Текст книги "Скрипка"
Автор книги: Энн Райс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
ГЛАВА 9
Я отмахнулась от этого видения. Открыла глаза и уставилась на облупленный потолок в этой заброшенной часовне, мой взгляд блуждал по скучным металлическим украшениям, таким модным и таким бессмысленным. Теперь я поняла, что за битву он затеял, хотя музыка захлестнула меня и в ушах стоял голос Лили, который смешался со звучанием скрипки и стал частью его.
Я смотрела прямо на него и думала только о нем. Я сконцентрировалась на нем, отказываясь думать о чем-то другом. Он не мог бросить играть. На самом деле его игра была блестящей, полной напряжения, он издавал звуки, не поддающиеся описанию, в пронзительности его верхних нот чувствовалась сила и одновременно расслабленность.
Да, это был концерт Чайковского, который я знала наизусть благодаря своим дискам. Он вплел в него оркестровые партии, создав собственное сольное произведение, пронизанное нитями оркестра. Эта музыка рвала тебя на части. Я попыталась дышать медленно, расслабиться, не сжимать рук.
Внезапно что-то изменилось. Изменилось в корне, как бывает, когда солнце зайдет за облако. Только это была ночь, и мы сидели в часовне.
Святые! Вернулись старые святые. Меня вновь окружал декор тридцатилетней давности.
Я сидела на старой темной скамейке с витым подлокотником под левой рукой, а за его спиной появился традиционный высокий алтарь, под которым в стеклянном ящике находились резные раскрашенные фигурки Тайной Вечери.
Я возненавидела скрипача. Возненавидела именно за это, потому что никак не могла заставить себя не смотреть на этих давно утраченных святых, на разукрашенную гипсовую фигурку Пражского Младенца Иисуса, держащего крошечный глобус, на старые пыльные и в то же время трепетные фрески между темными окнами с изображением Христа, несущего свой крест сначала вниз, а потом вверх.
Ты жесток.
Темные окна светились лавандовым светом, на скрипача падали мягкие тени, а перед ним возвышалась старинная литая ограда, которую снесли давным-давно вместе с остальными украшениями. Он стоял неподвижно в окружении того убранства, которое я не могла припомнить в деталях еще минуту тому назад?
Я сидела как прикованная и смотрела на икону Вечной помощи Божьей Матери, висевшую за ним, над алтарем, над мерцающей золотой дарохранительницей. Святые, запах воска. Я видела свечи в красных стаканах. Я все видела. Я снова слышала запах воска и ладана, а скрипач тем временем продолжал играть свою версию концерта, сливаясь стройным телом с музыкой и вызывая вздохи восхищения у слушавших его людей, впрочем, кто они были?
Это зло. Красивое, но зло, потому что оно жестоко.
Я закрыла и тут же открыла глаза. Видишь, что теперь здесь творится! На секунду я действительно увидела.
Затем на глаза вновь опустилась пелена. Неужели он сейчас ее вернет? Маму. Неужели она сейчас поведет меня и Розалинду по проходу в этой старомодной полутемной часовне, от которой веет покоем? Нет, память переборола его изобретательность.
Воспоминания оказались чересчур болезненными, чересчур ужасными. Я вспомнила ее не такой, какой она приходила в это священное место в счастливые времена, прежде чем была отравлена, как мать Гамлета, нет, я вспомнила, как она, пьяная, лежала на горящем матрасе и ее голова покоилась всего в нескольких дюймах от прожженной дыры. Я увидела, как мы с Розалиндой носились туда и обратно с кастрюлями воды, а красивая Катринка с ее светлыми кудряшками и огромными синими глазами, всего трех лет от роду, молча смотрела на нас, пока комната наполнялась дымом.
«Тебе это так просто не пройдет!»
Он был весь погружен в музыку. Я намеренно наполнила часовню светом, я намеренно представила себе публику, тех самых людей, которых я теперь знала. Я все это проделала и уставилась на него, но он был слишком силен для меня.
Я вновь превратилась в ребенка, приближающегося к ограде алтаря. «А что сделают с нашими цветочками, когда мы уйдем?» Розалинда хотела зажечь свечу. Я поднялась с места.
Толпа ему полностью подчинилась; они были настолько покорены его чарами, что я ушла незаметно.
