355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эндрю Миллер » Подснежники » Текст книги (страница 5)
Подснежники
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:35

Текст книги "Подснежники"


Автор книги: Эндрю Миллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Глава шестая

В каждую мою русскую зиму наступали дни, когда я начинал думать: все, больше мне этого не вынести. Дни, когда я мог отправиться прямиком в аэропорт, если бы не знал, какие пробки ждут меня на пути к нему. В эту пору даже простое хождение обращается в тренинг по преодолению препятствий – человеку приходится то и дело огибать сугробы и трусить по узким, еще сохранившим проходимость отрезкам тротуара, борясь при этом со встречными. Тебе ведь известно, как это бывает в Лондоне: ты сталкиваешься с кем-то, идущим навстречу, пытаешься обогнуть его, а он отшагивает в ту же, что и ты, сторону, и вы все равно преграждаете друг другу путь, но в конце концов вам удается разойтись, улыбаясь мыслям о ненарочной телесной близости, о собственном безвредном, в общем-то, невезении и так далее, – известно, правда? В Москве все было иначе. Примерно раз в месяц я забывал о необходимости поджимать защищенные ботинками на меховой подкладке пальцы, и тогда ноги мои по дуге взлетали вверх, задница устремлялась вниз, и я переживал долгие, долгие секунды беспомощного ужаса в ожидании тяжкого удара об лед.

А были еще оранжевые люди. Каждый год после первого сильного снегопада кто-то из сидящих в мэрии нажимал на кнопку, и полчища людей в оранжевых куртках, новоиспеченных рабов из Таджикистана, Узбекистана или Неведомостана, выползали, точно армия мирных оккупантов, не то из-под земли, не то из пространств, лежащих за кольцевой дорогой. Они разъезжали по городу в допотопных грузовиках, сгребали лопатами снег, сооружая из него целые горы, и поливали сопротивлявшиеся им наледи химикатами, которые мало чем отличаются от оружия массового уничтожения. На моей улице они всегда отбрасывали снег на одну ее сторону, погребая под ним все машины, неосмотрительно там оставленные, – в эту зиму такая участь постигла ржавые «Жигули». И каждую ночь, часа в четыре, оранжевые люди с лопатами приходили скалывать лед с тротуаров и производили шум, который и покойника пробудил бы, – шум, представлявший собой нечто среднее между визгом скользящих по стеклу ногтей, грохотом судостроительного завода и воем бродячих котов. А худшим во всем этом была моя сволочная неблагодарность. Я ненавидел их и в то же время знал, что лишь благодаря глупой случайности лежу у себя в квартире, в тепле, а иногда и рядом с женщиной, а они надрывают под моими окнами спины.

Одним тягостным вечером в конце ноября я – вместо того, чтобы бежать в аэропорт, – поскакал к Маше, к ее магазину, расположенному неподалеку от станции метро «Новокузнецкая». Она меня не ждала. Я повернул налево, к Третьяковской галерее, миновал заброшенный храм и подвальное кафе напротив него, в котором побывал однажды, – дети высокопоставленных родителей слушали там песни протеста и изображали диссидентов. Магазин Маши сразу за этим кафе и стоял. Я заглянул в его витрину.

Маша – волосы ее были стянуты лентой, с какой принято изображать кэролловскую Алису, – сидела за столом и слушала молодую пару в нарочито потрепанной одежде, объяснявшую, что им требуется от сотового телефона. Входя в магазин, люди попадали в приемную, получали от автомата билетик с номером, а после ждали, когда их вызовут во внутренний офис, где трудилась Маша и еще несколько продавщиц. Ждать в приемной приходилось стоя, и это был ад кромешный, – примерно так же выглядел, по моим представлениям, трюм Ноева ковчега. (В то время мобильных телефонов было в Москве больше, чем жителей, главным образом, как уверяли многие, из-за мужчин, обзаводившихся вторыми номерами и трубками, чтобы спокойно разговаривать со своими любовницами.) В дальнем углу приемной завывала, точно роженица, какая-то женщина. Я протер запотевшие очки и начал проталкиваться сквозь толпу, но тут дверь внутреннего офиса отворилась и из нее вышла Маша.

