Текст книги "Собрание сочинений. Т. 16. Доктор Паскаль"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Учитель, ты болен? Почему ты не скажешь? Я поухаживала бы за тобой.
Не поднимая глаз от книги, он глухо пробормотал:
– Болен? А тебе-то что до этого? Я ни в ком не нуждаюсь.
Она продолжала примирительным тоном:
– Если тебя одолевают невзгоды, может, тебе будет легче, если ты мне о них расскажешь… Вчера ты вернулся такой удрученный. Не надо падать духом. Я провела беспокойную ночь, трижды подходила к твоей двери и прислушивалась, терзаясь мыслью, что тебе плохо.
Как ни ласково она говорила, ее слова подействовали на него как удар бича. Он так ослабел от болезни, что не мог противиться приступу внезапного гнева; весь дрожа, он отбросил книгу и вскочил.
– Ах, так! Значит, ты шпионишь за мной, стоит мне запереться у себя, как тотчас вы прилипаете к двери… Да, вы прислушиваетесь даже к биению моего сердца, поджидаете моей смерти, чтобы все разграбить, все сжечь…
Он говорил громче и громче, изливая в жалобах и угрозах незаслуженные страдания.
– Я запрещаю тебе вмешиваться в мои дела… Но неужели тебе больше нечего мне сказать?.. Обдумала ли ты мои слова, хочешь честно вложить свою руку в мою, сказав, что ты со мной?
Она не отвечала и продолжала смотреть на него своими большими ясными глазами, как бы признаваясь, что желает повременить с решением; это привело его в негодование, и он потерял всякую власть над собой.
Он замахал на нее руками.
– Уходи!.. Уходи!.. – пробормотал он. – Я не хочу, чтобы ты была подле меня. Не хочу, чтобы подле меня были враги!.. Не хочу, чтобы, оставаясь рядом со мной, они довели меня до сумасшествия!
Побледнев, она встала и, захватив с собой работу, вышла, держась все так же прямо и ни разу не обернувшись.
В течение последующего месяца Паскаль пытался уйти с головой в свои занятия. Теперь он упорно проводил целые дни один в кабинете и даже ночью рылся в старых документах, желая вновь проверить свои работы о наследственности. Казалось, им овладело неистовое желание убедиться в обоснованности своих надежд, найти в науке подтверждение того, что человечество можно обновить, сделать наконец здоровым и более совершенным. Он больше не выходил из дома, забросил больных и жил без свежего воздуха, без моциона, погрузившись в свои бумаги. После месяца такой изнурительной работы, которая надломила его силы, не избавив в то же время от мук, причиняемых разладом в доме, он дошел до такого нервного истощения, что давно таившаяся в нем болезнь теперь вдруг бурно заявила о себе тревожными симптомами.
Вставая по утрам, Паскаль чувствовал себя совсем разбитым и даже еще более отяжелевшим и усталым, чем до ночного отдыха. Он постоянно пребывал в унынии, после пяти минут ходьбы у него подгибались ноги, при малейшем усилии он чувствовал слабость во всем теле, и любое резкое движение отзывалось в нем болью. Иной раз ему казалось, что земля колеблется у него под ногами. Непрерывный шум в ушах оглушал его, в глазах темнело, и он опускал веки, боясь увидеть сноп искр. У него появилось отвращение к вину, он почти не притрагивался к еде, пищеварение расстроилось. Апатия, все возрастающая вялость сменялась иногда внезапными вспышками бесполезной деятельности. Обычной уравновешенности как не бывало. Болезненно раздражительный, он без всякого повода переходил от одной крайности к другой. Самое пустячное волнение вызывало у него слезы. Дело доходило до того, что в приступе отчаяния он запирался у себя и ни с того ни с сего рыдал навзрыд целыми часами, снедаемый беспричинной гнетущей тоской.
Его страдания еще усугубились после очередной поездки в Марсель, одной из тех холостяцких вылазок, какие он порой предпринимал. Быть может, он надеялся встряхнуться, найти облегчение в кутеже. Но он отсутствовал всего два дня, вернулся ошеломленный, убитый, и на его лице лежала печать страданий, пережитых им от сознания своего мужского бессилия. Это был тайный стыд, опасение, превратившееся после тщетных попыток в уверенность, которая еще увеличила его робость перед женщинами. До сих пор он не придавал большого значения этому вопросу. Но теперь это стало у него манией, он был потрясен, сражен горем до того, что начал помышлять о самоубийстве. Напрасно он успокаивал себя, что все, без сомнения, пройдет, что он просто болен, – его продолжало угнетать ощущение собственного бессилия. И он вел себя в женском обществе, как желторотый юнец, которого проснувшееся желание лишает дара речи.
В начале декабря у Паскаля разыгралась нестерпимая невралгия; ему казалось, что у него расколется череп, так сильно болела голова. Фелисите, которую уведомили, что Паскаль болен, в один прекрасный день явилась сама узнать о здоровье сына. Сначала она проскользнула в кухню, чтобы выведать все у Мартины. Встревоженная, напуганная служанка поведала ей, что доктор, несомненно, сошел с ума: она рассказала г-же Ругон о его странных повадках, о том, что он беспрестанно расхаживает взад и вперед по комнате, запирает на ключ ящики, до двух часов ночи бродит по всему дому, с верхнего этажа до нижнего. Со слезами на глазах служанка робко высказала предположение, что в хозяина вселился дьявол и что неплохо было бы предупредить священника из церкви св. Сатюрнена.
– Такой праведный человек, – повторяла она, – да ради него я хоть на плаху готова. Вот горе, что нельзя ого отвести в церковь, он разом бы исцелился!
Услышав голос бабушки, в кухню вошла Клотильда. Она тоже слонялась теперь по пустым комнатам и большую часть времени проводила в покинутом Паскалем кабинете. Впрочем, она не приняла участия в беседе и только задумчиво, выжидательно прислушивалась.
– Ах, это ты, крошка! Здравствуй! Мартина рассказала мне, что в Паскаля вселился дьявол. Она права, только имя этому дьяволу – гордыня. Вообразил, что знает все, прямо царь и бог, – понятно, что он выходит из себя, если ему противоречат.
Она пожала плечами, всем своим видом выражая бесконечное презрение.
– Не будь все это так грустно, я бы просто посмеялась! Человек ничегошеньки на свете не знает, не нюхал жизни, зарылся смолоду в свои дурацкие книги! Хотела бы я видеть его в гостиной – он будет вести себя как несмышленый младенец. А женщины, – их он и вовсе не знает…
И, позабыв, что она обращается к своей юной внучке и служанке, доверительно продолжала, понизив голос:
– Еще бы, такое чрезмерное воздержание до добра не доводит. Ни жены, ни любовницы – никого! Есть от чего помутиться рассудку!
Клотильда не шевельнулась, по-прежнему молчаливая, безмолвная, и лишь задумчиво опустила большие глаза; затем снова подняла их, не в силах объяснить, что с ней происходит.
– Он там у себя, наверху? – спросила Фелисите. – Я пришла, чтобы его повидать, потому что пора положить этому конец, – слишком уж все это глупо!
И она поднялась к сыну, Мартина вернулась к своим кастрюлям, а Клотильда снова начала бродить по пустому дому.
Наверху, в кабинете, Паскаль сидел в оцепенении, вперив взгляд в раскрытую книгу. Он больше не мог читать, слова плыли перед его глазами, сливались, утрачивали всякий смысл. Но он упорствовал, мучительно страдая при мысли потерять все, вплоть до способности трудиться, которой до недавнего времени обладал в полной мере. Фелисите первым делом распекла его, отобрала книгу, отшвырнула ее в сторону: когда люди больны, они должны лечиться, кричала она. Паскаль вскочил в гневе, намереваясь выгнать мать, как выгнал Клотильду. Но, сделав над собой усилие, обратился к ней почтительным тоном:
– Матушка, вы прекрасно знаете, что я всегда избегаю вступать с вами в спор… Оставьте же меня в покое, прошу вас.
Но она не отступила, укоряя сына за его постоянную подозрительность. Не мудрено, что он заболел, – сам виноват, видит повсюду врагов, которые расставляют ему ловушки, шпионят за ним, хотят ограбить. Может ли здравомыслящий человек вбить себе в голову такой вздор? Она обвиняла Паскаля и в том, что он чересчур зазнался, – не глупо ли воображать себя всемогущим богом, оттого что открыл пресловутый эликсир, якобы исцеляющий все болезни; тем более что он уже испытал жестокое разочарование; она намекнула на Лафуаса, человека, которого он довел до могилы, – понятно, что это напоминание ему неприятно, – тут и впрямь можно заболеть!
– Матушка, прошу вас, оставьте меня в покое!
– Нет, не оставлю! – закричала Фелисите со свойственной ей запальчивостью, сохранившейся несмотря на возраст. – Я для того и пришла, чтобы тебя немного растормошить, вывести из нервного состояния, ведь оно тебя губит! Нет, так продолжаться не может, я не желаю, чтобы из-за твоих выдумок мы снова стали притчей во языцех всего города… Я хочу, чтобы ты лечился…
Он пожал плечами и шепотом, словно про себя, неуверенно произнес:
– Я не болен!
Фелисите так и подскочила от возмущения.
– Как это не болен? Как это не болен? И впрямь надо быть врачом, чтобы не распознать собственной болезни… Бедный ты мой мальчик, да ведь каждому, кто тебя видит, ясно: ты обезумел от страха и гордыни!
На этот раз Паскаль поднял голову и посмотрел матери прямо в глаза.
– Вот и все, что я собиралась тебе высказать, потому что никто не берется взять это на себя, – продолжала она. – В самом деле, ты уже в таком возрасте, когда человек должен соображать, что ему следует делать. Надо противостоять болезни, отвлечься, а не предаваться навязчивой идее, в особенности когда происходишь из такой семьи, как наша… Ты-то ее знаешь… Остерегайся же, лечись!
Паскаль побледнел, не спуская пристального взгляда с Фелисите, словно хотел проникнуть в ее душу и понять, что унаследовал от матери. Но он ограничился тем, что ответил:
– Вы правы, матушка… Благодарю вас!
Оставшись один, он тяжело опустился на стул и попытался вновь взяться за чтение. Но теперь ему было еще труднее сосредоточиться и вникнуть в написанное, – буквы расплывались перед глазами. Слова, сказанные матерью, звучали в ушах, тревога, какую он испытывал и раньше, теперь росла и крепла, угрожала непосредственной, осязаемой опасностью. Всего два месяца тому назад он ликовал, хвалясь, что пошел не в свою семью, неужели же теперь его иллюзии рухнут? Неужели ему суждено ощутить в самом себе признаки наследственного порока? Неужели он обречен в жертву чудовищу, именуемому наследственностью? Мать бросила ему в лицо: ты обезумел от страха и гордыни. Идея, которая так захватила Паскаля, восторженная уверенность в том, что можно уничтожить страдания, укрепить у людей волю, обновить человечество, сделав его здоровым и более совершенным, – не было ли это и в самом деле началом мании величия? А в том, что ему повсюду чудились ловушки и остервенелые враги, которые жаждут его гибели, он теперь легко распознавал симптомы мании преследования. Все болезненные отклонения в его семье приводили к одному и тому же трагическому исходу: кратковременное безумие, потом общий паралич и смерть.
С этого дня Паскаль стал по-настоящему одержимым. Доведенный переутомлением и горем до нервного истощения, он перестал сопротивляться навязчивому страху перед неотвратимым безумием и смертью. Все его болезненные ощущения, безграничная усталость по утрам, шум в ушах, обмороки, все, вплоть до плохого пищеварения и приступов слезливости, неопровержимо доказывало, что ему угрожает неминуемое умственное расстройство. Он полностью утратил свою способность врача-исследователя ставить точный диагноз и, делая попытки проанализировать собственное заболевание, все путал и искажал под влиянием моральной и физической депрессии. Он больше не владел собой, стал и в самом деле похож на безумца, оттого что ежечасно убеждал себя, что безумие неизбежно.
На протяжении всего декабря, серого и унылого, Паскаль с утра до вечера растравлял свой недуг. Каждый день он вставал с намерением уйти от навязчивой идеи; но его словно против воли тянуло в уединение кабинета, где он снова принимался за вчерашнее, пытаясь разобраться в путанице собственных мыслей. Вопросы наследственности, которые он столь долго изучал, серьезные исследования и работы в этой области теперь только отравляли его сознание, доставляя все новые поводы для беспокойства. Лежавшие перед ним папки с готовностью предлагали разнообразные ответы на мучивший его вопрос – какая именно форма наследственности заложена в нем. Вариантов было так много, что он в них терялся. Если он ошибся и не имеет оснований считать себя исключением, особым примером врожденности, то не должен ли он причислить себя к категории возвратной наследственности, проявляющейся через два или даже три поколения? А может быть, его случай просто проявление скрытой наследственности, что было бы новым доказательством его теории зародышевой плазмы? Или здесь следовало усмотреть только разновидность наследственного сходства, связанного с неожиданным влиянием неизвестного предка, которое проявилось у Паскаля на склоне лет? От этих мыслей, от попыток определить свой случай Паскаль совсем потерял покой. Он перечитал все свои заметки, перерыл все книги, непрестанно анализировал самого себя, подстерегал каждое свое ощущение, чтобы на этом основании сделать соответствующие выводы. В дни, когда им овладевала умственная усталость и ему казалось, будто его обступают какие-то странные видения, он склонялся к тому, что в нем сказывается наследственное нервное заболевание, когда же у него болели и отекали ноги, он приходил к выводу, что своим недугом обязан косвенному влиянию какого-то родственника по боковой линии. Все путалось у него в голове, он дошел до того, что не мог разобраться в воображаемых болезнях, разрушавших его ослабевший организм. Но каждый вечер он приходил все к тому же выводу; все тот же тревожный набат звучал в его голове: наследственность, страшная наследственность, неминуемое безумие!
Как-то раз в первых числах января Клотильда невольно оказалась свидетельницей сцены, от которой у нее сжалось сердце. Она сидела у окна в гостиной и, заслоненная высокой спинкой кресла, читала, как вдруг вошел Паскаль, который с вечера не показывался, запершись в своей комнате. Он держал перед собой развернутый лист пожелтевшей бумаги, в котором она узнала родословное древо. Он был так поглощен своим занятием, взгляд его был так неотрывно устремлен на бумагу, что если бы даже Клотильда подошла к нему, он все равно не заметил бы ее. Он разложил древо на столе, продолжая всматриваться в него испуганно-вопрошающим взглядом, в котором все сильнее чувствовалась мольба побежденного, по щекам его текли слезы. Почему, о господи? Почему древо не отвечает ему, не указывает, к какому виду наследственности он принадлежит, чтобы он мог зарегистрировать свой случай на отведенном ему листке древа, рядом с другими? Если ему суждено стать безумным, почему оно не дает ему внятного ответа, это успокоило бы его, ведь все его страдания, казалось ему, вызваны только неизвестностью. Слезы застилали ему глаза, а он все вглядывался, снедаемый желанием узнать правду, желанием, которое доводило его до помрачения рассудка. Потом он вдруг двинулся к шкафу, и Клотильда съежилась в кресле. Распахнув обе дверцы, Паскаль вытащил папки, бросил их на стол, начал лихорадочно перебирать. Снова повторилась сцена той ужасной грозовой ночи, – снова призраки, ожившие в этом ворохе страниц, начали свой кошмарный галоп. Каждому из них он бросал на лету вопрос, горячую мольбу, требуя ответа о происхождении своего недуга, надеясь услышать хоть слово, хоть намек, который открыл бы ему правду. Сперва он что-то неясно бормотал, затем Клотильда стала отчетливо различать отдельные слова, обрывки фраз.
– Это ты?., а может, ты? Или ты?.. О прародительница, общая наша мать, не ты ли наградила меня безумием? А может быть, ты, дядя-алкоголик, не за твое ли беспробудное пьянство, старый бандит, я должен теперь расплачиваться? Кто из вас откроет мне истину, объяснив форму болезни, которой я страдаю? Не ты ли, племянник, которому грозит паралич? Или же ты, племянник-фанатик, или ты, племянница-идиотка? А вернее всего, вы, сыновья моей двоюродной сестры, тот, который повесился, или тот, который убил? А может быть, ты, заживо сгнившая троюродная племянница? Чья трагическая кончина указует мне неотвратимый путь в палату для буйно помешанных, грозит страшным распадом всего моего существа?
И галоп продолжался, – все названные Паскалем родственники вставали со страниц, проносились вихрем. Папки оживали, воплощались в людей, теснивших друг друга – то было беспорядочное шествие страждущего человечества.
– Ах, кто же мне скажет, кто, кто?.. Не тот ли, кто умер от безумия? Не та ли, кого унесла чахотка? Не тот ли, кого сгубил паралич? Не та ли, кого на заре жизни свела в могилу физиологическая неполноценность? В ком из них тот яд, от которого умру и я? И что это за яд? Истерия, алкоголизм, туберкулез, золотуха? И во что он меня превратит: в эпилептика, в паралитика, в безумца?.. Безумца! Кто сказал – безумца? Они все это повторяют: безумца, безумца, безумца!
Рыдания сдавили горло Паскаля. Изнемогая, сотрясаясь всем телом, он упал головой на свои бумаги и неутешно заплакал. А Клотильда, словно воочию увидев вдруг рок, который тяготеет над семьями из поколения в поколение, в каком-то набожном страхе, удерживая дыхание, потихоньку скрылась: она понимала, какой жгучий стыд охватил бы Паскаля, если бы он только заподозрил, что она здесь.
Паскаль надолго погрузился в уныние. Январь выдался очень холодный. Небо было безоблачно, немеркнущее солнце сняло в прозрачной синеве; а в гостиной Сулейяды, окна которой выходили на юг, держалась мягкая, ровная температура, как в теплице. Не приходилось даже топить, комнаты не покидало солнце, и в его золотистом сиянии медленно кружились уцелевшие за зиму мухи. Только еле слышное жужжанье нарушало тишину. Усыпляющее уютное тепло царило здесь, как будто в старом доме сохранился уголок, откуда не уходила весна.
Именно здесь услышал однажды утром Паскаль конец разговора, который еще усилил его страдания. Теперь он обычно не выходил из своей комнаты до завтрака, и Клотильда приняла доктора Рамона в залитой солнцем гостиной, где они тихо беседовали вдвоем.
За последнюю неделю Рамон приходил уже в третий раз. Личные причины, особенно необходимость упрочить свое положение в Плассане, принуждали его больше не медлить с женитьбой; и он хотел получить от Клотильды окончательный ответ. Уже два раза присутствие посторонних помешало ему объясниться. Он хотел услышать решение из ее собственных уст и поэтому обратился прямо к ней, вызвав ее на откровенную беседу.
Их товарищеские отношения, свойственная обоим рассудительность и прямота поощряли его к этому. И он закончил, улыбаясь и глядя прямо в глаза девушке:
– Поверьте мне, Клотильда, это самое разумное решение… Вы знаете, что я вас люблю уже давно. Я питаю к вам глубокую нежность и уважение… Быть может, этого было бы мало, но я не сомневаюсь, что мы отлично поладим друг с другом и будем счастливы.
Она не опускала глаз и смотрела на него все так же чистосердечно, с дружелюбной улыбкой. Он и в самом деле был хорош собой, в расцвете молодости и сил.
– А почему бы вам не жениться на дочери поверенного, мадемуазель Левек? Она красивее, богаче меня, и я знаю, она была бы очень счастлива. Добрый друг мой, я боюсь, что вы совершаете ошибку, избрав меня.
Он выслушал ее спокойно, всем своим видом показывая, что убежден в мудрости принятого решения.
– Но я люблю не мадемуазель Левек, а вас… К тому же, повторяю, я все обдумал; я знаю, что делаю. Скажите же: «да», – для вас это тоже будет самым благоразумным.
Она стала вдруг очень задумчивой, и по ее лицу пробежала тень внутренней, почти не осознанной борьбы, которая в последнее время целиком поглощала ее.
– Ну что ж, друг мой, если вы требуете у меня серьезного ответа, позвольте мне не давать его вам сегодня и подумать еще несколько недель… Учитель в самом деле тяжело болен, и я не на шутку тревожусь; вы ведь не захотите поймать меня на слове… Уверяю вас, и я очень к вам привязана. Но было бы нехорошо принимать решение в такую минуту, когда наша семья так несчастна… Вы согласны, правда? Я не заставлю вас долго ждать. – И чтобы переменить тему, она добавила: – Учитель очень меня беспокоит. Я хотела вас видеть, посоветоваться именно с вами… На днях я застала его в слезах и поняла, что учителя преследует страх перед безумием… Третьего дня, когда вы беседовали с ним, я заметила, что вы его разглядываете. Скажите мне начистоту, что вы думаете о его состоянии? Ему грозит опасность?
– Да что вы! – запротестовал доктор Рамон. – Он просто переутомился, расклеился, вот и все! Но меня удивляет, что Паскаль, человек таких познании, столь долго изучавший нервные болезни, может так глубоко заблуждаться. Если уж этот ясный и мощный ум способен дать подобную осечку, есть от чего прийти в отчаяние! При его заболевании нет ничего лучше открытых им подкожных впрыскиваний. Почему он не прибегает к ним?
Когда же девушка, с отчаянием развела руками, объяснив, что Паскаль не хочет ее слушать, что она не смеет ни с чем к нему обращаться, Рамон добавил:
– В таком случае я поговорю с ним сам.
Как раз в эту минуту Паскаль вышел из своей комнаты, привлеченный звуком голосов. Но, увидев их вместе, рядом, таких оживленных, молодых и красивых, в ярком свете солнца, точно в солнечной одежде, он застыл на пороге. Глаза его расширились, бледное лицо исказилось.
Тем временем Рамон схватил Клотильду за руку, желая задержать девушку хоть на мгновенье.
– Вы обещаете, правда? Я хочу, чтобы мы повенчались летом… Вы знаете, как я вас люблю… Я буду ждать вашего ответа.
– Вот и хорошо, – сказала она, – не пройдет и месяца, как все будет решено.
В глазах у Паскаля потемнело, он пошатнулся. Теперь и этот юноша, друг, ученик втерся к нему в дом, чтобы выкрасть его сокровище! Он должен был предвидеть такую развязку, а между тем внезапное известие о возможном браке Клотильды застало его врасплох, обрушилось как непредвиденная беда, которая его неминуемо доконает. Значит, это существо, которое он создал, считал своим, уйдет от него без сожаления, оставит умирать в полном одиночестве. Еще недавно она причинила ему такую боль, что он уже подумывал, не лучше ли расстаться с ней, отослать к брату, который все время ее приглашал. Была минута, когда он уже решился на эту разлуку во имя покоя обоих. И вдруг нежданно-негаданно он застает ее с этим человеком, слышит, как она обещает ему дать ответ, понимает, что она выйдет замуж, скоро покинет его; это был удар ножа в самое сердце!
Паскаль вошел, тяжело ступая, молодые люди обернулись, слегка смутившись.
– Как вы кстати, учитель, речь шла о вас, – нашелся Рамон. – Надо признаться, что мы составили против вас заговор… Скажите, почему вы не хотите лечиться? Ведь у вас нет ничего серьезного, вы поправитесь через две недели.
Опустившись на стул, Паскаль не сводил с них глаз. У него достало сил справиться с собой и скрыть боль от нанесенной ему раны. А ведь рана эта смертельная, и никто не узнает, что свело его в могилу. Но Паскалю доставляло удовольствие лелеять обиду, и он наотрез отказался принять хотя бы стакан целебного отвара.
– Лечиться? К чему? Разве моим старым костям не пора на покой?
Рамон настаивал со своей всегдашней спокойной улыбкой:
– Да вы крепче всех нас! Это временный упадок сил, и вы отлично знаете, что у вас есть от него лекарство… Сделайте себе впрыскивание…
Эти слова были последней каплей. Паскаль оборвал Рамона. Он был в ярости, – не хотят ли они, чтобы он и себя отправил на тот свет, как отправил Лафуаса. Его впрыскивания! Нечего сказать – прекрасное открытие, есть чем гордиться! И Паскаль стал отрицать пользу врачевания, клялся, что никогда не подойдет близко ни к одному больному. Если больше ни на что не годишься – подыхай, так лучше и для тебя, и для всех окружающих. Впрочем, опасаться нечего, он долго не заживется!
– Полно, полно! – увещевал его Рамон и, чтобы не раздражать Паскаля еще больше, встал, намереваясь уйти. – Я оставляю с вами Клотильду и вполне спокоен… Она все уладит.
Но удар, полученный Паскалем этим утром, переполнил чашу. С вечера он слег и целые сутки не выходил из своей спальни. Клотильда начала тревожиться, но тщетно стучала она изо всей силы к нему в дверь: ни слова, ни звука. Пришла и Мартина, прильнув к замочной скважине, она умоляла хозяина только сказать, не нужно ли ему чего-нибудь. Ответом ей было полное молчание, казалось, в комнате все вымерло. Но на другое утро девушка нечаянно повернула ручку, и дверь подалась, быть может, она была открыта уже давно. Теперь Клотильде ничто не мешало войти в спальню Паскаля, порога который она ни разу не переступала; в этой большой комнате, с окнами на север, а потому довольно холодной, стояла только узкая железная кровать без полога, приспособление для душа в углу, продолговатый стол черного дерева, стулья, а на столе, на полках вдоль стен разместилась настоящая лаборатория алхимика: ступки, спиртовки, тигли, наборы инструментов. Паскаль, уже одетый, сидел на краю постели, которую с большим трудом оправил.
– Ты все еще не хочешь, чтобы я за тобой ухаживала? – спросила Клотильда, взволнованно и боязливо, не осмеливаясь подойти ближе.
Он устало отмахнулся.
– Можешь войти, я не побью тебя, я слишком слаб!
С этого дня он терпел ее присутствие, разрешал за собой ухаживать. Однако у него были свои капризы, – из-за какой-то болезненной стыдливости он не позволял ей входить, когда лежал в постели, и требовал, чтобы вместо себя она присылала Мартину. Впрочем, лежал он редко и пересаживался с места на место, не имея сил приняться за какую-либо работу. Болезнь усугубилась, он дошел до полного отчаяния, его мучили мигрени и боли в желудке, он утверждал, что не в состоянии передвигать ноги, и каждое утро просыпался уверенный, что вечером будет ночевать в Тюлет, в палате для буйных. Он исхудал, его страдальческое лицо в ореоле седых волос, которые он по-прежнему тщательно причесывал, было трагически прекрасным. Но если он и соглашался, чтобы за ним ухаживали, то резко отвергал все лекарства, так как окончательно потерял веру в медицину.
Теперь у Клотильды не было других занятий, кроме ухода за ним. Она отрешилась от всего остального, сначала она еще ходила к ранней обедне, но затем совершенно перестала посещать церковь. Казалось, отдавая каждую минуту дорогому ей человеку, которого она мечтала увидеть вновь добродушным и жизнерадостным, она нашла наконец удовлетворение своей вечной жажде счастья без промедления. Это было добровольным даром всей себя, полным самоотречением, потребностью обрести свое счастье в счастье другого; она поступала так, не рассуждая, по велению своего женского сердца, не сознавая, что пережитый ею кризис преобразил все ее существо. Она больше не заговаривала о происшедшей между ними размолвке, но была еще далека от мысли броситься в его объятья, крича, что принадлежит ему и он должен воскреснуть для жизни, ибо она – его собственность. Девушка думала, что относится к нему как любящая дочь, всякая другая родственница на ее месте ухаживала бы за ним точно так же. Все, что она делала, было овеяно чистотой, целомудрием: внимательный уход, предупредительные заботы так заполнили ее жизнь, она была так поглощена единственным желанием вылечить его, что дни текли быстро и было не до мучительных вопросов о потустороннем мире.
Но для того, чтобы заставить его делать впрыскивания, ей пришлось выдержать настоящую борьбу. Он выходил из себя, отрицал ценность своего открытия, называя себя олухом. Она тоже кричала в ответ. Теперь верила в науку она, негодовала она, видя, что он усомнился в собственном гении. Он долго упорствовал, наконец, не в силах противиться ее власти, уступил, желая избежать нежных попреков, какими она осыпала его каждое утро. После первых же впрыскиваний он испытал огромное облегчение, хотя и отказывался это признать. В голове у него прояснилось, силы мало-помалу возвращались. Теперь торжествовала Клотильда, она гордилась Паскалем, восхваляла его открытие и возмущалась, что он не радуется, глядя на самого себя – живой пример чудес, какие он может творить. Паскаль улыбался, он лучше начинал разбираться в собственном заболевании. Рамон прав: это просто нервное истощение. И кто знает, пожалуй, все обойдется.
– Это ты приносишь мне исцеление, девочка, – говорил он, не смея признаться в своих надеждах. – Понимаешь ли, дело не в лекарствах, а в руке, которая их дает.
Выздоровление затянулось на весь февраль. Погода оставалась такой же ясной и холодной, но по-прежнему не было дня, чтобы бледное, зимнее солнце не согревало бы гостиной. И все же порой Паскалем овладевали приступы черной меланхолии, когда больной вновь поддавался своим страхам, а его сиделка, отчаявшись, усаживалась в дальнем углу комнаты, чтобы не раздражать его понапрасну. В такие минуты он снова терял надежду на выздоровление. Он становился желчным, язвительным.
В один из таких дурных дней, приблизившись к окну, Паскаль увидел своего соседа г-на Белломбра, отставного учителя, который осматривал фруктовые деревья у себя в саду, желая удостовериться, много ли на них завязей. Вид этого подтянутого, держащегося так прямо старика, преисполненного великолепного эгоистического спокойствия и, казалось, не ведавшего болезней, внезапно вывел Паскаля из равновесия.
– Вот, – закричал он, – вот кто никогда не позволит себе переутомиться, не подвергнет себя ни малейшему огорчению.
И, придравшись к случаю, он произнес ироническую хвалу эгоизму. Быть одиноким как перст, не иметь ни друга, ни жены, ни ребенка, – какое блаженство! Поглядите на этого черствого скупца. В течение сорока лет он только и делал, что награждал оплеухами чужих детей, а теперь ушел на покой и живет вдвоем с глухонемым садовником, еще более старым, чем он сам, и даже пса не завел. Да разве он не воплощение высшего счастья на земле? Ни обязанностей, ни тревог, и лишь одна забота о своем драгоценном здоровье! Вот мудрец, он проживет до ста лет!
– Ох, уж этот страх перед жизнью! Решительно нет более разумного порока! Подумать только, ведь порой во мне шевелится сожаление, что у меня нет собственного ребенка! Да кто из нас имеет право производить на свет несчастных? Нужно пресечь дурную наследственность, истребить жизнь… Вот и выходит, что единственный порядочный человек – этот старый трус!
Господин Белломбр мирно продолжал осматривать свои грушевые деревья, освещенные ласковым мартовским солнцем. Он не позволял себе ни одного резкого движения, он щадил свою почтенную старость. Увидев на дорожке камешек, он отстранил его кончиком палки, после чего не спеша проследовал дальше.