Выбралась из ряда, повернулась к нему спиной, спустилась по мраморным ступеням и ушла прочь от его музыки, которая с каждой секундой разгоралась все больше, словно он задумал сжечь меня ею, будь он проклят.
Лакоум, не выпуская сигарету, оторвался от ворот, и мы быстро пошли с ним по плитам почти бок о бок. Я слышала музыку, но нарочно не отрывала взгляда от дорожки. Стоило мне отвлечься в сторону, как я снова видела море и пенные волны. Я видела, как они внезапно разбиваются на тысячу цветных осколков, и на этот раз даже слышала грохот.
Я продолжала идти, а сама слушала море и видела его – и одновременно улицу, простиравшуюся впереди.
– Помедленнее, босс, иначе навернетесь, да и я себе шею сломаю, – сказал Лакоум.
Запах чистоты. Море и ветер порождают чудеснейший аромат чистоты, но в то же время все, что мелькает под поверхностью моря, может издавать зловоние смерти, если его извлечь на песчаный берег.
Я шла быстрее и быстрее, внимательно глядя на разбитые кирпичи и сорняк, растущий между ними.
Мы дошли до моего фонаря, слава Богу, моего гаража, но никаких открытых ворот там не было. Те ворота, через которые ушла мама навстречу своей смерти, давно убрали – старые деревянные створки, выкрашенные зеленой краской и прилаженные под кирпичной аркой.
Я постояла не шевелясь. До меня по-прежнему доносилась музыка, но уже издалека. Она предназначалась для тех, кто находился поблизости от него, такова была его природа, как я с удовольствием обнаружила, хотя мне бы хотелось лучше понимать, что все это означает.
Мы прошли до Сент-Чарльз-авеню и направились к центральному входу. Лакоум открыл для меня ворота и придержал тяжелые створки, то и дело норовившие ударить входящего и сбить с ног прямо на мостовую. Новый Орлеан ненавидит вертикальные линии.
Я поднялась по лестнице и зашла в дом. Лакоум, должно быть, отпер дверь, но когда он это проделал, я не заметила. Я сказала ему, что послушаю музыку в гостиной, и попросила запереть все двери.
Для него это было привычное дело.
– Вам-не-понравился-ваш-друг? – спросил он басом, произнося все слова как одно, так что мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, о чем речь.
– Мне больше нравится Бетховен, – ответила я. Но тут сквозь стены проникла его музыка. Теперь она лишилась своего красноречия и силы и походила скорее на жужжание пчел на кладбище.
Двери в столовую закрыты. Двери в коридор закрыты. Я просмотрела диски, которые теперь были расставлены строго по алфавиту.
Солти[16]16
Сэр Георг Солти (1912-1997) – знаменитый дирижер Чикагского симфонического оркестра
[Закрыть]. Девятая симфония Бетховена, вторая часть.
Через секунду я поставила диск в проигрыватель, и литавры наголову разбили скрипача. Я сделала погромче, и зазвучал знакомый марш. Бетховен, мой капитан, мой ангел-хранитель. Я вытянулась на полу. Люстры в этих гостиных были маленькими и без позолоты – в отличие от тех, что висели в холле и столовой. У этих люстр были только хрустальные и стеклянные подвески. Как приятно лежать на чистом полу и рассматривать люстру с тусклыми лампочками в виде свечей.
Музыка его уничтожила. Марш длился бесконечно. Я нажала кнопку на проигрывателе, чтобы повторять только эту дорожку диска. Я закрыла глаза.
«А что ты сама хочешь помнить? Пустяки, глупость, забавы».
В молодости я без конца мечтала под музыку; всякий раз представляла людей, вещи, события и так увлекалась, что буквально сжимала кулаки.
Но не теперь; теперь это была только музыка, заразительный ритм музыки и какая-то одержимость идеей подниматься на вечную гору в вечном лесу, но видений не было, и, обретя покой в этой грохочущей бесконечной мелодии, я закрыла глаза.
Он не заставил себя долго ждать.
Может быть, я пролежала на полу около часа.
Он вошел сквозь запертые двери, которые за его спиной дрогнули, и мгновенно материализовался, сжимая в левой руке скрипку и смычок.
– Ты ушла посреди выступления! – возмутился он, заглушая музыку Бетховена.
Он двинулся на меня, громко и грозно топая. Я оперлась на локоть, затем села. Перед глазами все поплыло. Свет падал на его лоб, на темные ровные дуги бровей, из-под которых он недобро взирал на меня, прищурившись; вид у него был зловещий. Музыка продолжалась, захлестывая его и меня. Он пнул проигрыватель, так что тот взревел. Тогда он вырвал вилку из стены.
– Очень умно! – сказала я, едва сдерживая торжествующую улыбку.
Он задыхался, словно долго бежал, а может быть, от усилия оставаться реальным или от игры для публики, или оттого, что он проник невидимым сквозь стены, после чего ожил в пылающем огненном великолепии.
– Да, – презрительно бросил он, глядя на меня.
Волосы упали ему на лицо темными прямыми прядями. Две тонкие косички расплелись и утонули среди длинных локонов, пышных и блестящих. Он начал наступать на меня с явным намерением испугать. Но я лишь вспомнила одного старого актера, да, очень красивого, с тонким носом и колдовским взглядом. Скрипач обладал той же темной красотой Оливье[17]17
Речь идет об английском фильме «Ричард Третий»(1954), в котором играл Лоуренс Оливье.
[Закрыть] из экранизированной пьесы Шекспира. Оливье играл уродливого злобного колдуна, короля Ричарда Третьего. Такая неотразимость бывает только, если красота и уродство сливаются в одно целое.
Старое кино, старая любовь, старая поэзия, которую никогда не забыть. Я рассмеялась.
– Я не горбун, я не урод! – выпалил скрипач. – И я не актер, играющий перед тобою роль! Я здесь, рядом!
– Так мне кажется! – ответила я и, сев прямо, натянула юбку на колени.
– «Не кажется, сударыня, а есть. Мне „кажется“ неведомы»[18]18
Шекспир. «Гамлет» (актI, сцена 2; перевод Б. Пастернака)
[Закрыть]. – Он в насмешку заговорил со мною словами Гамлета.
– Ты переоцениваешь себя, – ответила я. – У тебя талант к музыке. Не попади во власть исступления! – продолжила я, воспользовавшись приблизительной цитатой из той же самой пьесы.
Ухватившись за стол, я поднялась. Он бросился на меня. Я чуть было не отступила, но только еще крепче ухватилась за столешницу, глядя ему прямо в лицо.
– Призрак! – выпалила я. – Весь живой мир смотрит на тебя! Что тебе понадобилось здесь, когда ты способен завоевывать толпы? Все они будут внимать тебе.
– Не зли меня, Триана! – сказал он.
– А, стало быть, ты знаешь мое имя.
– Не хуже тебя. – Он повернулся сначала в одну сторону, потом в другую и подошел к окну, где под кружевными занавесками плясали вечные огоньки автомобильного потока.
– Не стану говорить, чтобы ты ушел, – сказала я. Он по-прежнему стоял ко мне спиной и лишь поднял голову.
– Я слишком одинока! Слишком очарована! – последовало мое признание. – Будь я помоложе, я бы пустилась удирать без оглядки от призрака, вопя что есть мочи! Поверив, что передо мной действительно призрак, всем своим суеверным сердцем католички. Но теперь? Он продолжал слушать.
Руки у меня сильно тряслись. Это было невыносимо. Я выдвинула стул из-за стола, опустилась на него и откинулась на спинку. Люстра отражалась в отполированной столешнице размытым кругом, а вокруг выстроились как на параде стулья в стиле Чиппендейл.
– Я чересчур любопытна, – сказала я, – чересчур беспечна и полна отчаяния. – Я постаралась говорить твердо и в то же время не повышать тона. – Не могу найти слова. Сядь! Сядь, положи скрипку и расскажи, чего ты хочешь. Зачем ты ко мне приходишь?
Он не ответил.
– Ты сам-то знаешь, кто ты такой? – спросила я.
Он повернулся в ярости и подошел к столу. Да, он обладал тем самым магнетизмом Оливье из старого фильма, весь состоял из контрастов белого и черного, воплощение зла. И рот у него такой же большой, только губы полнее!
– Перестань думать о другом! – прошептал он.
– Это кино, образ.
– Да знаю я, что это, или ты считаешь меня дураком? Взгляни на меня. Я перед тобой! Фильм старый, его создатель мертв, актер давно превратился в прах, а я здесь, с тобой.
– Я знаю, кто ты, я тебе уже говорила.
– Нельзя ли поточнее? – Он наклонил голову набок, слегка прикусил губу и обхватил обеими руками смычок и гриф скрипки.
Нас разделяло всего несколько футов. Я хорошо разглядела деревянную поверхность скрипки, покрытую толстым слоем лака. Страдивари. Как часто я слышала это слово, и вот эта скрипка у него в руках, этот зловещий и священный инструмент, он просто держит его в руках, и свет отражается от плавных изгибов корпуса, как от настоящей скрипки.
– Ну что? – сказал он. – Хочешь потрогать ее или послушать? Ты ведь сама прекрасно знаешь, что не умеешь играть. Даже Страдивари не скрыл бы твоих несчастных потуг! В твоих руках скрипка бы просто визжала, а ты могла бы тогда в ярости ее расколотить.
– Ты хочешь, чтобы я…
– Ничего подобного, – поспешно произнес он, – просто хочу напомнить, что у тебя нет таланта, а только одно желание, только одна жажда.
– Жажда, вот как? Значит, ты жажду хотел поместить в души тех, кто слушал тебя в часовне? Ты жажду хотел породить? Ты думаешь, что Бетховен…
– Не говори о нем.
– Говорю и буду говорить. Ты думаешь, что его музыка порождает жажду…
Он подошел к столу, переложив скрипку в левую руку, а правую опустил на стол рядом со мной. Я подумала, что его длинные волосы сейчас коснутся моего лица. Я не уловила никакого запаха от его одежды, даже запаха пыли.
Я сглотнула, и перед глазами вновь все поплыло. Пуговицы, лиловый галстук, блестящая скрипка. Все это призраки – и одежда, и инструмент…
– Ты права. Итак, что же я собой представляю? Каково твое благочестивое мнение обо мне – ты хотела его высказать, когда я тебя перебил.
– Ты словно больной, – сказала я. – Ты нуждаешься во мне, потому что страдаешь!
– Шлюха! – бросил он и отпрянул.
– Ну нет, шлюхой я никогда не была, – возмутилась я. – Смелости не хватало. А вот ты болен и нуждаешься во мне. Ты совсем как Карл. Ты совсем как Лили в конце жизни, хотя Бог знает… – Я запнулась, не договорив. – Ты совсем как мой отец, когда он умирал. Ты нуждаешься во мне. В своих муках ты хочешь найти во мне свидетеля. Тебя гложет ревность и жажда, как любого умирающего, если не считать последних секунд, когда, возможно, он забывает обо всем и видит то, что не дано видеть нам…
– Почему ты так думаешь?
– А разве с тобой было иначе? – спросила я.
– Я не умер, – ответил он, — в общепринятом смысле этого слова. Мне не дано было лицезреть огни, дарящие покой, или услышать пение ангелов. Все, что я слышал, – выстрелы, крики, проклятия!
– Вот как? – удивилась я. – Какая трагедия. Впрочем, ты ведь не обычное создание, не так ли?
Он попятился, словно позволил мне залезть к нему в карман.
– Присаживайся, – сказала я. – Мне довелось сидеть у постели многих умирающих – тебе это известно. Поэтому ты и выбрал меня. Может быть, ты готов закончить свои призрачные скитания?
– Я не умираю, дамочка! – объявил он и, выдвинув стул, уселся напротив. – С каждой минутой, с каждым часом, с каждым годом я становлюсь все сильнее.
Он откинулся на спинку стула. Мы были разделены четырьмя футами отполированного стола.
Он сидел спиной к окну, но тусклый свет люстры позволял разглядеть его лицо – слишком молодое, чтобы играть злобного короля в какой-либо пьесе, и слишком страдающее, чтобы мне им насладиться.
Однако я не отвела взгляд. Я продолжала смотреть.
– Так в чем тут дело? – спросила я.
Он сглотнул, совсем как человек, снова прикусил губу, а затем сжал губы, будто собираясь с мыслями.
– Все дело в дуэте.
– Понятно.
– Я буду играть, а ты – слушать. Слушать и страдать, и терять разум или делать то, что заставляет тебя делать моя музыка. Стань дурочкой, если тебе угодно, сойди с ума, как Офелия из твоей любимой пьесы. Стань безумной, как сам Гамлет. Мне все равно.
– Но ведь ты говорил о дуэте.
– Да-да, это будет дуэт, но из нас двоих только я творю музыку.
– Это не так. Я даю тебе силы, ты сам знаешь. В часовне ты поглощал мои силы и всех, кто там был, но тебе этого оказалось мало, и ты снова занялся мной, и безжалостно вызвал в моей памяти те образы, которые абсолютно ничего не значат для тебя, а теперь ты рвешь мне сердце, как обычный невежественный злодей в своем желании заставить меня страдать. Ты ничего не знаешь о страдании, но нуждаешься в нем. Это тоже дуэт. Музыка, которую творят двое.
– А у тебя есть дар красноречия, хоть в музыке ты полная бездарность и всегда ею была, и любишь соприкасаться с чужим талантом. Валяешься на полу и слушаешь своего Маленького Гения, а еще Маэстро и того русского маньяка, Чайковского. К тому же ты упиваешься смертью, да, именно так, нет нужды напоминать тебе об этом. Тебе нужны были все эти смерти.
Он был искренен в своей страсти, злобно взирая на меня своими провалившимися глазами, которые в нужные моменты округлялись, подчеркивая важность сказанного. Он был гораздо моложе Оливье в роли Ричарда Третьего.
– Не будь таким глупым, – спокойно произнесла я. – Глупость не пристала тому, кому смертность может служить оправданием. Я научилась жить со смертью, научилась глотать ее и обонять, и подчищать за ней, но я никогда не нуждалась в ней. Моя жизнь могла бы пойти совсем по-другому. Я не…
Но разве я не ранила ее? Теперь это казалось истинной правдой. Моя мать умерла от моей собственной руки. Теперь я не могла выйти к боковым, уже не существующим воротам и остановить ее. Не могла сказать: «Послушай, отец, нельзя так поступать, мы должны отвезти ее в больницу, мы должны остаться рядом с ней, ты и Роз поезжайте к Тринк, а я останусь с мамой…» Но чего ради я стала бы так говорить юна ведь все равно удрала бы из больницы, как уже случилось однажды, она притворилась бы рассудительной, умной и очаровательной и вернулась бы домой, чтобы снова впасть в ступор, удариться о батарею и рассечь себе голову так, что на полу образовалась бы целая лужа крови.
Мой отец сказал: «Она уже дважды поджигала кровать, мы не можем оставить ее здесь…» А потом: «Катринка больна, ей предстоит операция, ты нужна мне!»
Я?
А что было нужно мне? Чтобы она умерла, моя мать, и чтобы все закончилось: ее болезнь, ее страдания, ее унижение, ее несчастье. Она плакала.
– Послушай, я не хочу! – сказала я и встряхнулась. – То, что ты делаешь, подло и низко: ты вторгаешься в мою душу, забирая то, что тебе совсем не нужно.
– Они всегда бередят тебе душу, – сказал он и улыбнулся.
Он выглядел таким ярким, молодым, свежим, нерастраченным. Несомненно, погиб в молодости. Скрипач злобно взглянул на меня и сказал:
– Ерунда. Я умер так давно, что во мне не осталось ничего молодого. Я превратился в «это самое», как ты мысленно назвала меня в начале вечера, когда не смогла вынести представшую твоим глазам грацию и элегантность. Я превратился в «это самое», в омерзительное зрелище, в злобного духа, когда твой наставник, твой великолепный маэстро был жив и учил меня.
– Я не верю тебе. Ты говоришь о Бетховене! Я ненавижу тебя.
– Он был моим учителем! – не на шутку разбушевался скрипач.
– Это и привело тебя ко мне? Моя любовь к нему?
– Нет, я не нуждаюсь в том, чтобы ты любила его, оплакивала мужа или выкапывала из могилы дочь. Я заглушу Маэстро, я заглушу его своей музыкой, прежде чем мы закончим разговор, и ты уже не сможешь услышать его ни из проигрывателя, ни в памяти, ни в мечтах.
– Как любезно. А ты его любил так же, как меня?
– Просто я хотел подчеркнуть, что немолод. И ты не будешь больше говорить о нем со мной с этаким превосходством. А что я любил – это мое дело, и я не собираюсь тебе рассказывать.
– Браво! – воскликнула я. – Так когда ты перестал воспринимать новое – сразу после того, как приказал долго жить? Или у тебя мозгов поубавилось, когда твой череп превратился в череп фантома?
Его охватило изумление. Меня тоже, хотя, с другой стороны, мои собственные колкости часто пугали меня саму. Вот почему я уже много лет не пью. Я часто произносила такие речи, когда напивалась. Я не помнила вкуса ни вина, ни пива и не желала их помнить. Я желала оставаться в сознании и даже во сне, когда, например, бродила по мраморному дворцу, я сознавала, что сплю, наслаждаясь одновременно и реальностью, и сном.
– Что ты хочешь, чтобы я сделал? – спросил он. Я подняла на него глаза, стараясь отрешиться от других вещей, от других мест, которые видела. Я устремила взгляд прямо на его лицо. Он казался таким же материальным, как любая вещь в этой комнате, только абсолютно живым, милым, чудесным, вызывающим зависть.
– Что я хочу, чтобы ты сделал? – насмешливо переспросила я. – Что означает этот вопрос?
– Ты говорила, что одинока. Что ж, я тоже одинок. Но я могу тебя отпустить. Я могу уйти…
– Нет.
– Я так и думал.
На его лице мелькнула улыбка – и тут же погасла. Он вдруг сделался очень серьезным, а глаза расширились, и выражение их было спокойным. Густые черные брови чуть приподнялись, придавая лицу законченную красоту.
– Ладно, ты ко мне пришел, – сказала я. – Ты являешься ко мне как воплощение грез. Скрипач, я тоже когда-то всем сердцем хотела играть на скрипке – более сильного желания я, наверное, никогда не испытывала. И вот появляешься ты. Но ты не мое создание. Ты порождение чего-то другого, ты голоден, жаден и требователен. Ты в ярости, что не можешь довести меня до сумасшествия, и терпишь поражение.
– Признаю твою правоту.
– Что, по-твоему, случится, если ты останешься? Думаешь, я позволю околдовать себя и силком вернуть к тем могилам, которые осыпала цветами? Ты думаешь, я позволю напоминать мне Оливье? Я знаю, ты часто за последние несколько часов заставлял меня думать о нем, словно он один из тех, кто навсегда покинул меня: мой Лев, его жена Челси и их ребятишки. Думаешь, я позволю тебе это? Должно быть, ты хочешь сразиться не на шутку. Так готовься к поражению.
– Ты могла бы не терять Льва, – с нежной задумчивостью произнес он. – Но нет, ты была слишком горда. Тебе понадобилось сказать: «Да, женись на Челси». Ты не смогла простить предательство. Тебе обязательно нужно было проявить благородство, страдать.
– Челси носила под сердцем его ребенка.
– Челси хотела избавиться от него.
– Нет, не хотела, и Лев не хотел. А наш ребенок к тому времени уже умер. Лев нуждался в ребенке и нуждался в Челси. И Челси нуждалась в таком муже.
– И поэтому ты гордо отказалась от этого мужчины, которого любила с детства, и почувствовала себя победителем, хозяйкой положения, режиссером пьесы.
– Ну и что? – сказала я. – Он ушел. Он счастлив. Он растит трех сыновей, одного высокого, светловолосого, и двух близнецов – их фотографиями увешан весь дом. Видел одну из них в спальне?
– Видел. И в коридоре тоже, рядом со старой пожелтевшей фотографией твоей канонизированной мамочки в возрасте тринадцати лет: красивая девочка с выпускным букетом и плоской грудью.
– Ладно. Так что нам теперь делать? Я не позволю тебе обращаться со мной подобным образом.
Он отвернулся в сторону и тихо замычал какую-то мелодию. Подняв скрипку с колен, он осторожно положил ее на стол, продолжая удерживать левой рукой за гриф, а рядом положил смычок. Его взгляд медленно скользил по картине Льва, висевшей над диваном, – подарок моего мужа, поэта и художника, отца высокого голубоглазого юноши.
– Нет, я не стану об этом думать, – сказала я. Я уставилась на скрипку. Страдивари? Бетховен —его учитель?
– Не смейся надо мной, Триана! – сказал скрипач. – Он действительно меня учил, как и Моцарт. Но я тогда был таким маленьким, что даже не помню его. Но Маэстро был моим учителем! – Щеки его пылали. – Ты ничего обо мне не знаешь. Ты ничего не знаешь о том мире, из которого я был вырван. Библиотеки полны трудов, посвященных той эпохе, ее композиторам, художникам, строителям дворцов. Там упоминается даже имя моего отца – щедрого мецената, заботливого покровителя Маэстро. Еще раз повторяю: Маэстро был моим учителем. Он замолчал и отвернулся.
– Выходит, я должна страдать и помнить, а ты – нет, – сказала я. – Ясно. Ты любишь похвастать, как многие мужчины.
– Ничего тебе не ясно, – сказал он. – Мне нужна только ты, из всех людей ты одна, ты, которая поклоняешься этим именам как святым. Моцарт, Бетховен… Я хочу, чтобы ты знала: я был с ними знаком! А где они сейчас, мне неведомо! Зато я здесь, с тобой!
– Да, это так, – сказала я, – мы оба согласны, что это так, но что нам теперь делать? Ты можешь тысячи раз застать меня врасплох, но больше я не поддамся. А когда мне снится прибой, море, то это ты…
– Мы не станем сейчас обсуждать твои сны.
– Почему же? Потому что эта дверь ведет в твой мир?
– У меня нет собственного мира. Я затерялся в твоем мире.
– Но ведь он у тебя был, у тебя есть собственная история, цепь событий, которая волочится за тобой хвостом, разве нет? И тот сон навеваешь мне ты, потому что я никогда не видела тех мест.
Он постучал пальцами правой руки по столу и задумчиво склонил голову.
– Ты помнишь, – начал он со злобной улыбкой на лице. Брови его грозно сошлись на переносице, а голос звучал наивно и мягко, – помнишь, после смерти дочери ты какое-то время общалась с подругой, которую звали Сьюзен.
– У меня было много подруг после смерти дочери, хороших подруг, и, между прочим, четырех из них звали Сьюзен, или Сюзанна, или Сью. Была среди них Сьюзен Мандел, с которой мы вместе ходили в школу; была Сьюзи Райдер, которая зашла меня утешить, а после мы с ней подружились. Еще была Сюзанна Кларк…
– Нет, я имею в виду другую. То, что ты говоришь, – правда: ты часто сортировала своих подруг по именам. Помнишь, тех, кого звали Энн, – соучениц по колледжу? Их было трое, они любили шутить по поводу твоего имени Трианна, что означает «Три Анны». Но сейчас я не хочу говорить о них.
– Еще бы! Это ведь приятные воспоминания.
– Так где же они сейчас, все эти подруги, особенно четвертая… Сьюзен?
– Я теряюсь.
– Нет, мадам, я вас привязал к себе. – Он широко улыбнулся. – Так же крепко, как в минуты игры.
– Чувственный, – сказала я, – знаешь, есть такое старое слово.
– Конечно знаю.
– Это про тебя, ты во мне вызываешь самые горячие чувства! Ладно, почему бы не сказать прямо, какую Сьюзен ты имеешь в виду? Я даже не…
– Ту, что жила на юге, рыжеволосую, ту, которую знала Лили…
– А, та Сьюзен была ее подругой, она жила прямо над нами, у нее была дочка, ровесница Лили, она…
– Почему бы тебе просто не поговорить со мною об этом? Почему эта тема так тебя раздражает? Почему ты не скажешь мне? Та женщина любила Лили. Твоей дочке нравилось подниматься в ее квартиру, садиться рядом с ней и рисовать, и та женщина написала тебе спустя несколько лет после смерти Лили, когда ты жила здесь, в Новом Орлеане. Так вот, та женщина, Сьюзен, которая так любила твою дочь, написала тебе, что Лили возродилась, реинкарнировала. Помнишь такое письмо?
– Смутно. Мне приятнее вспоминать об этом, чем о том времени, когда они были вместе. Одна из них мертва, так что когда я получила письмо, то сочла его абсурдным. Разве люди могут возродиться? Или ты собираешься открыть мне этот великий секрет?
– Никоим образом, к тому же я сам не знаю. Мое существование – это один бесконечный план. Я знаю только, что нахожусь здесь, и этому никогда не наступит конец. Те, кого я начинаю любить или ненавидеть, в конце концов умирают, а я остаюсь. Я только это и знаю. Еще ни одна душа не возникала передо мной, заявив, что является реинкарнацией того, кто причинил мне боль, боль!
– Продолжай, я слушаю.
– Значит, ты помнишь ту Сьюзен и ее письмо.
– Да, она написала, что Лили возродилась в другой стране. Ой! – Я замолчала от потрясения. — Так вот почему ты заставляешь меня видеть тот сон! Это страна, в которой я никогда не была и в которой сейчас находится Лили. Ты хочешь, чтобы я в это поверила?
– Нет, – покачал головой он. – Я просто хочу сказать тебе прямо в лицо, что ты так и не отправилась на ее поиски.
— Новые выходки, у тебя их целая тысяча. Кто тебе причинил боль? Кто стрелял из тех ружей, когда ты умер? Не хочешь рассказать?
– Точно так Лев рассказал тебе о своих женщинах, как он на протяжении всей болезни Лили менял одну девушку за другой, чтобы утешиться. Отец умирающей девочки…
– Ты омерзительный дьявол! Я даже слов не нахожу. А в свое оправдание замечу, что он действительно связывался с этими девчонками на короткое время без любви, а я пила. Я пила. И толстела. Так оно и было. Но теперь все это бессмысленно. Или ты именно это хотел услышать? Нет никакого Судного дня. Я в него не верю. А с потерей этой веры я перестала исповедоваться, перестала обороняться. Ступай прочь. Я включу проигрыватель. Что ты тогда сделаешь? Сломаешь его? Но он у меня не один. Есть и другие. В конце концов, я могу спеть Бетховена. Я знаю Скрипичный концерт наизусть.
– Не смей этого делать.
– Отчего же, или в твоем аду тебя ждут музыкальные записи?
– Откуда мне знать, Триана? – спросил он, внезапно смягчившись. – Откуда мне знать, как у них там устроено в аду? Ты сама видишь, на какие вечные муки я обречен.
– По-моему, это гораздо лучше, чем вечное пламя. Но я буду играть своего Бетховена, когда захочу, и буду петь, что помню, пусть даже не в том ключе и навру мелодию…
Он подался вперед, а я, не успев собраться с силами, потупилась. Уставилась на столешницу, почувствовав себя несчастной, такой несчастной, что уже не могла дышать.
Скрипка. Исаак Стерн в концертном зале, детская уверенность, что и я смогу достичь такого мастерства…
Нет. Перестань.
Я взглянула на скрипку. Потянулась к ней. Он не шелохнулся. Я не смогла преодолеть четыре фута столешницы. Пришлось подняться и обойти стол вокруг. Он не сводил с меня глаз, не меняя настороженной позы, словно подозревал, что я способна выкинуть какой-нибудь трюк. Возможно, я и смогла бы. Только пока у меня не было наготове никаких трюков – ничего стоящего. Я дотронулась до скрипки.
Ее хозяин выглядел красивым и величественным. Я уселась прямо перед инструментом, и он отвел правую руку, чтобы я могла потрогать скрипку. Более того, он даже чуть придвинул скрипку ко мне, по-прежнему не выпуская из рук гриф и смычок.
– Страдивари, – сказала я.
– Да. Одна из многих, на которых я когда-то играл, просто одна из многих, такой же призрак, как я. Сильный призрак сам по себе. Совсем как я. В этом царстве он остается тем же Страдивари, каким был при жизни. Он с любовью взглянул на инструмент.
– Можно сказать, что я некоторым образом и умер из-за него. – Он перевел взгляд на меня и спросил: – Почему после письма Сьюзен ты не отправилась на поиски возрожденной души своей дочери?
– Я не поверила письму. Я выбросила его. Оно мне показалось глупым. Я пожалела Сьюзен, но не смогла ответить.
Глаза его ярко вспыхнули, губы растянулись в хитрой улыбке.
– Мне кажется, ты лжешь. Просто ты приревновала.
– К чему было ревновать, скажи на милость? К тому, что старая знакомая выжила из ума? Я не видела Сьюзен много лет. Я даже не знаю, где она сейчас…




