– Коля, – произнесла она хрипловатым, рокочущим голосом, от которого у меня все начинало подрагивать внутри, – будь добр, иди на Пятницкую, в «Раскольников», и подожди меня там. Я буду минут через двадцать.

– Ладно, – согласился я.

Я смотрел, как она возвращается на свое рабочее место, – нижнюю часть Машиного тела обтягивали черные брючки офисной девушки, линии верхней сглаживались темно-зеленой футболкой ее фирмы.

Я поступил, как мне было велено, и сидел, ожидая Машу, у окна «Раскольникова», уютного кафе, укрывшегося в маленьком дворике и не прилагавшего никаких усилий к тому, чтобы его обнаружили. В конце концов я увидел свернувшую в этот дворик Машу. Она была в пальто, похожем на стеганое красное одеяло, только более сексуальном. И в надетых по окончании рабочей смены сапогах с трехдюймовыми каблуками, на которых она ухитрялась ходить по снегу, точно Иисус по водам. Маша вообще смахивала на машину с великолепно приспособленной для зимних дорог подвеской. Войдя в кафе, она сняла пальто и села напротив меня.

– Как работа? – спросил я.

– Что у тебя стряслось?

Мне хотелось сказать: «Я не знаю, что я здесь делаю – и не только в России. Мне одиноко, я люблю тебя».

Но я этого не сказал, что тебя, полагаю, не удивит. А сказал, что мне тоскливо, что я немного устал и захотел увидеть ее, надеюсь, она не сердится на меня за неожиданное появление.

– Послушай, – сказала Маша, – в субботу мы собираемся съездить на дачу.

– На дачу?

Русская дача – это место особенное, совсем особенное, что-то вроде пенсионного прибежища тех, кому еще далеко до пенсии, – люди растят там картошку, маринуют лук, удят рыбу. Впрочем, совсем особенное место занимает она и в сознании россиян, потому что дача – не Москва, там нет автомобильных пробок, уличных девок и милиционеров.

– Она принадлежит деду моей подружки, Ани, однако он на ней никогда не бывает. Там есть баня, мы будем жарить шашлык. С Катей. Ты придешь в себя, отдохнешь.

– Ладно, – сказал я. – Хорошо.

– Только с утра нам придется наведаться в Бутово.

– Зачем?

– Чтобы составить компанию Татьяне Владимировне, – ответила Маша.

– А Татьяна Владимировна ради чего в Бутово едет?

Бутово – пригород, прилепившийся к далекой южной окраине колоссальной столицы. Насколько я понимаю, когда-то он был просто деревней, но потом Москва, разрастаясь, поглотила его – примерно так же, как Лондон засасывает в себя посредством подземки деревни Мидлсекса.

– Татьяна Владимировна, может быть, переберется туда, и в субботу мы поедем с ней, чтобы помочь ей принять решение.

Я вспомнил, как в день, когда Маша и Катя познакомили меня со своей тетушкой, упоминался некий план. И решил, что, наверное, об этом переезде речь тогда и шла.

Маша опустила под столом ладонь мне на колено, пальцы ее скользнули к внутренней стороне моего бедра.

– Не печалься, Коля, – сказала она. – Я люблю тебя.

В субботу мы втроем пришли к дому Татьяны Владимировны, Маша нажала на кнопку облезлого переговорного устройства и спросила у тетушки, готова ли она. «Всегда готова», – ответила та и впустила нас внутрь, чтобы мы не ждали ее на размокшем снегу. Слова «Всегда готов», пояснила Маша, были лозунгом пионеров – советской разновидности скаутов, – правда, пионеров обучали не только костры разводить, но еще и разоблачать шпионов и доносить на кулаков.

Татьяна Владимировна спустилась к нам в подобии утепленной зимней жакетки – коричневой, стеганой, – в ярко-синем шарфе, митенках и том, что в Луттоне восьмидесятых называли «луноходами». В руках у нее был большой пакет, содержавший, как впоследствии выяснилось, пластиковую посудину с соленой селедкой, несколько сваренных вкрутую яиц и термос со сладким чаем, – всем этим Татьяна Владимировна принялась потчевать нас, как только мы перешли с «Библиотеки имени Ленина» на линию, ведущую в Бутово, и уселись в вагоне, приготовившись к долгой дороге. В небольшом кулечке из бурой бумаги у нее имелась даже соль для яиц.

– Давным-давно, – шепотом сообщила мне Татьяна Владимировна, – мы с Петром Аркадьевичем часто ездили в Бутово – грибы в лесу собирать и в озере купаться. Тогда метро туда не доходило. Мы ехали автобусом, а после шли пешком.

Мы направляемся в Бутово, объяснила мне Маша, потому что у Татьяны Владимировны есть знакомый, Степан Михайлович, компания которого строит там, на самом краю города, новый жилой квартал, и Татьяна Владимировна подумывает переехать туда. Весной она уйдет из музея, сказала Маша, и хочет выбраться из центра Москвы, где слишком много машин и бандитов, а леса нет совсем. План состоит в том, чтобы обменять ее квартиру у пруда на бутовскую.

По словам Маши, идея квартирного обмена была наследием советских времен. В прошлом квартиры людям не принадлежали, пояснила она, – им вообще ничего не принадлежало, кроме места на кладбище, да и то не всегда, – однако человек мог обменять свое право жить в одной квартире на чье-то еще право жить в другой. Многие и теперь предпочитают обмен – отчасти потому, что не доверяют себе, боятся, получив за свою собственность наличные, пропить их. В нашем же случае Степан Михайлович, скорее всего, даст Татьяне Владимировне и кое-какие деньги, потому что ее квартира в центре стоит намного больше, чем новая в Бутове. О том, сколько он заплатит, они пока не договорились, детали будут обсуждаться позже. Сегодня нам нужно просто встретиться с ним, посмотреть квартиру, а после вернуться в Москву, купить продуктов и поехать на дачу.

Старая, расположенная под центром города часть московского метро – это та разновидность подземки, какую люди получают, когда ими правит склонный к тиранству маньяк, в распоряжении которого оказывается столько мрамора, оникса и человеческих существ одноразового использования, сколько ему никогда и не снилось. Однако линии метро покидают царство малахита, витражного стекла и бронзовых барельефов и поднимаются на поверхность задолго до Бутова и подобных ему районов, дальше которых поезда уже не ходят. Когда мы вышли из вагона, нас со всех сторон обступили жилые многоэтажки – белые, персиковые, не похожие на тех уродов, что строились при советской власти, разделенные покрытыми жухлой стерней лужайками.

Мы поймали машину, и, помню, по дороге к нужному нам зданию говоривший с пулеметной скоростью водитель плакался на утрату и молодости своей, и родины. По его словам, в советские времена он был инженером. «В то время, – сообщил он, – китайцы здорово нас надули… А теперь мы раздаем направо-налево все наши природные ресурсы… и каждый, кому за сорок, в России конченый человек». Тут многоэтажки закончились и машина повернула налево.

Дом, к которому мы подъехали, был своего рода вехой, помечавшей конец Москвы. По одну его сторону раскинулась столица со всеми ее сложностями и заботами, а по другую, за дорогой, расположилось то Бутово, которое Татьяна Владимировна помнила с давних времен, – обветшалая российская идиллия из покосившихся домишек и небольших садов пообок или за ними. За домами с их резными оконницами, шаткими заборами и ржавыми крышами различалась березовая роща, а за нею – хвойный лес, выглядевший так, точно в нем и поныне водились грибы.

Времени было около одиннадцати. В ожидании Степана Михайловича мы переминались с ноги на ногу перед дверью дома. Холод стоял изрядный, но я уже перешел на зимнюю форму одежды – черную горнолыжную куртку-дутик на термоядерной подкладке, благодаря которой кровь моя не застывала даже при температурах, угробивших армию Наполеона. Воздух здесь был не такой злоедучий, как в центре города. Он даже соснами попахивал.

