Текст книги "Дар слова"
Автор книги: Эргали Гер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Гер Эргали
Дар слова
Эргали Гер
ДАР СЛОВА
сказки по телефону
Эргали Гер относится к тем мастерам художественного слова, тексты которых с удовольствием читает как интеллигенция, так и массовый читатель. "Сказки по телефону" получились удивительным калейдоскопом высокохудожественной прозы со всеми коньками бестселлера бульварной литературы – триллер, секс, боевик. Еще в начале 90-х годов имя Гера прозвучало в молодежных кругах благодаря публикации рассказа "Электрическая Лиза", которое сразу же стало культовым произведением, о чем свидетельствует критик Вячеслав Курицын. Язык Гера живой и проницательный, диалоги его персонажей остроумны и умозрительны. Достаточно упомянуть тот факт, что все женщины, которым я предлагал прочитать роман, неизменно плакали над его трагическим концом – какой еще отзыв может соперничать с этим! В своем романе автор затронул важное явление современности, о котором пока сказано очень и очень мало – гиперсоциальные (если так можно выразиться) отношения людей (по телефону, по интернету и т. п.) – а это еще не написанная, но важная глава психологии, социологии и пр. Предлагаемая публикация – первая полная версия романа в сети – в публикации в журнале "Знамя" есть важные пропуски текста, в основном сексуального характера.
1.
На сексе по телефону Серега Астахов заторчал еще в Моздоке лет за десять до нынешней чеченской войны, когда моздокский аэродром был совершенно закрытым объектом, а о существовании такого рода абонентских услуг не ведали и в столицах. Между тем в Моздоке середины восьмидесятых секс по телефону был делом обыкновенным, и не только в оральном смысле, когда в трубку орут всякие матерные слова без разбору, но и в прямом. Сам городишко являл при этом заурядную южнорусскую глухомань, пыльную или грязную, смотря по сезону, с забытым бюстиком Пушкина в чахлом сквере и монументальными заборами, поверх которых гордо реял двухметровый подсолнух, а еще выше ревели на всю Поднебесную древние туполевские бомбовозы, исправно летавшие на охрану то ли Северного морского пути, то ли Великого шелкового. Красота моздокских девиц на этом неброском фоне была колоссальным, погибельным фактором местного быта, таким же универсальным, как свинство провинциальной жизни вообще, причем оба эти явления не только уравновешивали друг друга, но и сложным порядком перетекали одно в другое. В городе уживались и смешивались, производя разнообразнейшее буйство бровей и красок, такие непростые народности, как летчики, кубанцы, армяне, осетины, чеченцы, корейцы и так далее, вплоть до цыган и кирзы, местной похмельной популяции, обретавшейся в поселке за кирпичным заводом; кирза была основным гарнизонным поставщиком самогона и прапорщиков, а девицы в поселке жухли годам к шестнадцати, словно съедаемые мертвой кирпичной пылью.
Город укоренился на левом, казачьем берегу Терека; за рекой летом бугрились бесконечные холмистые гребни предгорья, а осенью, после дождей, как гром среди ясного неба вырисовывались неописуемой красоты горы – и до следующего лета, до суховея то белели в морозной голубизне, словно выгравированные алмазом, то розовели в лучах медитативных степных закатов. Севернее Моздока, за узким бетонированным ложем Терско-Кумского канала, до самого Саратова лежала степь – в ее безбрежных просторах как-то терялись, скрадывались капониры самолетных стоянок, складов ГСМ и прочих объектов стратегического назначения, которые Серега со товарищи не очень тщательно охраняли. Служба была скучной, однообразной, через день на ремень, казарма да пяток разбросанных по степи караульных домиков – вот и весь круговорот жизни; ко второму году караул не то чтобы уставал, но непроизвольно переключался на охрану собственного покоя. В город, населенный воинственными племенами, солдат не выпускали, разве что строем и на парад, так что вживую женщин охрана видела два раза в год по большим государственным праздникам. Правда, были еще официантки из летной столовой и телефонистки, но первые с солдатами не якшались, предпочитая летный состав, а вторые разговаривали охотно, хоть ночь напролет, но оставались вне поля видимости: коммутатор располагался при штабе, куда запросто не заскочишь, а на службу и в ДОС барышень доставляли автобусом.
