места на галерке ловкостью и терпением. И держались стойко. Кто в буквальном смысле слова выстоял однажды всего "Фауста" {"Фауст" – опера французского композитора Ш. Гуно (1818-1893).} или оперу Рихарда Вагнера, тот не откажет нам в признании. Один-единственный раз матушке сделалось дурно, это случилось в жаркий летний вечер на представлении "Мейстерзингеров" {"Нюрнбергские мейстерзингеры" – опера немецкого композитора Рихарда Вагнера (1813-1883).}. Так нежданно-негаданно нам достались два сидячих места на ступеньках последнего яруса, и мы хотя бы услышали торжество на праздничном лугу.
Моя любовь к театру была любовью с первого взгляда и останется любовью до последнего вздоха. А в промежутке я писал театральные рецензии, иногда пьесы, причем мнения по поводу этих моих попыток вполне могут расходиться. Но от одного я никогда не отступлюсь: как зритель со мной никто не сравнится.
Глава девятая
ОБ АРИФМЕТИКЕ ЖИЗНИ
Первые школьные годы текли тихо и мирно. Учителю Бремзеру не приходилось чересчур на нас сердиться, да и мы были им вполне довольны. Перед пасхальными каникулами торжественно вручались табеля с отметками. Родителям разрешалось при этом присутствовать, и, чтобы их порадовать, мы пели детские песенки и декламировали стихи из хрестоматии. Поскольку я тогда в особо парадных случаях надевал бархатный костюмчик и как мастер художественного чтения, по-видимому, был незаменим, взрослые, лишь только я вставал и шел на середину зала, улыбаясь, кивали друг другу и перешептывались: "Бархатные штанишки опять тут как тут". Бархатные штанишки – это был я. А фрау Кестнер, которую распирала гордость, сидела, неестественно выпрямив спину. В отличие от меня она нисколько не волновалась и даже мысли не допускала, что я могу сбиться. И, как всегда, оказывалась права. Я не сбивался. Отметки были, как всегда, отличные. И по пути домой мы заходили в кондитерскую, и матушка угощала меня миндальным пирожным, слойкой и горячим шоколадом. (Знаете, что такое слойка? Не знаете? Эх вы, бедняги!)
Поскольку я собирался и должен был стать учителем, предстояло заблаговременно о многом подумать. И было заблаговременно подумано. За подготовку придется платить. За годы пребывания в интернате придется платить. За школу придется платить. За уроки музыки придется платить. И за сам рояль тоже придется платить. Рояль стоил тогда, я и сейчас еще помню, "подержанный из первых рук", восемьсот марок. Целое состояние!
Отец давно уже начал дома, после работы, чинить родным и соседям сумки и портфели, ставить подметки, латать ранцы и чемоданы и, к восторгу своих клиентов, тачать нервущиеся кошельки и бумажники. С сигарой в зубах он сидел на табуретке возле кухонного окна и без устали орудовал железными и деревянными гвоздиками, шкуркой, дратвой, потягом, воском, шилом, иглой, молотком, клещами, лапой, сантиметром и ножом, а на плите рядом с супом грелся в горшке клей. Знаете ли вы, как пахнет кипящий и булькающий сапожный клей? Вдобавок еще на кухне? Для седельника или обивщика он, может, ароматнее розовой воды, но для хозяйки, которая стоит у плиты и вечером стряпает обед на завтра, он воняет, как тысяча немытых чертей! Суп с лапшой, говядина, белые бобы, чечевица – что бы она ни готовила, заявила матушка, все пахнет и на вкус отдает клеем. Нет, с нее хватит!
Так отца изгнали из кухонного рая. Он отправился в ссылку. С того времени, в вязаной кофте и толстых войлочных туфлях, он по вечерам сидел внизу в подвале, в дощатом закутке, где у нас хранились уголь, брикеты и картошка. Здесь помещалась теперь его мастерская. Здесь вился теперь дымок его сигары. И здесь же, внизу, с того времени грелся и пузырился на спиртовке клей. И клей и отец с той поры чувствовали себя куда свободней.