Маша коротко переговорила по сотовому и сообщила:

– Он уже идет сюда, Степан Михайлович.

Минут через пять действительно объявился Степан Михайлович – худощавый, с собранными в маленький хвостик волосами и нервной улыбкой. Лет ему было никак не больше двадцати пяти, но, поскольку очень многие преуспевавшие русские бизнесмены были в то время людьми, едва-едва миновавшими пору полового созревания, меня это особо не удивило. Он пожал руки Маше, Кате и мне, поклонился Татьяне Владимировне. Мы вошли в дом, Степан Михайлович, переступивший порог последним, зашарил по стене, нащупывая выключатель. Строительство еще не закончилось: стены не крашены, пол в вестибюле не настлан, отопление не работает. Холодно в доме было, по меньшей мере, так же, как на улице. Лифт тоже смонтировать не успели, и потому на восьмой этаж, к квартире, владелицей которой могла вскоре стать Татьяна Владимировна, нам пришлось подниматься по бетонным ступеням, отводя руками в сторону электрические провода, ухитрившиеся каким-то образом вывернуться из крепивших их к потолку кронштейнов. Руку, предложенную мной, Татьяна Владимировна не приняла и во время подъема дважды останавливалась, сгибалась, уперев ладони в колени, и пыталась отдышаться. В здании пахло краской и клеем.

На восьмом этаже Степан Михайлович отпер и, надавив на нее плечом, открыл неподатливую дверь. Квартира тоже готовой пока не была – голые, оштукатуренные стены, – однако понять, во что она со временем обратится, было уже можно: в маленький икеевский рай с широкими окнами, высокими потолками, двумя большими квадратными спальнями и гостиной со встроенной в нее кухонькой. Балконов также имелось два – один, смотрящий на Москву, в спальне, другой, обращенный к лесу, в гостиной.

– Видите, Татьяна Владимировна, – сказала Маша, когда мы остановились посреди гостиной, – здесь вам не придется, как сейчас, таскать еду из кухни.

Татьяна Владимировна, ничего не ответив, вышла на балкон. Я последовал за ней, постаравшись встать так, чтобы успеть отпрыгнуть назад, если балкон вдруг надумает обвалиться. Сверху хорошо различалась чересполосица земельных участков по другую сторону дороги, пара привязанных к колышкам морозоустойчивых коз и блеск замерзшего озера за деревьями. Я готов был поспорить, что в апреле, между таянием снега и взрывным появлением летней зелени, или в обнаженном октябре этот же вид будет казаться голым, гнетущим. Однако в тот день обломки старых тракторов, выброшенные холодильники, залежи пустых водочных бутылок и трупы домашних животных – все, чем обычно загажена в России пригородная земля, – стало незримым, потонуло в ежегодном снежном забвении. Снег позволяет нам забывать о шрамах и язвах земли – так же, как временная амнезия – о муках нечистой совести.

Татьяна Владимировна глубоко вздохнула. Мне показалось, что она предвкушает оставшийся ей кусочек жизни – неожиданно счастливую коду, которую можно будет посвятить изготовлению столь любимых русскими женщинами сладких компотов, беседам с другими старушками в головных платочках и попыткам притвориться, что последних семидесяти лет просто-напросто не было.

– Вам нравится, Татьяна Владимировна? – окликнула ее Маша.

Татьяна Владимировна снова ничего не ответила, но вернулась в квартиру и, обойдя гостиную, остановилась у прорезанного в боковой стене здания окна, из которого можно было видеть сразу и окраину города, и ближнюю к ней часть сельской местности. Различались за ним и белые башенки построенной в лесу церкви, ее маленькие позолоченные купола с серебристыми православными крестами.

– Пожалуй, – сказала Татьяна Владимировна, – вот тут я письменный стол Петра Аркадьевича и поставлю. Что вы об этом думаете, Николай?

– Думаю, получится очень хорошо, – ответил я. Я действительно думал, что ей будет здесь хорошо и удобно, – думал, уверен в этом. Но думал как-то вскользь, мельком. Мне не терпелось вернуться в город и поехать на дачу – к бане и к ночи, которая за нею последует.

– Да, – сказала Катя, улыбавшаяся обычной ее загадочной улыбкой. Симпатичный носик девушки порозовел от холода. – Здесь очень мило, Татьяна Владимировна, очень красиво. И воздух такой свежий!

– Степан Михайлович, – Маша подошла к нему, коснулась его руки, – как по-вашему, когда будет готов дом?

– Через месяц, я полагаю, – ответил Степан Михайлович. (Мне этот срок показался чрезмерно оптимистичным, хотя в России ничего заранее сказать невозможно. Здешние люди могут десяток лет купаться в грязи и водке, а потом всего за полдня каким-то чудом возвести небоскреб или расстрелять царскую семью. Если, конечно, возьмутся за дело с душой и побуждения у них будут серьезные.) – Думаю, Татьяна Владимировна будет здесь очень счастлива. Воздух чистый, машин почти нет, и чучмеков тоже.

Татьяна Владимировна улыбнулась и снова вышла на балкон, одна. Я увидел, как она поднесла ладонь в митенке к глазам, и подумал, что старушка плачет. Впрочем, она стояла спиной ко мне, так что с определенностью я этого сказать не мог.

Я ведь не сделал ничего постыдного, правда? Ничего такого, за что ты могла бы меня укорить? Не сделал. Пока.

Мы вызвались проводить Татьяну Владимировну до дома, однако она от этого предложения отмахнулась. И мы попрощались с ней и оставили ее в вагоне метро, а сами вышли, чтобы перейти на сиреневую ветку и, сделав два перегона, доехать до «Пушкинской». От нее мы прошлись по Большой Бронной к супермаркету, стоявшему рядом с моим домом, на противоположном углу. Я произвел в мясном отделе еще один жест, знакомый, похоже, – вместе с пощелкиванием по шее и постукиванием по невидимым погонам, которому научила меня в «Сказке Востока» Маша, – каждому русскому: вытянул перед собой руки и повертел запястьями, словно покручивая дверные ручки. Продавец мигом понял, что это означает, – шашлык, – и завернул для меня килограмм маринованной баранины. Мы добрались до затейливо разукрашенного Белорусского вокзала, который стоит на противоположной от Бутова оконечности центра, погрузились в пригородный поезд и покатили к обещанной мне даче.

Помню, за час, что мы провели в громыхавшем вагоне, перед нами прошло целое карнавальное шествие, правда, довольно обшарпанное: вереница нищих и торговцев в разнос, следовавших один за другим по вагонам, с пивом, ручками, сигаретами, жареными подсолнечными семечками, пиратскими DVD и одеколоном многоцелевого назначения (хочешь – душись, хочешь – пей). Одни играли на аккордеонах, другие рассказывали, как лишились в Чечне ноги либо мужа. Были тут и проститутки, и дезертиры – разносортица жертв эпохи. Я дал сто рублей одетой в легонькое пальтецо старухе с навсегда перекошенным лицом. А где-то около трех, по-моему, часов дня мы сошли с поезда.

И нас обступила красота. Станция представляла собой единственную деревянную платформу на сваях, украшенную старомодной табличкой, на которой значилось не то «Орехово», не то «Полинково», не помню, – одно из тех кокетливых дореволюционных названий, которые частично поменялись, когда в России обобществляли все на свете, и были восстановлены после того, как пала Стена. На платформе было пусто, пар нашего дыхания смешивался, резкие тени, отбрасываемые нами, ложились на снег. Нас окружал лес, укрытые хлопьями снега ветви деревьев казались засахаренными. Мы направились к лестничке в конце платформы, перешли через лежавшие на деревянных шпалах рельсы – Маша с Катей крепко держались за мои локти – и побрели по почти заметенной тропинке, вившейся между берез, чьи ветки уходили вверх под такими углами, что снегу на них осесть не удавалось, туда, где, судя по всему, обитали люди.

Удивительная все же это страна – Россия, с ее даровитыми грешниками и появляющимися время от времени святыми, самыми настоящими святыми, какие могут рождаться лишь посреди беспредельной жестокости, в безумной мешанине блеска и грязи. Именно это сочетание предстало пред нами и в тот день. Тропинка привела нас в русскую деревню из тех, увидев которые начинаешь думать, что война только-только закончилась, хоть и знаешь, что это не так. Люди потрезвее и поздоровее из них разбегаются, остаются лишь сумасшедшие, преступники и милиционеры. На всю деревню имелся один магазин. Около него стояли два давно наплевавших на свои жизни бородатых мужика, ожидая, надо полагать, третьего, чтобы распить с ним бутылку водки. Мы зашли внутрь, купили питьевой воды и угля.

Девушки несли уголь и большие, привезенные нами из Москвы пакеты, я – воду: здоровенные пластиковые бутыли, ручки которых врезались в пальцы даже сквозь зимние перчатки. Маша и Катя провели меня по тропинке, которая, миновав серый многоквартирный дом, уперлась в маленькую ржавую калитку. Маша отперла висячий замок большим старым ключом вроде тех, какими погромыхивают тюремщики, и мы вновь возвратились в Россию с рождественской открытки, на которой березы перемежаются пышными соснами, а земля между ними отливает чистой, целомудренной белизной. Пока мы брели по снегу, одна из веток переломилась с похожим на щелчок бича звуком, рикошетной дробью отлетевшим от стволов обступивших нас деревьев. Через сотню метров показалась наполовину замерзшая речушка, струившаяся между выраставшими навстречу друг другу полотнищами льда, и мы перешли ее по мостику, половина досок в нем отсутствовала, а остальные раскачивались, точно ярмарочные качели. Я ощутил себя статистом снимающегося в Сибири фильма про Индиану Джонса.

На другом берегу речушки стояли среди сосен дачи – торчавшие из снега старенькие деревянные домишки. Над трубой одного из них вился дымок, остальные казались нежилыми. Со свесов кровель тянулись к земле похожие на затейливые кинжалы сосульки, людей нигде видно не было.

Наш домик был пятым или шестым в ряду дач, его окружал сад, утопавший в снегу, непорочность которого нарушалась лишь геометрическими отметинами птичьих лап. Домик перекосился под опасным пизанским углом и походил снаружи на одну из фарсовых построек немого кино. Казалось, стоит войти в него, и он развалится, оставив нас стоять в единственной уцелевшей оконной раме, среди безвредных обломков. Однако, когда мы вошли внутрь, дом оказался куда более просторным, чем можно было предположить. В самой первой его комнате высились у стены громадные, давно остановившиеся дедовские часы, их окружали фото предков в грязноватых рамках, с потолка свисала голая лампочка. Имелась здесь и софа, наверное бывшая некогда чьим-то сокровищем, в обивке ее посверкивала золотая нить, а деревянную спинку украшала резьба: аисты в гнездах. Заледеневшее окно спальни, в которой стояла узенькая застланная кровать, смотрело в промерзший лес.

Маша опустилась у печи на колени и принялась набивать ее поленьями из стоявшей рядом с дверью корзины. Печь была старая, вделанная в стену, с лежанкой – на таких спала когда-то домашняя прислуга. Катя ушла, чтобы растопить баню, находившуюся в отдельной хибарке, которая стояла за главным домом, метрах в двадцати от него, почти уже в лесу. Покончив с печкой, Маша указала мне на мангал – лежавшее под столом металлическое корытце с приставными ножками.

Я развернул привезенное из Москвы мясо, нанизал куски на большие, шершавые от запекшейся корочки шампуры. Вынес мангал и пакет с углем на снег. Постоял в зимнем безмолвии, затем развел огонь. Снова пошел снег, большие невесомые снежинки шипели, опускаясь на раскаленные угли. Стоя у мангала, я ощущал блаженный покой – чувство, время от времени посещающее иностранцев, которые работают в России. В эти минуты я был далеко-далеко от явлений и людей, о которых мне и думать-то не хотелось, – в число последних входил и я сам, так называемый юрист, ведший в покинутом мною Лондоне так называемую жизнь. Тот я, какого ты теперь знаешь. А тогда я пребывал в местах, где в любой день, хотя бы и в этот, могло произойти все что угодно.

Час примерно спустя мы сидели рядком на софе протопленной дачи, поглощали поджаренную на углях баранину и плоский армянский хлеб, окуная куски мяса и хлеба в горячий грузинский гранатовый соус, и пили из щербатых стопочек охлажденную в снегу водку, запивая ее пивом. Распущенные волосы Маши лежали на ее плечах. Обе девушки ели, словно забыв обо всем на свете, – наследственная, похоже, черта русских людей.

Внезапно Катя произнесла:

– Мне понравился твой друг.

– Это какой же?

– Ну тот, в клубе. В «Распутине». Который нам помог.

– Он мне не друг, – сказал я.

– Может, тебе и стоит с ним подружиться, – заметила Маша. – Он человек полезный.

Она улыбнулась, хоть я и не думаю, что это была шутка. Что ж, прямота ее мне тоже нравилась. Однако о Казаке я разговаривать не хотел.

– А кто такая Аня? – поинтересовался я.

– Кто? – спросила Катя.

– Девушка, деду которой принадлежит эта дача.

– Дачу дед получил, когда работал на железной дороге, – объяснила Катя. – Вся эта земля принадлежала железной дороге, вот она и раздала своим сотрудникам по участку. Однако он здесь никогда не бывал, а Аня живет сейчас в Нижнем Новгороде. По-моему, дед ее уже умер. Она тоже приходится нам сестрой.

– Так у вас еще одна сестра есть?

Девушки улыбнулись. Похоже, они ожидали этого вопроса.

– Понимаешь, Коля, – сказала Маша, – в России слово «сестра» означает не только дочь твоих родителей, но еще и дочь сестры кого-то из них или брата. По-моему, у англичан такая сестра называется как-то иначе, нет?

– Кузина, – сказал я. – Вот уж не думал.

– Да, – подтвердила по-русски Маша. – Кузина. Двоюродная сестра.

– А Катя – она какая тебе сестра? – спросил я.

– Тоже двоюродная, – помолчав немного, ответила Маша.

– Ага, – подтвердила Катя, щеки которой разрумянились от водки и острого соуса. – Кузина.

И она слизала остатки соуса с пальцев.

– И твои родители тоже живут в Мурманске? Как мать Маши?

– Верно, – ответила Катя. – В Мурманске.

Стало быть, они не сестры. Во всяком случае, не такие, как я полагал. И меня впервые охватило в их обществе чувство, которое мне случалось испытывать, когда я обнаруживал вдруг, что водитель пойманной мною машины пьян или не в своем уме, и сидел на заднем сиденье, сжимая ручку дверцы, прикидывая, как бы мне половчее выскочить наружу, и зная при этом, что не выскочу. Так и не выскочил ни разу.

Наверное, я попытался бы тогда расспросить девушек об их семье и родстве, однако Маша опустила свою тарелку на стол и сказала:

– Ну, пошли, баня ждет.

Собственно баню предварял закопченный предбанник – крошечный, размером с большой платяной шкаф, с парой крючков на стене, – в него выходила дверца печи, в которую Катя первым делом загрузила еще пару поленьев. Несколько секунд мы простояли, точно незнакомые друг с другом люди, оказавшиеся в выстуженном лифте. Потом разделись, поневоле сталкиваясь локтями и ягодицами. У девушек обнаружились под одеждой узенькие трусики – мне давно уже стало казаться, что русских женщин обязывает носить их некий закон, – у Кати розовые с кружавчиками, под стать такому же лифчику, Машиных я уже не помню. Девушки сняли и их. Я стянул с себя выбранные с особым тщанием трусы, сунул очки в один из моих зимних ботинков.

– Ладно, – произнесла Маша, – летим шеметом!

И мы нырнули в жар – торопливо, чтобы он не успел вылететь в дверь.