Последний год Серега ходил разводящим у Игоря Белозерова, статного, красивого парня, легко дослужившегося до сержанта и, соответственно, до должности начальника караула – они вместе призывались из Москвы, вместе прошли все положенные круги солдатской науки и притерлись друг к другу, как притираются люди только в армии. Так что отказать Сереге в такой малости, как поболтать по телефону ночь напролет, было некому. Конечно, Игорю, не умевшему говорить с невидимым собеседником, это пристрастие могло показаться несколько странным, тем более что по жизни Серега был резковатым, замкнутым парнем, отнюдь не тем златоустом, каким представлялся телефонисткам. С другой стороны, выгоды от его амуров были столь очевидны, что следовало скорее поощрять странности, чем выкорчевывать. Телефонистки были в курсе всех новостей, всех гарнизонных интриг и сплетен, знание коих, при грамотном обращении с информацией, способно не только разнообразить, но и существенно облегчить жизнь сержантскому и рядовому составу. Сереге, по талантам его, новости выкладывались просто так, за здорово живешь, и он просто так, по дружбе, делился ими с сержантом. Более того – их вовремя предупреждали о штабных проверках, что вообще-то могло быть вменено как служебный проступок. Тем не менее – командир или дежурный по части еще только грузились в "уазик" на плацу перед штабом, мечтая застать караул врасплох, а Игорь с Серегой уже готовились к приему гостей. В других караулах об этом судачили с завистью, не всегда белой. Там тоже флиртовали с телефонистками, скучая по женским голосам, – но Серега был гений, вкрадчивый сладкоречивый гений телефонной любви. В этом жанре ему не было равных. Его глуховатый невыразительный дискант усиливался и преображался телефонной мембраной в медовый тенор; он журчал, затекая в доверчивые уши провинциальных барышень, обволакивал мозги теплом душевной беседы, елеем умащивания, негой сопереживательных интонаций, под которые одна душа ласково переваривала другую, щедро выделяя необходимые душевные соки участия. Чувствовалось, что Сереге приятно слушать себя, свой голос, преображенно звучащий в сухом и звонком эфире: он сидел за столом, прикрыв глаза, и не видел ни казенной мебели караулки, ни засиженных мухами стен, ни дремлющего на кушетке Игоря, а только звезды над ночной степью и провода, по которым его голос бежал, бежал на свободу...
С молоденькой румяноголосой Анечкой за полтора года телефонной любви они прошли полный курс от случайных приятных встреч (непринужденный треп о собаках-кино-начальстве) до первых свиданий с выяснением пристрастий и антипатий, затем заблудились на пару месяцев в школьных, семейных воспоминаниях и неожиданно для Анечки вышли на столь интимные темы, на такую прорвавшуюся неодолимую страсть говорить о главном, о сокровенном, что дней за сто до приказа Серега разбирался в Анечкиной анатомии гораздо лучше ее дубоголового супруга, даром что летчик – да и сама Анечка, выходя на связь, дышала хрипло и часто, словно бежала к Сереге босиком по морозцу.
Добрейшую Валентину Владимировну, говорившую с петербуржским выговором, он настолько очаровал своим искусством говоруна, что та всерьез загорелась идеей познакомить Серегу с дочкой-десятиклассницей, даже вытребовала обещание погостить у них после дембеля хотя бы недельку. В конце концов она устроила молодым знакомство по телефону: теперь, когда их смены совпадали, Валентина Владимировна соединяла Серегу с Шурочкой, а сама деликатнейшим образом отключалась. Прорыв в городскую телефонную сеть был для Сереги самоволкой души, именинами сердца. Он присосался к шестнадцатилетней домашней девочке аки клещ – они вместе решали задачки по алгебре, вместе записывали в заветную тетрадь любимые песни и мудрые изречения типа "красивые в любви небрежны, а верные в любви невежды", вместе отвечали на вопросы дурацких тестов, к которым вдруг воспылали все молодежные журналы страны. Под одеялом, тайком от строгого папы они болтали до двух, трех часов ночи, пугая друг друга страшилками про ведьм, вурдалаков, голодных кладбищенских старух и прочую нечисть, потом уставали бояться и в обнимку засыпали на узком Шурочкином диване. От всех этих дел у Сереги стали плавиться мозги: он засыпал в объятиях Шурочки, просыпался на топчане в караулке, хватался за голову и бродил сам не свой, уверяя Игоря, что насквозь пропах Шурочкой – хотя пахло от него, как Игорь ни принюхивался, все-таки в основном портянками.
Теплым сентябрьским вечером, выставив на посты третью смену, Игорь вошел в комнату начальника караула и обнаружил своего разводящего на командирской кушетке: Серега лежал эдаким Тристаном у ног невидимой Изольды, босой, с лицом торжествующим и бледным, а пристроенная на груди трубка похрипывала и попискивала, как котенок.
– Обучаем Анечку минету?
– Это Шурочка, – прошептал Серега, расплываясь в хитрой улыбке. – Она играет мне на пианино марш Мендельсона...
Ни Шурочку, ни Анечку, ни других своих армейских подруг Серега так никогда и не увидел, потому что дембельнули их с Игорем и другими пятью москвичами врасплох, буквально в одночасье: привезли на вокзал, построили, старшина Фоменко Петр Васильевич хмуро поблагодарил за службу и за десять минут до поезда вручил проездные документы. За эти минуты только и успели, что скинуться, сбегать в гастроном на майдане, затариться ящиком водки и на ходу, с воплями ввалиться в пустой общий вагон. И понеслась солдатская душа в дембельский рай, не обремененная ни чем запить, ни чем закусить – а поезд шел, подумать только, на Минеральные Воды...
Вернувшись в декабрьскую перестроечную Москву, Игорь, как водится, через неделю взгрустнул об армии, через две затосковал, на третью позвонил Сереге в Конаково и уговорился проведать армейского другана. К этому времени он успел приодеться и обзавестись новой подружкой вместо убывших замуж; вот с этой новой подружкой, Светкой, с которой дальше поцелуев дело пока не шло, он и отправился в Конаково. Поездка вышла во всех отношениях замечательной. Серега жил, можно сказать, в сосновом бору, в собственном двухэтажном доме со всеми удобствами – при доме были гараж, баня и эллинг на берегу белой, пустынной Волги, а в самом доме замечательно горел камин, на столике перед камином замечательно поблескивали бутылки с иностранными этикетками и басовито, внушительно лаяла косматая кавказская овчарка Шельма, которую с приходом гостей заволокли на второй этаж. Салаты, приготовленные Серегой, были до того свежи, остры, вкусны и необыкновенны, а сам он, смущенный нежданной Светкой, так суетился и волновался, что разговор долго не клеился – Игорь тоже ощущал неловкость, словно им с Серегой приходилось знакомиться заново. Гости ели, пили, приглядывались и восхищались; хозяин, топивший баню, каждые пятнадцать минут убегал подбросить дровишек, потом возвращался и начинал смущаться по новой. Кроме них и Шельмы, в доме не было никого: про родителей Серега сказал, что живет с отцом, тот работает и вернется не скоро.
Потом грянула царская деревенская баня, легкая, душистая, с березовым настоем и купанием в проруби, с холодным пивком в предбаннике, где они возлежали и восседали в простынях, как патриции, а до этого Серега вошел в парилку голый и неестественно рассмеялся, увидев сидящую на полке парочку: Светка в трусиках и бюстгальтере, Игорь в плавках, все чин чинарем.
– Вы с ума сошли, братцы, – заявил он, нахально улыбаясь Игорю. – Как хотите, конечно, но из одежды в бане допускаются только шапки, пора бы знать.
Игорю волей-неволей пришлось последовать совету кореша; Светка, окунувшись в проруби, тоже почувствовала полет и на второй заход в парилку отважно отправилась нагишом.
Серега еще перед вторым заходом оттаял и в двух словах объяснил Игорю ситуацию своей жизни. Родители его в свое время закончили биофак МГУ; отец работал директором элитного охотничьего заказника, а мама и старшая сестра утонули, когда Сереге шел восьмой год. Они вчетвером шли на моторке из Дубны и перевернулись: дело было осенью, отец сумел спасти только Серегу, мама и девятилетняя сестренка утонули можно сказать у них на глазах. С тех пор Серега, по его словам, тянул на себе дом и хозяйство, и не было ему от отца скидок ни в чем. Сам отец пропадал на работе с утра до вечера, а по выходным, когда в заказнике шла кремлевская охота, не возвращался совсем.
Они помянули сестренку и маму, потом Светка спросила, неужели Серега так вот и жил в этом доме один с самого малолетства, с восьми несерьезных лет. Тот ответил, что не с восьми, а с десяти, потому что два года учился в интернате, а потом уговорил отца отдать его в нормальную школу. А потом один, потому что других женщин, к сожалению, у отца не было.
– Почему "к сожалению"?
– Потому что ему тяжело жить, – ответил Серега, избегая смотреть на Светку. – Да и мне не сахар.
Мысль, что огромный обустроенный дом на берегу великой реки мог быть кому-то проклятием и обузой, одновременно поразила Светку и Игоря. Они притихли, задумались, а еще Игорь понял, почему телефонным барышням так нравилось говорить с Серегой: его фразы, взятые сами по себе, звучали увесисто и проникновенно, а в общении напрямую смазывались какой-то натужной, как у глухонемых, мимикой, а еще то ли робостью, то ли деликатным нежеланием смотреть собеседнику в глаза.
На втором заходе Серега собственноручно обработал Игоря веником, заставляя порой принимать очень даже странные позы, вызывавшие глумливое Светкино хихиканье, – однако каждая процедура сопровождалась таким наукоемким обоснованием и такой сладостной судорогой наслаждения, что Игорь стерпел, потом размяк и потек в руках мастера горячим потом. Серега, намахавшись, сам распарился, швырнул веник в шайку и сказал, показывая на Светку:
– Теперь попробуй на ней, – и вышел, пошатываясь, из парилки.
– Девушкам вредно, – предупредила Светка, отступая к дверям.
– Не вредно, а очень даже приятно и полезно, – уверял Игорь, с трудом разлепляя глаза и квашней сползая с верхнего полка вниз. – Марш сюда, приказано было попробовать на тебе...
Светка, радостно взвизгнув, выскочила и через предбанник помчалась на двор, звеня на ходу медовыми титьками, Игорь с рычанием поплелся следом, вожделея не столько к ней, лакомой, сколько к жесткому, словно облитому лунной глазурью снежному насту и черной ледяной воде проруби...
После такой душевной баньки да под водочку жизнь пошла без примесей, сплошным откровением. Пока Серега сочинял на каминных углях шашлык, брызгая на мясо лимонным соком и маринадом, Игорь со Светкой, взволнованные неминуемой близостью, по-хозяйски обживали диван; пили за женщин, дружбу, любовь, за победу русского оружия и свободу прибалтов. Потом в угаре армейских воспоминаний звонили подряд московским друзьям, корифанам по службе – на телефоне Серега завяз и долго болтал с телефонисткой междугородной связи. Светка между тем переползла к Игорю на колени и только приобняла его за шею своей пухленькой ручкой, как где-то в лесу прорезался надрывный автомобильный гудок. Залаяла наверху Шельма, Серега с Игорем выскочили в темень двора, а гудок гудел, надрываясь в тишине ночного зимнего бора. С Шельмой на поводке побежали к дороге и увидели съехавшую в кусты, оглушительно сигналящую "Ниву": фары били в лес, мотор пыхтел на нейтралке, водитель спал в обнимку с рулем.
– Папаня, – сказал Серега. – Почти доехал, зараза.
Шельму запустили на заднее сиденье, папаню перевалили на правое, Серега сел за руль и подъехал к крыльцу. С трудом заволокли грузное, оплывшее тело на второй этаж, в спальню, потом Игорь вернулся к Светке. Вскоре пришел Серега, принес стопку белья, сказал: "Отбой, ребята, отдыхаем согласно распорядка", а сам положил на тарелку мяса, взял пару пива и отнес отцу. Игорь со Светкой легли, прилипли друг к дружке... Вначале у них не очень хорошо получалось, потому что армия, то да сё, а потом ничего, так замечательно пошло получаться, что и говорить не о чем. Камин то пылал, играя отблесками по стенами, постели, Светке, то остывал знойным багровым жаром; Игорь вставал, подбрасывал дровишек и смотрел, как разгорается пламя, как зажигаются и пляшут огоньки в огромных блестящих Светкиных глазищах... Посреди ночи он пошел в ванную, а на обратном пути заглянул в Серегину комнату, где горел ночник и слышался знакомый бубнеж. Серега лежал на диване и болтал по телефону с телефонисткой междугородной связи. Одной рукой он держал трубку, другой задумчиво гладил себя по затылку, по отрастающему ежику волос, а глаза у него были незрячие, грустные и усталые, как у бездомной собаки.
– Что, засветился? – спросил он Игоря; тот хмыкнул, засмущался и пошел к Светке.
2.
Зато Анжелка Арефьева не имела о сексе по телефону ни малейшего представления до тех самых пор, пока не попала в Борину фирму телефонных услуг, гори она синим пламенем вместе с Борей. Хотя, как потом припомнилось, один такой звоночек у нее в прошлом был. Она сама, дите неразумное, позвонила по газетному объявлению, извещавшему, что пожилому киноактеру требуется домработница, и напоролась на хриплого маразматика, который долго выспрашивал, кто она, откуда, как выглядит и какое имеет отношение к кинематографу – как будто она не в домработницы нанималась, а в артистки – при этом мерзкий старый хрыч покряхтывал и постанывал как-то уж больно неаппетитно, а когда Анжелка отважилась и спросила, так нужна ему домработница или нет, умоляюще заблеял: "Вы говорите, миленькая, говори-ите!.." – Анжелка почуяла какую-то мерзопакость и бросила трубку. Это было осенью после школы, когда она не стала поступать во ВГИК, а сидела дома, думая, как жить дальше. Точнее – делая вид, что думает, потому что на самом деле Анжелка знала, как жить, только боялась признаться себе и маме. Она знала, что ничего не понимает в окружающем мире, никогда не научится разбираться в нем, а тем более бороться за место под солнцем, от палящих лучей которого тщательно оберегала свою нежную кожу. Мир был полем битвы таких могучих натур, как мама и дядя Тима, – а она, Анжелка, была не боец, ей просто хотелось жить, вот и все. Так ей было больше по кайфу. А еще она чувствовала, что такая позиция, такая постановка вопроса ничуть не хуже любой другой, разве что уязвимей, так что ее сонливость, ее доводящая мамашу до бешенства апатия наполовину были сознательной симуляцией дезертира, отрицающего борьбу по мировоззренческим соображениям. Она была человеком покоя, человеком дождя в том смысле, что, когда идет дождь, каждый оказывается наедине с дождем и в нем либо включается музыка дождя, либо нет; Анжелке было хорошо под дождем, под этой живой завесой, под этим мокрым событием, размывающим прочие дела-обязанности, хорошо на улице под зонтом и хорошо дома, когда дождь за окном заштриховывал мир в серый непроницаемый рубчик.
Зато маме Анжелкиной и дождь, и гром, и снег, и ветер были нипочем, она их просто не замечала. Она жила, невзирая на погодные и прочие условия, а также условности, целиком захваченная азартом превращения денег в товар, а товара в деньги. Зачем она это делала, Вера Степановна знала, но забыла, а вспоминать было некогда, потому что азарт больших денег, неотразимая магия суровых правил игры и серьезных ставок не отпускали ее даже во сне, а днем и подавно, задавая свой сумасшедший темп жизни. По-настоящему ее затянуло в первый год перестройки – в душное, жаркое, бредовое лето 85-го года, когда пол-Москвы томилось в очередях за водкой, а на фасадах домов дрожащие руки корябали первый, самый душераздирающий лозунг гласности: "Ты не прав, Миша". Тем летом Верка-усатая, суровый идол лихоборской пьяни, она же заведующая винно-водочным магазином на углу Михалковской и Большой Академической улиц, в одночасье стала Верой Степановной Арефьевой, властительницей умов, царицей ночи, знакомства с которой искали партийные и советские бонзы, пожарники и милиция, воры в законе, известные всей стране артисты и прочий пьющий народ. Оказалось, что пьют все. Вся страна. Вся страна припала пересохшим ртом к кранику, которым заведовала Вера Степановна, и все четыре года, пока закон не выдохся, магазин на углу Михалковской и Большой Академической бесперебойно работал в двойном режиме. Днем это был обычный осаждаемый толпой винно-водочный с быстро пересыхающим источником благодати – зато под вечер, когда магазин закрывался и персонал, булькая сумками, разбредался на кривых ногах по домам, в железных воротах со двора открывалось крохотное квадратное оконце, маленькое смотровое оконце с лучезарными видами на гостиницу "Москва" посреди белой столичной площади, на розовые молдавские виноградники и мирный азербайджанский город Агдам. Невероятные эти виды манили толпы паломников со всех концов огромного города – это была самая популярная, самая надежная точка по всей Москве. Сюда вороньем слетались таксисты, сюда ехали с ветерком на частниках, сюда брел, спотыкаясь и падая, исстрадавшийся пеший люд. Игорь с Серегой, герои первой части нашего правдивого повествования, подавшиеся к тому времени в кооператоры, не раз и не два гоняли по ночам на лихоборскую точку, всякий раз как бы заново поражаясь размаху промысла, серьезному, профессиональному подходу к делу. Тишина и порядок царили на Лихоборах. Здесь не пыхтели моторы, не хлопали дверцы, не орали дурные сиплые голоса. Здесь – без всяких там закидонов – запрещалось распивать спиртные напитки. Моторизованным ходокам вообще не рекомендовалось выходить из салона: угрюмого вида распорядитель забирал деньги, указывал, где поставить машину, заученно бормотал "мотор глушить, дверцами не хлопать", а минут через пять возвращался с товаром, подавая бутылки прямо в салон. Пьяный дебош, разнузданное веселье, всякие там потуги на братание пресекались быстро, жестко, но без садизма – чувствовалось, что работают деловары, а не менты.
Чего это стоило Вере Степановне в смысле денег, времени и энергии, знает только она сама. К началу перестройки ей было немногим за тридцать, хотя вряд ли кто из мужчин всерьез задумывался о ее возрасте – она смотрелась дамой без возраста, расплывчато и слегка устрашающе, если знать эту категорию полных, усатых, до поры до времени абсолютно здоровых женщин, способных перепить, перематерить, а при надобности и размазать по стенке любого крепкого мужика. При всей своей тертости она была прямой как рельса, то бишь, ежели без околичностей, грубоватой пробивной бабой шести с половиной пудов очень живого веса, перемогавшейся без мужиков не без терпкого, застойного озлобления против их паскудного рода. В разговоре она накатывала как волна, шлепая смачные выражения впритирку друг к другу, умела уважить начальство живым словцом, натуральным, так сказать, словотворчеством, зато с подручными обходилась канцеляризмами пополам с матом, удручая народ вульгарной обыденностью брани и грубым бесчувственным сладострастием. Ее побаивались не только грузчики, шоферня, охранники, вся эта мелкая приторговая челядь мужского рода, но и мордастые мясники, обедающие сырыми бифштексами по-татарски; даже подпольные оптовики, натуральные волкодавы, вкусно воняющие кобурой под мышкой, и те поеживались под взглядом этой чугунной бабы. От какого такого бесшабашного Виктора ухитрилась она зачать Анжелку – Анжелу Викторовну – никто не знал, даже сама Анжелка. "Папашку твоего зеленый змий забодал", – ответила она на вопрос четырех– или пятилетней дочери – и слово в слово повторила эту фразу спустя пять лет, когда Анжелка переспросила.
Казалось, ее напора хватит на десять таких точек, как лихоборская, – но только сама Вера Степановна знала, на какой зыбкой почве, на какой тающей льдине выстроен ее бутлегерский замок. Стихия алкогольного бизнеса с трудом обуздывалась даже невероятным по тем временам наваром – товар выжигал навар любые системы двойного, тройного контроля сплавлялись в одно большое дерьмо, без личного догляда все рушилось в одночасье, да и с ним, с доглядом, постоянно где-то искрило, как у плохого электрика, потому что нагрузка была запредельной, а людишки дрянь. На исходе второго года круглосуточной жизни Вера Степановна сообразила, что выдыхается, что пора потихоньку завязывать с припадочным ночным промыслом, мешками денег, вечными страхами, пора перемещаться в чистые кооперативные сферы, где приличные молодые мальчики играючи срубали бешеные кредиты под ну очень смешной процент, стойко благоухающий лавандовым маслом легальной прибыли. Она постоянно с тревогой чувствовала, что опасно разбухает деньгами и превращается в жирную лакомую гусыню для волков-одиночек, беспредельщиков-отморозков, каковых расплодилось по Москве как грязи. Милиция, мафия, ОБХСС могли отдыхать; их Вера Степановна побаивалась – опасалась – скорее разумом, чем нутром, в разумных пределах, поскольку во всех этих структурах участвовала деньгами и "звонарями", то есть прикормленными людьми – но отморозков, всякую случайную сволочь боялась панически, боялась люто, постоянно помня о подрастающей в незащищенном тылу Анжелке.
Между тем Анжелка росла и выросла в долговязое, анемичное, скрытное существо, утонувшее в глубоком омуте недетского одиночества. Она с первого класса была брошена на самостоятельное хозяйствование, разве что по магазинам не бегала, и жила в полном ладу со сложной системой замков, запоров, сигнализаций, запретов на гостей и подруг, по малолетству приняв за должное и изоляцию с предосторожностями, и разительную нестыковку домашнего существования с наружным миром. Впрочем, дабы девушка не росла дикаркой, заботливая мамаша на все летние и прочие каникулы регулярно упекала Анжелку в "артеки", санатории, детские дома отдыха, где она и впрямь оживала, навсегда усвоив летний, курортный стиль общения, похожий на сон или киноновеллу, когда люди полнокровно живут от начала до конца сеанса-заезда, а потом истаивают в дымке реальной жизни. Из одного из последних, уже подросткового санатория ее даже чуть не выперли за поведение, не совместимое с девичьей скромностью, эта история скорее позабавила Веру Степановну, нежели огорчила, поскольку выказала в ребенке хоть какой-то проблеск индивидуальности.
По школе Анжелка прошла бледной тенью, невнятной троечницей, только единожды поразившей астрономичку в самое сердце твердой верой в реальность межгалактических одиссей – "это у нас в совке никак не могут вырваться за пределы солнечной атмосферы, а штатники давно летают по всем галактикам и воюют с чужими" – зато дома была полной хозяйкой себе и своему одиночеству, оттеснив на второй план домашнего существования даже такую крупногабаритную мамашу, как Арефьева-старшая. Она была "подозрительно чистоплотна", как выражалась выросшая несколько в иных условиях Вера Степановна, обожала принимать ванны утром и вечером и ежедневно бродила по дому то с пылесосом, то с тряпкой, наводя западный лоск на обычную московскую трехкомнатную квартирку с комарами и тараканами, коврами и хрусталем, дефицитными книгами, коих у Веры Степановны было "хоть жопой ешь", вечно текущими кранами и стальной дверью, дарующей иллюзию безопасности. Она раздражала мать неприхотливостью в пище и разборчивостью в одежде (у Веры Степановны было наоборот), выписывала все молодежные журналы и про кино, читала светскую хронику "Московского комсомольца", по десять раз прокручивала на видюшнике любимые фильмы и к концу школы скопила огромную фильмотеку, аккуратно расставленную по полкам в ее девичьей, стерильно убранной комнатушке, украшенной портретами Алена Делона и Вячеслава Бутусова. Матери запрещалось не то что трогать, но даже приближаться к этому безукоризненному великолепию. Впрочем, Вере Степановне не больно то и хотелось. Она купила себе корейскую "двойку" и по ночам, на сон грядущий, крутила ужастики и порнуху, которыми ее снабжал Тимофей Дымшиц.
Без этого нового персонажа правда нашего повествования будет неполной и бледной, поэтому попытаемся описать Тимофея Михайловича во весь его маленький хищный рост, возместив неизбежную потерю темпа выдвижением последней крупной фигуры.
Тимофей Михайлович Дымшиц, имевший доступ к Арефьевым в деликатном качестве друга дома, был единственным человеком, которому Вера Степановна до известной степени доверяла, полагаясь, разумеется, не на пресловутую порядочность – в ее словаре не было такого понятия, – а на суеверное восприятие Дымшица как существа высшей породы, не способного на банальную уголовщину. Он и впрямь был редкостный экземпляр – хищник, да, но редкостной красоты, человечий аналог соболя или ловчей птицы – воплощение хищной красоты, а не зверства; гусар, гулена, любитель широких жестов, красивых женщин, красивых драк, известный администратор кино, герой мосфильмовского фольклора и чуть ли не заглавное лицо в темном деле подпольного дубляжа и тиражирования иностранных фильмов. Термина "видеопиратство" в те годы не знали, больше настаивали на "свободном обмене идеями и информацией" – вот к этому свободному обмену, артикулируемому гнусавым голосом Ленечки Володарского, Тимофей Михайлович имел непосредственное отношение. В нем клокотала дикая помесь цыганских, еврейских, кубанских кровей, в нем было много всего – умища, плеч, бороды, зубов, даже маленький его рост не читался маленьким в контексте плотского изобилия – а еще он шикарно носил любую одежду, всегда чуть-чуть пережимая с форсом: конокрад выглядывал из накрахмаленных сорочек дельца, сияя цыганским золотом запонок. Впрочем, дельцом Тимофей Михайлович был серьезным, совет его дорогого стоил. Именно с ним консультировалась Вера Степановна, делая первые шаги в легальном бизнесе, и во многом благодаря Дымшицу безболезненно пережила нечестную павловскую реформу 90-го года, швырнувшую московское бутлегерство в объятия южных мафий.
А еще, если уж совсем откровенно, – это был единственный мужик, превосходство которого Вера Степановна ощущала с непривычным, волнительным женским трепетом. Острый цыганский глаз, цепкий еврейский ум, могучая волосатая грудь – короче, настоящий волчара; рядом с ним даже Верка-усатая, при известных обстоятельствах, готова была ощутить себя кроткой овечкой. Любого московского мясника (породу, по степени чувствительности недалеко ушедшую от кадавра) всего лишь намек на предлагаемые обстоятельства мог привести в трепет, – а этот склабился, оглаживал свою смоляную с проседью бороду и беспечно, с веселой мужской откровенностью делился с хозяйкой дома подробностями очередного своего авантюрного романа то с космонавткой, то с матроной из исполкома, то с тринадцатилетней то ли дочкой, то ли внучкой приятеля-режиссера – после чего разливал по стаканам водку и пил здоровье Веры Степановны: баб, дескать, пруд пруди, а достойных собутыльников раз-два и обчелся. Другое дело, что не всегда этот принцип выдерживался последовательно и до конца даже и в отношении Веры Степановны, что по взаимному согласию извинялось цыганским темпераментом друга дома, азартом натуры – ну и водкой, конечно.