Здесь же, внизу, отец уже на восьмом десятке, пустив в ход дюжины горшков с клеем, смастерил натуральной величины лошадь! Лошадь со стеклянными глазами, но с настоящей гривой и настоящим хвостом, а уж на седло и наборную уздечку приходили с благоговением любоваться все соседи. На этой лошади ниже холки ею можно было управлять, так как, скрытые под попоной, у благородного животного были две пары колес на резиновом ходу, на этом гордом скакуне отец намеревался участвовать в карнавальном шествии. К сожалению, ничего из его затеи не получилось. Потому что мотор этой лошади – тоже уже семидесятилетний давний отцовский приятель, который, спрятанный под попоной, должен был катить лошадь и всадника, – захворал гриппом. Так прекрасный план сорвался. Но отец и это разочарование перенес со свойственным ему терпением. В его исполненной терпения жизни у него лопалось терпение в редчайших случаях. Он всегда мастерски работал и почти всегда мастерски улыбался. Причем не утратил этой способности и по сей день.
Когда я был маленьким, отец и не думал мастерить лошадей в натуральную величину. Он думал лишь о том, как бы побольше заработать денег, чтобы я мог стать учителем. И он работал и зарабатывал сколько мог, но денег все равно недоставало.
Поэтому матушка решила обучиться какому-нибудь ремеслу. А уж если матушка что решала, никто не осмеливался становиться ей поперек дороги. Ни случай, ни судьба не дерзнули бы на такое! Ида Кестнер, ей тогда было уже под сорок, решила овладеть ремеслом и овладела им. Ни она, ни судьба даже глазом не моргнули. Величие человека не зависит от величия его дел. Это элементарнейшее и основное правило арифметики жизни. Только в школах о нем редко упоминают.
Матушка хотела, несмотря на свой возраст, пойти в ученицы, выучиться парикмахерскому ремеслу и стать самостоятельным парикмахером. Не с собственным заведением, это встало бы слишком дорого. Но получить право причесывать, завивать, мыть голову и делать шведский массаж на дому. Старшина цеха, к которому она обратилась, возражал и привел кучу доводов. Но она ни одного не признала и тем самым отмела все. Кончилось тем, что ее направили к господину Шуберту, известному дамскому парикмахеру на Штреленерштрассе. Тут она с жаром и талантом обучалась всему, чему следовало обучиться, и неделями приходила домой лишь вечером, после закрытия парикмахерской. Приходила усталая и счастливая.
В ту пору я был почти целиком предоставлен самому себе. В полдень я за пятьдесят пфеннигов обедал в Народном доме. Там было самообслуживание, и столовый прибор, который полагалось приносить с собой, я извлекал из ранца. Вернувшись, я, бренча матушкиной связкой ключей, изображал хозяина дома: приготовив уроки, шел за покупками, приносил из подвала дрова и уголь, накладывал в печь брикеты, заваривал и пил с учителем Шуригом кофе, когда тот возвращался домой, а пока он, улегшись на зеленый диван, похрапывал, шел гулять во двор. После его ухода я мыл и чистил картошку, всякий раз ухитряясь немножко порезаться, и читал до наступления темноты.
Или я отправлялся через весь город к Шуберту за матушкой. Если, боясь опоздать, я приходил слишком рано, то наблюдал, как она крутила в воздухе щипцами для завивки и пробовала их сперва на клочке папиросной бумаги, а затем уже на метровых волосах клиенток. Женщины тогда еще носили длинные волосы, у иных они доходили до коленей! В парикмахерской пахло духами и березовой водой. Клиентки не отрываясь смотрели в зеркало и следили за прической, которая под матушкиными ловкими руками с помощью накладок, бриллиантина и шпилек-невидимок вырастала на глазах. Иногда мастер Шуберт в белом халате останавливался возле ученицы и ее жертвы, хвалил или что-то подправлял, с каждым днем все более и более довольный ею.
Наконец он уведомил цех, что практикантка обучилась у него всему, что требуется, проявила в своей работе много вкуса и изобретательности и что он, как мастер и обладатель золотых и серебряных медалей, рекомендует допустить заявительницу к работе. А вслед за тем фрау Ида Амалия Кестнер, урожденная Августин, получила свидетельство, в котором "вышепоименованной" разрешалось называться и самостоятельно работать парикмахером. В тот же вечер я принес из ресторации "Встреча сивилл" на Иорданштрассе два литра простого пива, и мы на славу отпраздновали победу. Под парикмахерскую за неимением другого места приспособили левый передний угол спальни. Оборудовали его стенным зеркалом, лампой, раковиной, подключением для сушильного аппарата и кронштейнами, чтобы нагревать щипцы для завивки. От горячей воды мужественно пришлось отказаться: это обошлось бы слишком дорого. Обеспечение горячей водой для мытья головы – она грелась на газу в кухне – лежало на мне, и в последующие годы я, наверно, перетаскал из кухни в спальню тысячи кувшинов.
Надо было приобрести щетки и гребни, махровые и ручные полотенца, жидкое мыло, туалетную воду, бриллиантин, шпильки, заколки, сетки для волос, накладки и помаду для массажа. Раздавались проспекты. На двери дома прибили фарфоровую вывеску. Отпечатали абонементы на прическу и массаж головы. Да, много о чем пришлось подумать!
А в заключение на день-два тете Марте еще пришлось подставить голову: старшая сестра завивала, массировала, причесывала младшую, пока обе от усердия и смеха едва дышали. У одной болели руки, у другой – голова. Но такая генеральная репетиция была необходима. Премьер без генеральной репетиции не бывает. Лишь после того может являться публика. И публика явилась.
Булочница фрау Вирт и булочница фрау Цише, супруга мясника фрау Кислинг и зеленщица фрау Клетш, жены жестянщика, торговца велосипедами и столяра, владельцев цветочного, аптекарского и писчебумажного магазинов, дражайшие половины портного Гросхеннига, торговца бельем и галантереей Клоне, ресторатора, фотографа, провизора, виноторговца, угольщика, собственника прачечной Бауэра, а также владелица молочной, дочери всех этих дам, заведующие отделениями и продавщицы – все валом повалили к нам. Во-первых, им полагалось хорошо выглядеть за прилавком. Во-вторых, в нашем районе было мало дамских парикмахерских. В-третьих, мы сами у них покупали, и, в-четвертых, матушка работала отлично и брала недорого.
Работы у матушки было сверх головы. Дело процветало. И сплошь и рядом мне приходилось следить, чтобы обед на плите окончательно не выкипел. "Ешь, не жди меня, Эрих!" – кричала она из спальни. Но я ждал, прикручивал пониже пламя горелок, подливал в кипящие кастрюли воды, готовил сковороду, накрывал в кухне на стол и читал, пока после нескончаемых разговоров клиентки и многоуважаемой парикмахерши не хлопала наконец в коридоре входная дверь.
Многоуважаемая парикмахерша работала и вне дома. Тогда она укладывала свои инструменты вместе со спиртовкой в портфель и беглым шагом отправлялась, если нужно, в самые отдаленные концы города. Эти служебные форсированные марши совершались в первую очередь ради клиенток, имевших "постоянный абонемент". Они заслуживали особого внимания, так как на них в конечном счете держалось все дело. Они ведь платили вперед сразу за десять двадцать причесок или массажей! Среди абоненток числилась супруга богатого ювелира, но также совсем бедная разносчица, она-то мне и запомнилась всех лучше.
Звали ее фройляйн Иенихен, жила она на Турнервег, в неприютной комнате над трактиром, и не могла сама причесаться, потому что была калекой. Руки у нее, как, впрочем, и ноги да и все тело, были скрючены, искривлены, скособочены. Никто не заботился о несчастной. И вот с тяжелым коробом за спиной, опираясь на короткий и длинный костыли, она, хромая, ковыляла по деревням. Стучала в крестьянские дома и предлагала всякие нужные в хозяйстве мелочи: пуговицы, ленты, английские булавки, тесемку, шнурки для ботинок, фартуки, оселки, зажигалки, шелковые нитки, шерстяную пряжу, вязаные скатерки, перочинные ножики, карандаши и многое другое. И именно потому, что бедняжка так отпугивающе выглядела, она особенно старалась быть всегда красиво причесанной.
Уже в шесть утра матушка выходила из дому. Я часто сопровождал ее, словно ей оттого легче будет вынести затхлый воздух комнатенки и вид этой злосчастной калеки. Полчаса спустя мы помогали фройляйн Иенихен взвалить на плечи тяжелый короб на широких кожаных лямках. И, опираясь на свои разные костыли, она вперевалку тащилась на Нойштадтский вокзал, откуда в пригородных поездах ездила в деревню. Мы видели, как, сгорбленная, раскачиваясь из стороны в сторону, она ковыляла вдоль железнодорожной насыпи в свежести раннего утра – ей требовалось в десять раз больше времени, чем другим людям, которые ее обгоняли. Издали казалось, что хромоножка топчется на одном месте.
...Очень важны были также для нас, если говорить о доходе, свадьбы. Тут уж предстояло причесать на квартире родителей невесты десять, двенадцать, а то и пятнадцать особ женского пола: подружку невесты, ее мать, свекровь, сестер, теток, приятельниц, бабушку и золовок и прежде всего, конечно, саму счастливую невесту. Квартиры были маленькие. Кутерьма – большой. Пили сладкое южное вино. На кухне пригорал пирог с творогом. Портниха с подвенечным платьем являлась поздно. Невеста рыдала. Жених являлся рано. Невеста рыдала еще пуще. Отец невесты чертыхался, он никак не мог найти шкатулку с запонками. Разодетые в тафту и шелк дамы без умолку трещали. "Фрау Кестнер!" – звали из одного угла. "Фрау Кестнер!" – звали из другого. А фрау Кестнер тем временем прилаживала фату и, так как фата оказывалась чересчур длинной, ножницами отхватывала полметра белого тюля.
Перед домом останавливались свадебные кареты. Жених с дружком, грохоча, спускались по лестнице с бутылками пива, чтобы кучера не соскучились ждать. Но и это был не лучший выход. Господин пастор у брачного алтаря дожидаться не станет. Свадьбы играют не только у Мюллеров, но и у Шульцев, Мейеров и Грундманов. Где букеты и корзиночки с цветами, которые будут разбрасывать дети, и куда подевались сами дети? Конечно, они на кухне и, конечно, все перемазались какао! Где жидкость для выведения пятен? Где картонка с цилиндром? Где миртовые бутоньерки? Где молитвенники?
Наконец входная дверь захлопывается. Наконец кареты едут в церковь. Наконец в квартире пусто. Почти пусто! Соседка, обещавшая присмотреть за жарким, начинает составлять столы и стулья и накрывать к свадебному пиру. Камчатные скатерти. Мейсенский с голубой росписью фарфор. (Я называл его "фанфор".) Серебро-альпака {Альпака – сплав меди, цинка и никеля, похожий на серебро.}. Цветные хрустальные бокалы дудочкой. И по скатерти искусно разбросанные цветы.
А тем временем матушка, сидя за кухонным столом – ноги и руки у нее гудели от усталости, – выпивала чашку настоящего кофе, пробовала пирог, заворачивала кусок для меня, совала в свою большую сумку и подсчитывала заработанные деньги и чаевые. Все кости ломило. В голове шум и звон. Но свадьба стоила того. Можно уплатить следующий взнос за рояль. А также за следующий урок у фройляйн Курцхальц.
Фройляйн Курцхальц жила со своими родителями в том же доме, что и мы, но двумя этажами выше. И, к сожалению, была очень мною недовольна. И, к сожалению, вполне справедливо. Дорогая, отделанная золотом звучащая махина стояла ведь в кабинете учителя Шурига! Когда он находился в своей школе, я находился в моей школе. Когда я был дома, и он большей частью бывал дома. Когда же, спрашивается, мне было по-настоящему упражняться? С другой стороны, если я хотел стать учителем, мне, кровь из носу, надо было обучиться таинственной черно-белой магии клавиш!
В тяжелые минуты у меня оставалось одно слабое утешение. Пауль Шуриг тоже отвратительно играл на рояле. И тем не менее он стал учителем, так что вот!
Глава десятая
ДВЕ РОКОВЫЕ СВАДЬБЫ
Самая странная свадьба, какую я помню, запечатлелась у меня в памяти потому, что она вообще не состоялась. И вовсе не оттого, что жених перед алтарем уперся или улизнул из церкви. А оттого, что никакого жениха и не было вовсе! Но лучше я расскажу все по порядку.
Однажды к нам явилась старая дева по фамилии Штремпель, рассказала, что в ближайшую субботу венчается в церкви Сант-Паули, и просила матушку прийти к восьми часам утра. На Оппельштрассе, дом 27, третий этаж, слева. Предстоит причесать к торжеству десять голов. Свадебная карета и пять пролеток уже заказаны. Угощение доставит ресторан гостиницы "Бельвю" с пломбирной бомбой на десерт и официантом во фраке. Фройляйн Штремпель закатывала глаза и восторгалась, как гимназистка. Мы поздравили ее, а когда она ушла, поздравляли себя. Однако поздравлять было рано.
Когда в субботу я вернулся из школы, матушка сидела на кухне убитая и с заплаканными глазами. Она ровно в восемь позвонила на третьем этаже слева в доме 27 на Оппельштрассе, там на нее в недоумении уставились и раздраженно отчитали. Никакая фройляйн Штремпель здесь не проживает и в церкви Сент-Паули никто в полдень венчаться не собирается!
Может, матушка неправильно пометила себе номер дома? Она спрашивала в соседних лавках. Звонила в другие двери. Перевернула вверх дном всю Оппелыптрассе. Никто такой знать не знал. И никто не собирался причесываться, а тем более в полдень венчаться. Среди тех, кого она расспрашивала, попадались и люди услужливые, но настолько любезным не оказался никто.
И вот мы сидели на кухне и терялись в догадках. Что нас провели, мы понимали. Но почему эта особа нас надула? Почему? Она навредила матушке, но какая ей-то от этого польза?
Недели две спустя я ее встретил! Мы шли с Густавом Кислингом из школы, и она прошла мимо, не узнав меня. Она, видимо, торопилась. Нельзя было терять ни минуты. Сейчас или никогда! Я скинул с себя ранец, отдал его товарищу, шепнул: "Отнеси моей матери, скажешь, что я сегодня запоздаю!" – и помчался за ней. Густав, вытаращив глаза, посмотрел мне вслед, пожал плечами и, как верный друг, отнес ранец к Кестнерам. "Эрих сегодня запоздает", передал он. "Это почему еще?" – спросила матушка. "Право, не знаю", ответил Густав.
А я тем временем изображал из себя сыщика. Поскольку фройляйн Штремпель, которую, по всей вероятности, вовсе не звали Штремпель, меня не узнала, это не представляло труда. Мне незачем было прятаться. Незачем было подвязывать себе фальшивую бороду. Да и откуда бы я ее взял? Надо было только следить за тем, чтобы от нее не отстать. Но даже это оказалось не такой простой задачей, потому что фройляйн Штремпель или Нештремпель торопилась, шла ходким шагом, а ноги у нее были длинные. Мы быстро продвигались.
Площадь Альберта, Хауптштрассе, Нойштадтский рынок, мост Августа, Шлоссплатц, Георгентор, Шлоссштрассе – да когда же этому будет конец! И вдруг конец наступил. Обманщица повернула налево, на Альтмаркт, и исчезла за стеклянными дверьми Шлезингера и Кo, фирмы готового дамского платья. Набравшись духу, я последовал за ней. Я и представления не имел, как поступлю. Директор, заведующие и продавщицы на меня уставились, и я чувствовал себя страшно неловко. А главное, что толку? Обманщица пересекла зал нижнего этажа, отдел верхнего платья. Я за ней. Поднялась по лестнице на второй этаж;, отдел костюмов, прошла и этот зал насквозь, стала опять подниматься. Я за ней. Она ступила на третий этаж:, отдел летнего и детского платья, подошла к стенному зеркалу, отодвинула его... и исчезла! Зеркало, пропустив ее, стало на старое место. Прямо как в "Тысяче и одной ночи"!
А я так и остался стоять среди прилавков, зеркал, передвижных гардеробов и незанятых продавщиц, от страха и сознания ответственности не двигаясь с места. Если б по крайней мере тут находились покупательницы, что-то мерили, выбирали! Но время было обеденное, и все они дома, а не у Шлезингера. Продавщицы начали уже подсмеиваться. Одна ко мне подошла и озорно спросила:
– Как насчет элегантного летнего платьица для молодого человека? У нас сейчас в продаже чудесных рисунков крепдешин. Не соблаговолите ли пройти в примерочную кабину?
Остальные девушки, прикрыв рот рукой, давились со смеху. Дуры такие! Но как это фройляйн Нештремпель исчезла за зеркалом? И где она сейчас? Я стоял как на угольях. Минута может тянуться бесконечно.
А ко мне уже приближалась новая мучительница! Она сняла с вешалки цветастое платье, приложила его мне под подбородок и, оценивающе прищурив глаза, проговорила:
– Вырез отлично подчеркивает вашу прекрасную фигуру!
Девушки покатывались с хохоту. Я обозлился, покраснел. Тут появилась пожилая дама, и на этаже разом воцарилась мертвая тишина.
– Что ты здесь делаешь? – строго спросила она. Так как ничего лучшего мне не пришло в голову, я ответил:
– Ищу свою маму.
Одна из девушек воскликнула:
– Среди нас ее нет! – И смех возобновился.
Даже старая дама осклабила лицо.
В этот миг зеркало бесшумно отошло в сторону, и из-за него выступила фройляйн Нештремпель. Без пальто и шляпы. Она пригладила волосы, сказала остальным: "Добрый день!", и встала за прилавок – она служила у Шлезингера на третьем этаже продавщицей! Я кинулся вниз по лестнице. Надо разыскать директора. Предстоял мужской разговор!
Выслушав мой рассказ, директор велел мне подождать, поднялся на третий этаж и несколько минут спустя вернулся с фройляйн Нештремпель. Она снова была в пальто и шляпе. И смотрела сквозь меня, словно я был из стекла.
– Слушай меня внимательно, – сказал директор. – Фройляйн Ницше сейчас вместе с тобой отправится к вам. Она договорится с твоей матерью и в рассрочку возместит ей нанесенный ущерб. Здесь на записке адрес фройляйн Ницше, спрячь его и передай матери. В случае чего, она может в любое время обратиться ко мне. Всего доброго!
Стеклянные двери качнулись вперед-назад, и мы с фройляйн Штремпель, которую звали Ницше, очутились на площади Альтмаркт. Не удостоив меня взглядом, она свернула на Шлоссштрассе, и я повернул следом за ней. Это был ужасный путь. Я победил, но чувствовал себя премерзко. Я казался себе одним из тех вооруженных солдат, которые на Хеллере конвоировали заключенных. Я и гордился и стыдился. То и другое одновременно. Такое бывает. Шлоссштрассе, Шлоссплатц, мост Августа, Нойштадтский рынок, Хауптштрассе, площадь Альберта, Кенигсбрюкерштрассе – и все время она шла, прямая как палка, передо мной. А я все время держался за ней на расстоянии пяти шагов. Даже на лестнице. Перед нашей дверью она отвернулась к стене. Я трижды позвонил. Мать бросилась к двери, распахнула ее и закричала:
– Хотела бы я знать, почему ты... – Но тут она заметила, что я не один, и увидела, кого я привел. – Прошу, фройляйн Штремпель, – сказала она.
– Фройляйн Ницше, – поправил я.
Они пришли к соглашению. Договорились, что фройляйн Ницше расплатится частями в трехмесячный срок, и со справкой матушки в сумке она возвратилась к Шлезингеру и Кo. Она держалась стойко. Потерю денег еще можно бы вынести. И все-таки это была катастрофа. Мы узнали об этом впоследствии. Со всех сторон являлись кредиторы. Ресторан, виноторговец, прокатная контора, приславшая карету, цветочный и бельевой магазины – все считали, что понесли убытки, и все требовали хотя бы частичного их возмещения. И фройляйн Ницше всем выплачивала. Выплачивала месяцами.
К счастью, она сохранила свое место у Шлезингера. Она была хорошей продавщицей. И потом, управляющий понял то, чего я еще понять не мог. Стареющая девица не находит себе мужа и хочет замуж, и, так как ничего у нее не получается, она выдумывает себе свадьбу. Дорого стоившая мечта. И мечта напрасная. И когда фройляйн Ницше пробудилась, то долгие месяцы за нее расплачивалась, с каждым месячным взносом старясь на целый год. Иногда мы встречались с ней на улице. И отводили взгляд. Мы оба были правы и не правы. Но я был в лучшем положении. Она расплачивалась за развеянную мечту, ну а я был маленьким мальчиком.
Другая свадьба, которая мне запомнилась, принесла нам еще большую беду, хоть и не была неудавшейся мечтой, а состоялась по всем правилам. На этот раз жених был не выдуманный. Он действительно существовал и не предпринял никаких попыток к бегству. Но дом родителей невесты и церковь находились в Нидерпойрице, далеко за городом, в долине Эльбы, а зимний день между рождеством и Новым годом выдался неприветливый, суровый и люто холодный.
Я издал в трактире. Сидел, ел, читал, и часы отнюдь не бежали. Они вяло ползли, еле кружась вокруг раскаленной печурки. За окном расстилалась серо-белая голая равнина, и ветер мел поля, будто пьяный батрак. Швырял старый, заледенелый снег из одного угла в другой. Поднимал его пылью в воздух и выл и гоготал так, что дребезжали стекла. Время от времени я смотрел в окно и думал: "Так должно быть в Сибири!" Но это было всего-навсего в Нидерпойрице возле Дрездена на Эльбе.
Когда часов через пять матушка зашла за мной, она до того устала, что не решилась даже присесть отдохнуть. Она торопила с отъездом. Хотела скорей домой. И мы тут же пустились в дорогу. В дорогу без дорог. Среди бела дня без света. Мы проваливались в сугробы. Вьюга набрасывалась на нас со всех сторон, сбивала с ног. Мы держались друг за дружку. Промерзли до костей. Руки онемели. Ноги стали как деревянные. Нос и уши белые.
Мы были уже у самой остановки, как у нас из-под носа ушел трамвай, хоть мы и кричали и махали. Следующий подошел лишь через двадцать минут. Вагон был нетопленный и весь залеплен снегом. Всю долгую поездку мы молча и неподвижно сидели друг подле друга и стучали зубами. Дома матушка слегла в постель и два месяца не вставала. У нее были сильные боли в коленных суставах. Санитарный советник Циммерман говорил что-то о воспалении слизистой сумки и предписал горячие, только что не на крутом кипятке компрессы.
На эти два месяца я превратился в сиделку, ошпарил себе руки и присыпал их картофельной мукой. Превратился в повара и днем, вернувшись из школы, готовил омлеты, рубленые бифштексы, жареную картошку, рисовые и лапшовые супы с мясом, почками и кореньями, чечевицу с сосисками и даже тушеную говядину в горчичной, с изюмом подливе. Превратился в официанта и гордо и неуклюже подавал матушке в кровать свои пересоленные, переваренные и пригоревшие творения. Вечером я накрывал учителю Шуригу на стол, ставя все больше холодные закуски, и, случалось, тайком отхватывал себе кусочек колбасы. Нам самим на ужин я приносил в судках еду из Народного дома, и, когда отец возвращался с чемоданной фабрики, мы ее подогревали. Поужинав, мы мыли посуду, и Пауль Шуриг помогал нам вытирать. Тарелки и чашки так звенели и громыхали, что матушка в спальне то и дело подскакивала.