Здесь не было никаких прикрас, отличавших роскошные бани, в которые я изредка заглядывал с Паоло, – чая с лимоном, питекантропов-массажистов, разговоров, вполголоса ведшихся волосатыми, мощного сложения мужчинами. Однако этабаня безусловно запомнилась мне больше всех остальных. В ней стояла грубая самодельная скамья, единственное маленькое оконце пропускало уже тускневший уличный свет. Часть противоположной оконцу стены закрывал лист железа – тыльная сторона печи; на него плескали из маленького ведерка воду, мгновенно обращавшуюся в пар. Жара в бане уже стояла неимоверная. Мы сидели на скамье, стараясь не касаться подошвами раскаленного пола. Мне досталось место самое горячее – у печи, Кате – у слабо освещавшего ее окошка. Я оказался в одной из тех ситуаций, в каких ты стараешься не смотреть на что-то, но ничего у тебя не получается, и ты утешаешься мыслью, что так, наверное, все и было задумано. Груди у Кати были крепкие, точно у манекена, больше Машиных, а блондинкой она оказалась крашеной.

Мы сидели, плотно прижавшись друг к дружке, пот наш смешивался и стекал на пол.

– Ну, Коля, что ты думаешь о Бутове? – спросила Катя. – Как о доме для Татьяны Владимировны?

– По-моему, место хорошее.

– Не уверена, – произнесла Маша. На длинные ноги ее падал свет, однако лицо оставалось в тени. – Уж больно до него далеко.

Старая квартира Татьяны Владимировны мне нравится больше.

– Но если она все же захочет перебраться туда, – сказала Катя, – ты, наверное, смог бы помочь ей, Коля. С оформлением документов. С юридическими тонкостями. С бумагами на прежнюю квартиру, которую захочет, наверное, получить Степан Михайлович. Она женщина старая, советского закала, и ничего в этом не смыслит.

Разговаривать было трудно, горячий воздух обжигал мне, стоило открыть рот, горло, и потому я сказал только:

– Да.

Пропекались мы в бане минут, наверное, двадцать. Голова моя кружилась от водки, я бы с радостью обошелся и пятью минутами, но не хотел сдаваться первым. В конце концов Маша сказала:

– Ладно, пора освежиться.

– Это как же?

– В снегу, – ответила Катя.

– Попрыгаем в снег, – прибавила Маша.

– А это не опасно? Для сердца. – И я, задыхаясь, ткнул себя в сумраке пальцем в грудь.

– Жизнь вообще опасна, – сказала, обнимая меня мокрой рукой, Маша. – Пережить ее не удавалось еще никому.

Мы скользнули по залитому нашим потом полу к двери, закрыли ее за собой, пересекли предбанник. Маша с Катей нырнули в глубокий снег, лежавший под большой сосной у тыльного забора дачи. Я продрожал секунды три и последовал их примеру.

Ощущение было такое, точно я получил шлепок огромной, размером с меня, ладонью или меня разом укусили тысячи пчел, – впрочем, проделано это было как-то по-доброму. Сердце на миг встало, однако банный жар уничтожился снегом мгновенно. Мало того, я почувствовал себя удальцом, совершившим нечто отчаянное, – нырнувшим с вышки или ограбившим поезд – и уцелевшим. Мгновенная боль исчезла, успев, однако же, доказать, что я жив, жив каждым дюймом моего тела, – да еще как, живее, чем когда-либо прежде.

В том-то и состоит одно из свойств русских, которое я понял, когда уже было поздно. Они способны на невозможное – на то, чего, по-твоему, сделать им ни за что не удастся, и даже на то, что тебе самому никогда и в голову не придет. Они поджигают занятую французами Москву, травят один другого в зарубежных городах. Проделывают это, а после ведут себя так, будто ровно ничего не произошло. И, прожив в России достаточно долго, ты сам становишься точно таким же.

Когда мы встали, я взглянул на снег, потускневший, но все же светившийся в темноте, и моим плохо видящим без очков глазам представилось, что вмятина, оставленная Машей, очертаниями походит на ангела. Мы бегом вернулись в баню, ступни наши онемели, волосы успели обледенеть. Катя схватила свою одежду и голышом понеслась к даче. Я поднял с пола ботинки, но Маша отобрала их, уронила обратно на пол и повела меня назад, в жар.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю