355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энтони Дорр » Собиратель ракушек » Текст книги (страница 6)
Собиратель ракушек
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:17

Текст книги "Собиратель ракушек"


Автор книги: Энтони Дорр



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Уехал он, сообщает кто-то один.

Все глазеют на нее, потом отворачиваются. И смотрят на костер.

Уехал к себе в Бостон. На той неделе. Всей семьей отчалили. Дачники.

Доротея уходит. Бредет, как слепая; подлесок царапает лицо. Споткнувшись, она падает на мокрую траву. Коленки грязные, облеплены травой, расцарапаны в кровь. Поникшая, выходит на незнакомую гравийную тропу. Минует подъездные дорожки, чей-то дом, где окна светятся телевизионной синевой. Вот тявкнула собака. Ухнула сова. Доротея продолжает путь вдоль асфальтового шоссе. Оставляет позади лесопилку. Чувствует, что заблудилась. Внутренне холодеет; небо давит нестерпимо.

Босая, идет нога за ногу, а дальше пускается бегом и не может согреться, и уже не знает, в какой стороне океан. Уходит на милю вперед, если не больше. Гравийную тропу сменяет обычный тротуар. Дрожа, она садится и не двигается с места. Так проходит час, другой. Небо озаряется розовым. По шоссе дребезжит грузовик: на крыльях вмятины, одна фара не горит. Очкарик-водитель притормаживает, высовывается в окно, открывает дверь. Забравшись в кабину, Доротея просит подбросить ее до металлургического завода.

Он высаживает ее у проходной. Царапины на грязных ногах побагровели, волосы сбились в лохмы. Мимо спешат рабочие в касках, у каждого в руке коробка с едой; шурша резиной по гравию, подкатывает «мерседес» с тонированными стеклами. Доротея, затесавшись в толпу рабочих, проникает на территорию. Видит вывеску: АДМИНИСТРАЦИЯ. В будке сидит толстяк с жетоном. У него за спиной огромный ангар из гофрированного железа, дальше – застывший подъемный кран. Баржа, груженная дренажными трубами.

Доротея стучится в окошко; толстяк поднимает голову от конторской доски с зажимом для бумаг.

Мой отец, говорит она. Сантьяго Сан-Хуан. Обед забыл. Я принесла, хочу ему отдать.

Сдвинув очки на лоб, толстяк изучает незнакомую девочку с израненными коричневыми ступнями. И с трясущимися пальцами. Сверяется с закрепленными на доске списками. Переворачивает листы. Пробегает взглядом учетные карточки.

Как, говоришь, его фамилия?

Сан-Хуан.

Толстяк долго сверлит ее взглядом. Потом возвращается к своим бумагам. И повторяет: Сан-Хуан. Да, есть такой. Док «си-четыре». Вон там, сзади.

Она идет по указателям «С4» и оказывается на бетонном пирсе, где замер, свесив стрелу, подъемный кран, стиснутый высокими штабелями контейнеров. Со свернутыми чертежами под мышкой мимо шагают инженеры в костюмах, при галстуках и в защитных касках. Сигналя, подъезжает автопогрузчик; водитель косится на нее с неприязнью.

Доротея находит отца на краю пирса, где над мутной речной водой громоздится синий мусорный контейнер. Течение подбрасывает пластиковые стаканчики. Над контейнером, хлопая серо-белыми крыльями, горланят чайки. Папа одет в засаленный бежевый комбинезон. В руках у него метла. Он лениво гоняет ею чаек. Чайки с криком норовят нагадить ему на голову.

Обернувшись, он видит дочку. Встречается с ней взглядом. И отводит глаза.

Доротея.

Папа. Все это время. Месяц за месяцем. Ты говорил, что строишь корабли.

Больше она ничего не может выдавить. Дрожит от холода. Но не уходит. Отец опирается на метлу. Смотрит вместе с дочерью, как река сливается с морем. Доротею бьет озноб, отец обнимает дочку за плечи, но ее все равно трясет.

На горизонте появляется эсминец. Его, молчаливого серого левиафана, тащит за собой буксир, напряженно стуча двигателями; Доротея уже различает цифры на серых боках и палубные орудия, с виду такие мирные, чистые. Корпус – величиной с многоэтажный дом; непонятно, как она могла поверить, что отцу по силам охватить такую громаду? А кому вообще по силам охватить такую громаду?

Доротея не может согреться. Не может отделаться от озноба и мучается дурнотой. Весь день лежит в спальном мешке. Удилище прислонено к стенке. Смотреть на него нет сил. В ушах шумит океан, от этого ей совсем тошно. От вращения земного шара ей тошно. Где-то между ног возникает ледяной холод, который ползет по бедрам и поднимается до самой шеи. Сколько может, она задерживает дыхание, с каждым разом получается все дольше, перед глазами плывут круги, а потом какой-то рубильник, над которым она не властна, переключается сам по себе, воздух вырывается из легких, а затем врывается обратно, и зрение становится чуть более четким.

Свернувшись калачиком в спальном мешке, она дрожит и грезит, чтобы поскорей пришла зима. Чтобы цементная серость моря и горизонта похоронила солнце, не дав ему взойти. Чтобы ночи стали по-зимнему долгими. Чтобы заблестели звезды, словно кончики стальных крючков. Чтобы под босыми ногами заскрипел снег. В своих грезах она сидит на самой оконечности мыса Харпсуэлл-Пойнт и смотрит, как ветер гонит по воде барашки. Того парня нигде нет. Никого нигде нет – ни птицы, ни рыбы. Вся рыба ушла, покинула реку, косяками устремилась в разливающееся море. И океан, и река опустели. Камни освободились от моллюсков-блюдечек, от морских желудей, от водорослей. Леска хищно, не хуже толстой веревки или колец паутины, стягивает ее лодыжки. А сама она превращается в рыбешку, что угодила в сети. Превращается в родного отца. Чей мир нещадно запутан.

Проснувшись, она видит маму. Та поит Доротею горячей водой. В этой роли мама даже становится немного мягче. Как-никак, дочка вернулась, а сама она еще не до конца разуверилась, что ее муж каким-то образом умудряется проектировать корпуса военных кораблей. Доротея разглядывает сидящую рядышком мать, тугие тонкие жилы на материнской шее. У Доротеи – такие же. В полудреме она слушает, как мать переходит из комнаты в комнату, как моет посуду в кухонной раковине.

Начало августа. С рассветом – стук в дверь. Настолько громкий, настолько не ко времени, что Доротея выпрыгивает из спальника. Она оказывается у дверей раньше, чем мама успевает выйти из кухни. Внутри у девушки потрескивает жар. Она вглядывается в рассветный сумрак. За порогом стоит могучая фигура. Великан из скобяной лавки. В великанской руке – гладкое нахлыстовое удилище.

Голос гремит так, что не умещается в скромном домишке. Доброе утро, доброе утречко, грохочет великан. Сдается мне, для рыбалки лучше погоды не придумаешь. Если, конечно, время есть.

Смотрит он только на Доротею, а Доротея стоит в пижаме и втягивает запах великана – морской, сосновый запах. Из кухни, вытирая руки полотенцем, высовывается мама.

Они идут вдоль Попэм-Бич, великан делает огромные шаги. Чтобы не отставать, Доротея то и дело переходит на бег. День вплоть до самого горизонта светится голубизной и первозданностью. Они шлепают по воде и останавливаются бок о бок, чтобы начать лов. Доротея чувствует, как океан тянет ее за ноги. Великан не расстается с сигаретой. Время от времени смотрит, как Доротея забрасывает, улыбается, если у нее запутывается леска, хвалит, когда получается так, как надо.

Сам он удит неказисто. Леска не танцует в воздухе и не описывает лихих кругов, как у того паренька. Забрасывает попросту, в один прием, и оставляет леску покачиваться на волнах. Подтягивает одной великанской розовой ладонью. Снова забрасывает.

В этом деле, поучает он Доротею, важней всего время. Леску нужно как можно дольше удерживать в воде. А коли в воде ее не удержать, так и улова не будет.

До полудня клева нет; теперь оба сидят на бревне, выброшенном волнами. Великан принес пакетик изюма; хватает его ненадолго. Доротея задает вопросы, он отвечает, и она чувствует, что солнце напекло ей какую-то точку в голове.

Ближе к закату великан начинает таскать окуней – одного за другим; леска выстреливает, удочка всякий раз сгибается крутой параболой, он вываживает рыбину, потом бьет ее головой о камень и опускает в лежащий на берегу продуктовый пакет.

Вечером Доротея стоит рядом, пока великан потрошит свой улов: быстрым движением вспарывает рыбье брюхо и отдает внутренности на волю прилива. Это тоже штат Мэн, говорит себе Доротея, – вот этот рыбак, который потрошит рыбу на песке; и тут до нее доходит, что Доротея, будь то нынешняя или прежняя, навсегда останется Доротеей и что ей в этом мире не раз улыбнется удача.

Перед тем как уйти со своим уловом, великан улыбается Доротее, сообщает, что она – прирожденная рыбачка, и желает ей удачи. Buena suerte[8]8
  Удачи (исп.).


[Закрыть]
, говорит, и в устах огромного гринго из штата Мэн это звучит нелепо, но все равно приятно.

Горизонт мало-помалу пристраивается по бокам от солнца; Доротея продолжает забрасывать удилище. Руку уже сводит от напряжения, но теперь получается очень даже неплохо, леска летит параллельно воде, мушка ложится, точь-в-точь как показывал великан, да к тому же Доротея читает воду: прикидывает, где затаилась рыба, в какую забилась расщелину. Наблюдает за ходом рыбной мелочи и за полетом птиц, которые ею кормятся. Рука совсем одеревенела. Ноги затекли. Они теперь больше принадлежат океану, чем ей самой.

Закат, как жаркая топка, окрашивает своим цветом облака. И при этом скрытно посылает копья света в бухту, где Доротея, прорезая голубую поверхность, подтягивает к себе стример и в один прекрасный миг понимает, что его заглотил полосатый окунь.

Рыбина сильная, сдаваться не хочет; удилище гнется так, что глазам не верится; Доротея, поборов панику, медленно отступает к берегу и вываживает рыбу по всем правилам. Рыба мечется, делает обманные рывки. Доротея не теряется. Через леску ей передается сила окуня. Это достойный соперник. Он борется не на жизнь, а на смерть. Но и Доротея тоже борется.

Когда окунь в конце концов оказывается на мелководье, она вытаскивает его, трепещущего и задыхающегося, на сушу и нагибается, чтобы извлечь крючок. Крупная полосатая рыбина поблескивает в сумерках. Доротея поднимает окуня за нижнюю челюсть и заглядывает в круглые неразумные глаза.

С рыбиной на руках она заходит в воду. По плечи. Делает глубокий вдох, задерживает воздух в легких. Прижимает к себе свой улов. Ощущает мускулистую плоть. Ощущает и собственные мышцы, ноющие, измотанные, сильные. Склоняется к воде. Считает до двадцати. И отпускает рыбу на волю.

История Гризельды и не только

В тысяча девятьсот семьдесят девятом году за волейбольную команду старшеклассниц средней школы города Бойсе играла Гризельда Драун, невероятно высокая девушка с крепкими, как древесные стволы, ляжками и точеными руками; ее подача стала залогом победы в чемпионате штата Айдахо, а о том, что это был коллективный успех, напоминали разве что игровые майки ее подруг по команде. Сероглазая, рыжеволосая акселератка, она созревала буквально на глазах, и по школе ползли слухи, что одного парня ей мало – будто бы она шастает сразу с двумя в пыльный чулан для музыкальных инструментов, где хранятся мятые тубы и дырявые барабаны; а еще поговаривали, что она не дает прохода учителю физики и балуется с кубиками льда в классе для самостоятельных занятий. Слухи есть слухи: никого не интересовало, сколько в них правды и сколько вымысла. Известны они были всем и каждому. И особых сомнений не вызывали.

Отец Гризельды умер давным-давно, мать работала в две смены на ткацкой фабрике. Младшая сестра, пышка Розмари, не вышла ростом, чтобы играть, а потому просто состояла при команде. Сидя на складном стуле, она меняла счет на табло, а также вела статистику и время от времени, пока тренер заставлял спортсменок отрабатывать ускорения, накачивала спущенные волейбольные мячи.

Началось все как-то в августе, после дневной тренировки. Зажав под мышкой учебник по обществоведению, Гризельда стояла на тротуаре в тени кирпичного здания спортивного зала; до нее доносился визг тормозов школьных автобусов; в листве осин, высаженных в редкую шеренгу перед школой, шелестел ветер. Ее сестра, чьи кудряшки и глаза совсем чуть-чуть возвышались над приборной панелью, подкатила на проржавевшей «тойоте», которую девушки делили с матерью. Путь их лежал на ярмарочную площадь Айдахо, где шумела Большая Западная Ярмарка. Гризельда, упираясь мощными коленями в бардачок, сложилась на переднем сиденье, высунула голову в окно и подставила свое длинное лицо ветру. Розмари ехала медленно, останавливалась как вкопанная у каждого знака «стоп» и потом долго возилась с ручкой передач. В дороге сестры молчали.

Мы видели их на парковке у ярмарочной площади: они вдыхали атмосферу праздника, ароматы горячей сдобы, жженки и корицы, слушали, как полощется брезент шатров, как поет шарманка, подгоняя карусель, и как все эти чарующие звуки отдаются от натянутых палаточных тросов, чтобы кануть в утоптанную пыль. Афишки, прибитые к телеграфным столбам на потребу ветру, рокочущие газогенераторы, пикап, из которого торговали гиросом[9]9
  Гирос – блюдо греческой кухни, аналог турецкого донера или арабской шаурмы.


[Закрыть]
, пикап, из которого торговали газировкой, кренделями, попкорном и печеной картошкой, развевающийся американский флаг, шумные аттракционы, откуда неслись истошные вопли публики, – все это завораживало их, как мираж, как видение.

Гризельда широким шагом устремилась ко входу, отгороженному канатами: там торчала будка, внутри которой на табурете стоял контролер-лилипут; Розмари едва поспевала следом; за шатрами начинались предгорья, мутно-бурые на фоне блеклого неба. Вытащив из кармана два мятых билета, Гризельда сунула их контролеру.

Вот с этого места мы потом и заводили рассказ о Гризельде, когда томились в очередях к магазинной кассе или сидели на трибунах во время волейбольных матчей: пошли как-то сестры на ярмарку, впереди Гризельда, за ней Розмари. Купили они на двадцать пять центов сахарной ваты и отправились бродить по ярмарке, прячась за розовыми облачками лакомства и не поддаваясь на зазывные крики: «Попадите из водяного пистолета в рот клоуну! А ну-ка, девушки, расстреляйте воздушный шарик!» Они заплатили еще по четвертаку каждая, чтобы побросать кольца на бутылки от кока-колы. Розмари выудила из корыта с водой резинового утенка и получила приз: маленькую засаленную панду с глазами-пуговицами и нахмуренными бровями, вышитыми ниткой.

Лучи солнца уже стали длинными, апельсиновыми. Сестры дрейфовали среди будок и аттракционов, и обеих уже слегка подташнивало от сахарной ваты. Наконец в багровых сумерках они добрались до шатра в дальнем углу площади, где выступал пожиратель металла. Там собралась изрядная толпа, преимущественно мужчины, в джинсах и сапогах. Гризельда остановилась и, растолкав бедрами зрителей, заняла удобную позицию, откуда с легкостью могла наблюдать за представлением поверх шляп и бейсболок. В глубине шатра на невысоком помосте установили ломберный стол, освещенный желтым прожектором. Втягивая носом запах прорезиненной ткани, Гризельда наблюдала круженье мошкары в луче прожектора и слышала, как мужчины обсуждают невозможность и дикость пожирания металла.

Розмари ничего не было видно. Она переминалась с ноги на ногу. Дергала сестру, напоминая, что им пора домой. Между тем сзади наседала толпа. Гризельда сунула в рот клок сахарной ваты и расплющила языком. Потом оглянулась на сестру: та сжимала в кулаке шнурок, с которого свисала панда.

Давай я тебя на руки возьму, предложила Гризельда.

Розмари покраснела и замотала головой. Ты что, шепнула ей Гризельда, это ж не кто-нибудь, а металлоглотатель. В жизни такого не видала. Ума не приложу, что тут будет.

А Розмари в ответ: обман какой-нибудь, видимость одна. Взаправду такого не бывает. Гризельда пожала плечами.

Сестры переглянулись. Я хочу посмотреть, уперлась Гризельда. Мне не видно, заныла Розмари. Теперь настала очередь Гризельды отрицательно помотать головой. Значит, говорит, просто так постоишь.

Розмари обиделась и надулась. Она стала пробиваться к машине, прижимая к груди панду, как скорбного младенца. Гризельда смотрела на помост.

Вскоре появился сам артист, и зрители, успевшие протиснуться в шатер, затихли; снаружи по толпе гулял шепоток, мошкара медленно кружила в пучке света, а от далекой карусели неслось треньканье шарманки. Подтянутый, невысокий, пожиратель металла – хорошо сложенный человек с приятными манерами – вышел на помост в деловом костюме. Гризельда вросла в землю. Какой мужчина! А очки-то как сверкают, а туфли как начищены, а фигура до чего ладная, и костюмчик в тонкую полоску, и запонки – приоделся, чтобы металл глотать у них в Бойсе, штат Айдахо. Никогда прежде ей не доводилось видеть такого мужчину.

Тот уселся за стол, двигаясь изящно и без суеты, отчего Гризельду охватило желание выбежать на сцену, броситься к этому человеку, стиснуть в объятиях, поедать целиком и биться об него всем телом. Он до умопомрачения отличался от всех своей значительностью и бесконечной притягательностью; Гризельда, как видно, рассмотрела в нем нечто сокровенное, что оставалось почти неявным для остальных.

Из кармана жилетки он достал бритвенное лезвие и разрезал им лист бумаги по всей длине. А затем это лезвие проглотил. И при этом не моргая смотрел на Гризельду. У него отчаянно дергалось адамово яблоко. Лезвий он съел шесть штук, после чего с поклоном скрылся за шатром. Толпа вежливо, даже несколько растерянно похлопала. У Гризельды вскипела кровь.

С заходом солнца, когда представление давно закончилось, к шатру вернулась негодующая, встрепанная Розмари, но ее сестры и след простыл: та ужинала жареными колбасками в закусочной «Гэлакси» на местном Капитолийском холме. Она по-прежнему неотрывно смотрела в серые глаза пожирателя металла, да и он тоже не сводил с нее взгляда. Еще не пробило полночь, а эти двое уже вместе покидали Бойсе: Гризельда лежала на широком сиденье пикапа, опустив голову на колени уносившегося в Орегон артиста, который запустил одну руку ей в волосы и едва доставал изящными ступнями до педалей.

Наутро миссис Драун заставила Розмари изложить все подробности инспектору дорожной полиции, который выслушал эту историю, позевывая и не вынимая больших пальцев из шлевок форменных брюк.

Что ж вы не записываете? – выдавила миссис Драун.

Гризельде уже полных восемнадцать лет, пояснил инспектор, что тут записывать? По закону она – женщина. Слово «женщина» он выговорил громко и с нажимом. Женщина. Не теряйте надежды, посоветовал он. Такие истории происходят сплошь и рядом. Вернется как миленькая, никуда не денется. Все возвращаются.

В школе только и судачили, что о бегстве Гризельды; ядовитая желчь, выплеснувшись за порог, достигла очередей перед кассами магазинов и кино. Скоро обратно прибежит, говорили мы между собой, и этот прохиндей, который ей в отцы годится, еще пожалеет, что сманил зазевавшуюся чудачку, а у нее так и так дурная кровь, девчонка и не на такое способна. Он ее наверняка уже обрюхатил. Или еще того хуже.

Миссис Драун в одночасье поникла. Мы встречали ее в супермаркете «Шейверс», куда она заходила после работы, ссутулившаяся, удрученная, с корзинкой сельдерея в узловатой руке и с повязанным вокруг шеи носовым платком. Она вроде как барахталась в море любезностей («Ах, миссис Драун, что за погода – льет как из ведра»), а вокруг, как ей казалось, множились слухи, которые шепотками, не слышными разве что ей одной, честили ее дочь по всему городу.

Где-то через месяц она перестала выходить из дому. С фабрики ее уволили. Знакомые больше не навещали. Да ну их – и так люди языками чешут, говорила она младшей дочери, которая бросила школу и устроилась на место матери. Кто языками чешет, мам? Да все. Просто люди болтают у тебя за спиной, потому как ты к ним спиной поворачиваешься, не бежать же им за тобой, вот они из вредности и несут всякую околесицу, хотя сами ни бельмеса не смыслят.

Гризельде, разумеется, перемывали косточки недолго. Она не вернулась. И если ее нескладная сестра по четырнадцать часов в день горбатилась на фабрике, а мать убивалась по пропащей дочери, то в этом не было ничего удивительного, а тем более интересного. В старших классах появились новички, а с ними и новая пища для разговоров. Историю Гризельды извлекали на свет лишь за неимением лучшего.

Миссис Драун, к несчастью для себя самой, категорически отказывалась верить, что слухи улеглись: ей казалось, они где-то рядом, стоит лишь навострить уши. Хватит языки распускать, голосила она из окна, когда мы шли гулять в предгорья и проходили мимо ее одноэтажного домика. Сплетники! Она перебралась в комнату Гризельды, спала в ее кровати. Побледнела, если не пожелтела лицом. На улицу по-прежнему не выходила, даже до почтового ящика. Дом пропылился. Трава во дворе засохла. Водостоки наглухо забились листвой и грунтом. Казалось, домишко вот-вот провалится под землю.

Между тем Гризельда регулярно писала своим. Раз в месяц среди доставленных счетов Розмари обнаруживала надписанный мелкими печатными буковками конверт с невообразимым множеством штемпелей и почтовых марок. Письма были куцыми и сбивчивыми:

Дорогие мама и сестренка, в городе, где мы сейчас, целый акр отведен покойникам. Для них тут поставлены высокие шкафы, вроде как посудные, с ящичками. Между ними дорожки травой засажены. Очень красиво. Наш номер идет с успехом. Боев тут нету, они на другом конце острова. Как и вы, мы о них ничего не знаем.

В письмах не было ни слова сожаления, ни намека на раскаяние. Сидя на кровати, Розмари одними губами проговаривала названия на штампах и марках: Молокаи, Белу-Оризонте, Кинабалу, Дамаск, Самара, Флоренция. То были названия из всех частей света, и каждый конверт читался как песня: Сицилия, Масатлан, Найроби, Фиджи, Мальта; Розмари в своем воображении рисовала картины земных и океанских просторов, необъятных и неизведанных, раскинувшихся за пределами Бойсе. Она часами крутила письмо перед собой, гадая, сколько же народу передавало его из рук в руки на долгом пути от сестры в Бойсе, сколько же народу оказалось между нею самой и розовым отблеском солнца в облаках над горными вершинами Непала, тысячелетними садами Киото и черными приливами Каспия. За пределами швейной фабрики и супермаркета «Шейверс», за обшарпанным, просевшим домиком, что на северной окраине города, забрезжил совсем другой мир. И вот доказательство. В том, другом мире обитала ее сестра.

Ни одного из этих писем Розмари не показала матери. Она решила, что для той будет лучше, если Гризельда исчезнет с концами.

Вокруг этих писем, работы и матери сонно крутилась тоскливая, гнетущая, пресная жизнь Розмари. На ткацкой фабрике она сквозь защитные очки следила, чтобы выкрашенная материя ровно ложилась на товарные валики; во время всей смены нещадно ныла спина, от стона и скрежета намоточных станков раскалывалась голова. От сидячей работы девушка прибавляла в весе, на отечных ногах быстро стаптывалась обувь. Перед тем как ехать в «Шейверс», Розмари составляла подробный список продуктов, подбивала баланс чековой книжки огрызком карандаша и кормила супом угасающую мать. Уборкой дома и покупкой косметики Розмари не утруждалась. Занавески на окнах выцвели. Диванные подушки пестрели обертками от бисквитных батончиков; в прилипших к подоконникам жестянках из-под лимонада кишели муравьи.

Со временем она доверила свою девственность и судьбу Даку Уинтерсу, застенчивому, толстопузому, пропахшему говяжьим фаршем мяснику из «Шейверса». Тот перебрался в осевший домишко. Робко пытался делать что-то по хозяйству, с неизменной банкой пива в руке возился во дворе, прочистил кривые желобки водостоков, повесил новую дверь с металлической сеткой, заменил расколотые плиты на дорожке, ведущей к дверям. Накачиваясь до полупьяного состояния водянистым пивом, он кое-как терпел миссис Драун, которая без умолку несла бессвязную чушь насчет сплетников, занимала комнату Гризельды и упрямо не желала спускать за собой в уборной. Бесхитростный верзила, он засыпал, пока Розмари у него под боком решала филворд. Изредка они неумело исполняли супружеский долг. Но во вкус так и не вошли.

А письма от Гризельды по-прежнему приходили ежемесячно из разных уголков света; каждый конверт хранил в себе нескладный рассказ и являл взору штамп какого-нибудь волнующего сердце города: Катманду, Окленд, Рейкьявик.

Когда минуло ровно десять лет с момента исчезновения Гризельды, Дак Уинтерс нашел в ванной труп своей тещи. Без признаков насильственной смерти. Розмари развеяла прах матери на заднем дворе. Но на улице шел дождь, и прах слипался в серые комочки – эффектного зрелища не получилось: все, что осталось от миссис Драун, оседало на кустиках пахизандра или сбегало неопрятными каплями по забору в соседский двор.

В тот вечер умаявшийся на работе Дак поплелся в спальню и увидел, что Розмари с мокрыми от слез щеками лежит на кровати, вытянув толстые ноги, и держит на коленях аккуратно перевязанную стопку конвертов и потрепанную плюшевую панду. Дак прилег рядом и просунул руку под шею жене. Розмари посмотрела на него заплаканными глазами.

Уж признаюсь тебе, всхлипнула она, сестра все эти годы слала нам письма. А я их от мамы прятала.

Знаю, прошептал Дак.

Она весь свет объездила. И не расстается с тем хлыщом.

Дак привлек к себе жену, положил ее голову на свое толстое пузо и стал укачивать. Она рассказывала мужу эту историю – историю Гризельды, а он утешал ее и целовал катившиеся по щекам слезинки. Я знаю, шептал он. Кто ж не знает?

Потом Розмари рыдала у него на груди. Так они и лежали, Дак целовал ее в макушку, вдыхая запах волос. В солоновато-сладкой нежности два тела начали двигаться одновременно, с мягкой настойчивостью. Он осыпал поцелуями ее всю. После, лежа в объятиях Дака, Розмари прошептала: это истории моей сестры. Для нее самой писаны. А у нас с тобой теперь свои будут. Так ведь, Дак? Он ничего не ответил. Уснул, что ли.

Наутро Дак проснулся позже обычного и, выйдя на кухню, увидел, как Розмари сжигает в раковине последний конверт из заветной пачки. У них на глазах бумага почернела и рассыпалась хлопьями. Дак сжал запястье жены и повел ее туда, где деревья и травы зеленели под сияющим небом после вчерашнего дождя. Миновав жилой квартал, они подошли к безымянному склону и стали охая продираться в своих разношенных кроссовках через колючки, приминая подошвами звездочку-мокрицу, ковыль, подсолнухи и с каждым шагом поднимая в воздух облачко пыльцы. Остановились они, тяжело дыша, на высоком пятачке, откуда город был виден как на ладони: купол местного Капитолия, ветвистые улочки, скудные ряды домишек на северной окраине, а вдалеке – сверкающие белизной вершины гор Овайхи[10]10
  Овайхи – горы и река на стыке штатов Орегон, Айдахо и Невада.


[Закрыть]
. Дак снял фланелевую рубашку, расстелил ее на цветущем разнотравье, и они с Розмари занялись любовью – посреди стрекота кузнечиков, плывущих облачков пыльцы, под открытым небом, в холмистом предместье над городом Бойсе.

И с той поры стали они жить в согласии, незаметно для себя открывая наконец-то друг друга. Дак побелил дом; Розмари установила на заднем дворе камень в память о матери. Они до блеска отдраили двери и окна, вывезли на тачке коробки и тюки со старым барахлом, волейбольные кубки, школьные тетради. Пробовали садиться на различные диеты; мы даже видели, как они, держась за руки, неспешно нарезали круги по парку «Верблюжья спина». А письма от Гризельды ежемесячно швыряли в мусорное ведро, даже не разглядывая почтовую марку.

И вот в один прекрасный день появилось это рекламное объявление в разделе досуга газеты «Айдахо стейтсмен». В нем сообщалось о мировом турне металлоглотателя, который завоевал известность своим феерическим культовым шоу во всех уголках земного шара, а в январе готовился выступить в спортзале средней школы города Бойсе. Многословная реклама, набранная несколькими затейливыми шрифтами, перетекающими один в другой, включала также рисованное изображение полуголой девушки, сулившей невероятные чудеса: якобы пожиратель металла никогда не глотал один и тот же предмет дважды, а всего две недели назад в рамках своего турне заезжал в Филадельфию, где съел «форд-рейнджер».

Розмари, сказал Дак за тарелкой хлопьев, которые заедал пончиками, ты не поверишь.

У кассы началась форменная драка. Мы решили во что бы то ни стало попасть на представление. Билеты разошлись за четыре часа; в школе надрывались телефоны, горожане требовали перенести выступление в зал большей вместимости. Но Розмари наотрез отказалась идти, даже слушать ничего не желала. Двадцать пять долларов с носа, причитала она. Издеваются они, что ли? Нам с тобой там делать нечего, Дак. Забудь, ладно? Через неделю из Тампы пришло письмо от Гризельды. Разорванное в клочки, оно тут же отправилось в мусорное ведро.

В день приезда пожирателя металла дирекция «Шейверса» объявила, что супермаркет дорабатывает последний месяц и ликвидируется, поскольку от него уже много лет одни убытки. Покупатели тянутся в «Альбертсон», что на Стейт. С закрытием магазина весь персонал будет уволен.

Дак в своем окровавленном фартуке поплелся в разгрузочный отсек и присел на молочный ящик. Начался снегопад. В тупике таяли снежные комья. Менеджер продуктового отдела похлопал Дака по спине и поднял перед собой картонную упаковку пива. Они выпили, немного порассуждали, где искать работу. Окропили снег желтым. Тут менеджеру позвонила жена. Выяснилось, что она не сможет пойти с ним на представление. Тогда он предложил билет Даку.

Жена, понимаешь, забормотал Дак. Она меня не отпустит. Говорит, это, мол, деньги на ветер. Дак, простонал менеджер, мы только что остались без работы! В самый раз оттянуться вдвоем, неужели мы этого не заслужили? Дак пожал плечами. Слушай, продолжал менеджер, сегодня этот крендель будет жрать металл. Я слыхал, ему по силам целый снегокат приговорить.

А кроме всего прочего, не унимался он, там наверняка появится Гризельда Драун.

В школьном спортзале какие-то люди воздвигли сцену, отгородили ее бордовым занавесом и расставили складные стулья. Двадцать пять долларов с носа – а в зале яблоку негде было упасть. С опозданием на полчаса занавес со скрипом поплыл вверх, открыв взорам публики сидящего за столом пожирателя металла. Невысокий, крепкий человек за пятьдесят был одет в черный костюм и белую сорочку с черным галстуком. Держался он прямо; сверкающее розовое темя, похожее на половинку яйца, обрамлял венчик седых волос. Впалые серые глаза казались чересчур большими. Сидел он с невозмутимым видом, сложив руки на коленях. У него за спиной дрогнула и тут же застыла расшитая блестками голубая занавеска.

Шаркая зимними сапогами, мы выжидательно созерцали это банальное зрелище – невзрачного человека, сидящего за голым столом при свете обыкновенных лампочек школьного спортзала. Публика перешептывалась, ерзала, потела. Над скопищем людей в теплых куртках поднимался пар.

На улице валил снег, укрывая припаркованные у школы минивэны и фургоны, в воздухе пахло слякотью и нетерпением. Где-то вопил ребенок. Ножки складных стульев поскрипывали резиновыми насадками по деревянному настилу. Подошвы теплых сапог поскрипывали на трехочковой линии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю