Текст книги "Возвращающий надежду"
Автор книги: Емельян Ярмагаев
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
14
Объявили перерыв «для совета, отдыха и молитвы». Большой зал, увешанный оружием и оленьими рогами, был наскоро превращен в зал совета: притащили скамьи и знаменитое кресло. Те же самые крестьяне, которые хозяйничали в замке после штурма, как хотели, теперь с робостью, подталкивая друг друга локтями, заняли скамьи за составленными в ряд столами: они были победителями, а стали гостями – их пригласил хозяин. По его требованию, повстанческий комитет тут же принял решение немедля освободить пленных, в том числе и сеньоров.
Братьев Оливье заперли в той же самой башне, куда они в свое время бросили Одиго, так что теперь у них была возможность вволю поразмыслить о превратностях судьбы. Одиго распорядился зажарить лучшего барана, подать к столу хлеба и вина, а сам удалился, чтобы привести в порядок свои мысли.
Смутно было у него на душе. Только сейчас он начал понимать, какие силы привел в движение и что из этого воспоследствует… Он миновал двор, где табором расположились крестьянские телеги, и поднялся на стену – любимый уголок детства. По ее поверхности ползли, свешиваясь вниз, иссохшие плети дикого винограда; коричневые заплаты мха тут и там пятнали старый камень. Подножие стены уходило в блестящую, как вороненая сталь, воду канала и как бы надстраивалось там в неподвижной глубине зеркально чистым отражением. На нем, на этом чуть колеблющемся отражении, покоилась масса упавших листьев, точно рассыпанные на черном стекле золотые экю и дублоны.
Воздух был по-осеннему сух, чист и свеж. Широко открывающаяся отсюда ясная даль пестрела багрово-желтыми мазками осени и была притихшей и умиротворенной. И Одиго на миг показалось, будто ничего не случилось, не утекло и не утрачено, будто он мальчик, у которого в запасе много лет для беспечного созерцания этой стены, этой воды и этой чудесной дали. Но тихую его задумчивость нарушали голоса и треск многих костров, и с глубоким сожалением Бернар возвращался к действительности. Ему давно было ясно, что он не рожден для политических страстей эпохи, что его удел – лесная тишина, раздумье, растворение в природе. Ему страстно хотелось стать травой, листьями, дымом, что уходит из труб вверх.
Вскоре его окликнули, сообщив, что в гостиной ждут совета и помощи.
Когда он вошел в залу, все встали с мест. Не встал только один. Он дерзко продолжал сидеть на табурете, раскачиваясь и вытянув ноги. Это был ткач.
Бернар занял свое кресло и открыл совет.
Вначале никто не хотел говорить. Крестьянская осторожность замыкала все уста на крепкие запоры даже при соседях, а не то что в такой публичности. Все подталкивали друг друга локтями и шептались: «Ну, Курто?», «А ты, Гриньоль?», «Да вот обожду, пока Шантелу… „, „А Шантелу что, больше вас надо?“, «Э, передний-то заднему мост!“
– Ну? – сказал Одиго. – Этак мы все и будем сидеть да скучать, словно колпаки без подкладки? Говори ты, Шантелу. Или ты, Валь Базен, или хоть ты, Луазо!
Но и Шантелу, и Валь Базен, и Луазо только переглядывались да перешептывались: «Пусть Жак начнет. Да, да, начинай ты, Бернье. Ты, Жак, смелей самого черта!»
– И черт под старость в монахи идет, – отшутился Жак. Но он же подал верную мысль: – А кто из нас старший?
– Кто же, как не Тротар, – воодушевленно заговорили все. – Стар он, как дороги, да и глух, что межевой столб. Пусть говорит Тротар, надо уважать старшего. Говори, старый конь! Во тьме и гнилушка светит.
Тротар был арендатор, живущий одиноко в домишке на краю деревни. Был он высок, но сух, как стружка, и тонок, как луковая шелуха. Маленькое личико его походило на сморщенную корку апельсина, глаза слезились, нечесаные волосы торчали во все стороны. Мало кто обращался к нему: все знали, что если Тротар снабжен деньгами, по пословице, как жаба перьями, то слов у него в запасе еще меньше. Так и прожил он, словно личинка в соломе, работая с зари до зари, и никто не помнил, был ли он, как все, молод, имел ли жену, детей…
Но тут почему-то все обратили на него внимание, все подзадоривали, подталкивали, все ободряюще кричали: «А ну, Тротар! Не бойся! Ты у нас оратор, что папа римский. Старый ворон даром не каркнет!» – и все в таком роде. Он только поворачивал свою головку на длинной тощей шее, и в самом деле похожий на старого ощипанного ворона, да помаргивал.
– Скажи же нам что-нибудь, отец Тротар, – ласково обратился к нему Одиго.
Кажется, впервые за всю долгую жизнь услышал Тротар обращенные к нему человеческие слова. Что с ним стало! Он весь затрепетал, и по лицу его прошла судорога не то изумления, не то боли. И вдруг поднялся он, смешной и странный, и встал, возвышаясь над всеми. Все с любопытством на него смотрели: никак заговорит.
И верно, силился старик что-то сказать. Раскрыл беззубый рот, зашевелил губами… По глазам его было видно, что чувствовал он необычность обстановки, понимал важность момента и даже, кажется, имел что сказать. Однако вековая привычка к молчанию взяла свое. Он стоял, покраснев от стыда и напряжения, делал какие-то отчаянные, смешные жесты большими руками – и молчал. Все увидели, что по щекам старика текут слезы – слезы бессилия и обиды. И он опустился на свое место.
– Хорошо, отец Тротар! – тихо заметил Одиго. – Кривы поленья, да прямо горят. Ты ничего не сказал, но высказал очень-очень многое!
Все это поняли. И удивительное дело: языки у всех сразу же развязались.
Первыми выступили люди соседних приходов – арендаторы, держатели, испольщики. Они начали с жалоб, что этой зимой из-за небывалого снега померзли оливки, что запасов ячменного и овсяного хлеба не хватило на добрые полгода, что и нынешние добрые хлеба пришлось снять зелеными, чтобы досушивать их в печи.
Негодовали крестьяне на продажу права охоты, и справедливо, Одиго хорошо знал, как наживались «кобчики», местные сеньоры, на этой продаже, пуская в свои леса и угодья чужих за большую плату. Возмущались и захватом общинных участков. Но Одиго прервал говоривших:
– От сего дня начиная, в шамборском лесу каждый может охотиться, собирать корье, лыко и хворост, а также грибы и ягоды для своих нужд и пропитания малых детей.
Это заявление почему-то было встречено недоверчивым молчанием.
Потом выступали сельские сборщики налогов. Мрачными голосами они долго расписывали, каково день-деньской бегать по чужим домам, чтобы выколотить талью, тальону и прочие налоги. Ибо если сборщик не соберет нужной суммы, поверстанной Штатами на данную провинцию и приход, то сидеть ему самому под крепким замком на хлебе и воде. Но сочувствия это не вызывало, потому что многие были в обиде на сборщиков.
Одиго возразил:
– Талью и тальону платить необходимо. Это налог на землю, что кормит всех нас.
Многие его поддержали. Но вот коснулись обложения винной торговли – и тут поднялся невообразимый гвалт, так что вполне могло дойти и до ножей. Звонким ударом шпаги по столу Одиго заставил крикунов притихнуть и потребовал:
– Пусть говорит один!
Тогда встал арендатор по имени Буадро. От волнения и непривычки выступать перед собранием он говорил высоким и пронзительным голосом, точно хотел кого-то перекричать.
– Подумайте ж, добрые люди, обмозгуйте дело хорошенько: винные пристава эти богомерзкие, они бесстыдно лезут в наши погреба и считают, сколько нам можно выпить самим! А после продай каких-нибудь четыре бочонка – плати пятнадцать ливров, а привези их водой на продажу, так опять же водяные пошлины, да городские заставные, да за розничную торговлю плати… Чем же бедному мужику кормиться?
Хоть оратор был неважный, слова его почему-то произвели большое впечатление. Раздались выкрики:
– А габель? Габель ты забыл?
– Соляные стрелки нарочно подбрасывают в дома соль и требуют за то уплаты!
– Запретили употреблять морскую воду – точно она не божья!
– Шесть ливров за одно мино – подумайте только!
– Серую и белую соль покупай каждый старше семи лет да еще по семи фунтов в год!
– В королевских амбарах купи, да и не во всякий день, а в ярмарочный!
– Заявится сборщик – открывай, рыбак, бочонок макрели, ищи, хозяйка, квитанцию на окорок соленый! В кухне роются, как псы… тьфу! А не заплатишь, так арест на твоих рабочих лошадей!
Одиго повысил голос:
– Согласно закону покойного короля Анри, лошадей, быков и прочий рабочий скот брать за долги запрещено.
– Что им законы, коль судьи знакомы!
– Закон – паутинка: шмель прорвет, муха увязнет.
– Вот бы сюда короля нашего Анри, он бы им…
Поднялся, наконец, и Жак Бернье. Приземистый, он молча шевелил широкими плечами и зло усмехался, пока все не угомонились.
– Визгу много, а шерсти нет, – скрипучим голосом начал он. И предложил не болтать, а составить общий приговор, или, как его, ордонанс. А для крепости и нерушимости дела немедля создать армию, притом армию как следует быть – с начальниками, с дисциплиной: не ставь врага овцой, ставь его волком! И начальника назначить, чтобы все жаки слушались его, как отца. И звание ему дать: генералиссимус угнетенного народа. А при нем поставить штаб, чтоб был вроде правой и левой руки. Он, Жак Бернье, придумал и название для армии, только не знает, подойдет или нет…
Тут старик принял вид скромный и самодовольный.
– Какое название? – спросил Одиго.
– Армия Страдания, – сказал Жак важно.
Единогласно были приняты все предложения Жака. Тут же придумали и герб для печати: босые ноги на зеленом фоне, а сверху маленький якорь. Крестьяне оказались большими буквоедами: они захотели, чтобы непременно при них был составлен «Манифест Великого и Неукротимого Генерала Армии Страдания», где все сказанное и решенное было бы прописано крупными буквами, – «ибо незаписанные слова исчезают в воздухе». Одиго с трудом уговорил их озаглавить это произведение проще – «Наказ парламенту».
Он принялся писать черновик, а крестьяне велели отцу Ляшене читать молитву, чтобы всевышний помог общему делу. Так, под мерный голос кюре, шепот и тяжкие вздохи колено-преклонных мужиков, рождался революционный документ, каких много выходило в те времена. В нем, между прочим, имелись такие места:
«Чума и отрава, пираты и разбойники не могли бы учинить более дьявольского зла, нежели налоги, тяготы, пошлины, повинности и прочие поборы, каковые взимают с нас именем короля сверх тальи, осьмны и 15 ливров с бочки вина. Люди в Гиени и Оверни уже пасутся на траве наподобие животных, и мы боимся той же участи. Бедный народ не может долго пребывать со скрещенными руками, ибо невыносимо ему дальше слышать и само слово „габель“.
Особенный упор, правду сказать, Бернар сделал на солдатские постои:
«Но какое, подумайте, огорчение вооружить людей с тем, чтобы они извлекали шпагу против тех, кто дал им ее в руки! Ведь народ одевает солдат в то, что снято с него самого. Их шпаги окрашены его кровью. Они ставят лошадей в гумна, отнимают и тут же продают мужицкое зерно якобы за недоимки, они выбивают днища у бочек, поджигают дома и обращаются с хозяевами как хорватская конница. И насосавшись досыта народной крови, они рассеиваются, даже не узнав, где враг отечества! За что же из нашей груди вырывают наше французское сердце?»
Наказ кончался полными угроз словами:
«Итак, вынуждены мы назвать себя Отчаявшимися и громко возвестить миру, что мы не боимся стать мучениками за общее благо. Солдат есть крестьянин, носящий оружие. Таким образом, может случиться, что и простой виноградарь возьмет в руки аркебуз. Тогда из наковальни он станет молотом!»
Когда «Наказ» был обсужден, дополнен и отредактирован, перебеленный лист испещрили подписи, взамен которых многие по неграмотности поставили кресты.
После этого комитет, или штаб, как назвал собравшихся Жак, выразил желание отдохнуть. Бернар распорядился отпереть сеновал, да и время уже подходило к четырем часам. Остались Жак, ткач Клод, кузнец Марбутен, синдик Матийон, еще синдик соседнего местечка Труа Валь Базен, косоглазый испольщик Гоаслен по прозванию Бастард, арендатор Курто, он же горшечник близлежащей деревни Муа де Пон, цирюльник Мадайан и толстый Кола Шантелу, что не без оснований считался одним из самых продувных плутов деревни. Жак сказал:
– Теперь говори, Клод.
Но ткач угрюмо смотрел в одну точку и молчал. Одиго хотел уйти, тогда Кола, Марбутен, Курто и другие стали говорить, что время дорого, а благородный сеньор их защитник и покровитель. И Клод неохотно поведал то, ради чего прибыл из Старого Города.
Вести были плохие. Та вспышка возмущения, очевидцем которой стал Одиго, едва ступив на землю Франции, была вызвана новым эдиктом – о «домениальных должностях».
– Ты говори проще, – потребовал Жак.
Ткач разъяснил, что корона теперь облагает налогами право разносить дрова и зелень, право лодочного перевоза, право собирать тряпье и хлам. Словом, даже и такие занятия, что приносят ничтожный доход 2-3 су в день, – и те отныне подлежат налоговому обложению. Конечно, это не прошло даром в округе, где, начиная с 1623 года, ни один год не обходился без восстаний. Поднялись грузчики, тачечники, тряпичники, разносчики, лодочники, ну, а после уже и суконщики…
– Эти-то зачем?
– Из-за налога на вайду – красящее вещество. Бочары тоже вышли на улицу. Трактирщики – и те повынимали втулки из бочек: чем платить экю с бочки, пускай вино лакают псы…
– Договаривай! – сурово сказал Жак. – Что ходишь вокруг да около?
Ткач, недоверчиво глядя на Одиго, сказал:
– Да вот отец их милости сеньора. Он-то всему и причина.
Одиго спокойно выдержал, взгляд ткача.
– Я все тот же, Клод. Что, отец мой в городе?
Граф де Шамбор, теперь уже наместник губернатора округа, обмакнул перо в чернильницу и задумался. Потом продолжал писать с характерным для него изящным наклоном букв:
«Я отлично знаю, что важные и глубокие замыслы его величества принуждают его взимать со своих подданных больше, чем он хотел бы. Но почтительно вас заверяю в одном: нищета столь ужасна среди всех состояний, что она неминуемо подтолкнет народ к опасным решениям.
Вместе с тем необходимо, чтобы власть засверкала могущественно, а то эти дурные французы порой произносят ужасную брань даже по адресу персоны короля. Несчастный случай, удар молнии в королевскую карету, эти канальи истолковали, представьте себе, как угрозу неба. Они сожгли на улице портрет сюринтенданта и угрожают избить каноников, которые проповедуют покорность властям.
Местные буржуа, как обычно, ведут двойную игру. Народ прозвал их «совами» за то, что они не дерзают показываться днем – и правильно делают. Не далее как вчера был забит насмерть толпой в красных и белых колпаках откупщик по имени Тома Вильмонт. Грохот барабанов этой толпы я слышу из своей комнаты и сейчас. Между тем, мы живем при величайшем из королей, которые когда-либо носили скипетр. Он содержит армию в 20000 для направления в любую провинцию, дабы с громом и блеском покарать непокорных.
Что же касается слухов, которые почему-то связывают мятеж с именем моего покойного сына, то это не более как интрига, естественная для тех, кто бросает камень, а руку прячет. Кому-то выгодно изображать обычные волнения черни в виде дворянских заговоров, чтобы… «
– Зачеркните последние фразы, – сказала Антуанетта из-за плеча мужа. Она только что приехала в город и прямо из кареты, не снимая накидки, бесшумно поднялась в комнату мужа. – Сын ваш жив. Он в Шамборе.
15
А что делал в это время «великий и неукротимый генерал Армии Страдания»?
С закрытыми глазами полулежал он в знаменитом фамильном кресле. Перед ним стыл его любимый пирог с голубями, и на лице его дремала угрюмая забота. Словно кто-то тасовал у него в мозгу бесконечную колоду карт – так мелькали перед ним, подобно валетам и королям, валлонские, швейцарские, голландские наемники со свирепыми усатыми лицами; пороховой дым клубами проносился мимо; вновь он слышал предсмертное ржание вздыбившихся коней, пистолетные выстрелы, звон сшибающихся палашей…
– Клялся я, что не возьму в руки оружия иначе, как для охоты! – сетовал он на судьбу. – Проклял я войну и все ее темное безумие. Нет, снова пришлось мне убивать, да еще и мужиков толкать на убийства!
Дело представилось ему и с другой стороны.
– Куда же поведу я своих крестьян? Вот приходит из города ткач, человек далекий от земли, от плуга; ему нипочем, что крестьянин должен круглые сутки трудиться на своем поле и винограднике. Нет, уводи ему мужиков в зловонные городские трущобы. Зачем? Чтоб подлые наемники, вечно требующие денег в уплату за свою и чужую кровь, скосили моих жаков одним залпом?
И ему опять захотелось исчезнуть, сбежать – не в лес, а еще дальше, чтоб уж и собаки не сыскали его следов…
В таких далеко не героических размышлениях дошел он до поединка, который уже представлялся ему верхом нелепости. В это время в дверь деликатнейшим образом постучали, и в комнату один за другим, отвешивая учтивые поклоны, вошли люди в плащах и бархатных камзолах. Некоторые из них еще не совсем пришли в себя после штурма. Но все выглядели вполне благопристойно.
– Садитесь, сеньоры, – неприветливо сказал Бернар. – Чем могу служить?
Любезно улыбнувшись, старший из делегатов, Шарль де Коаслен, начал так:
– Сеньор, вы среди людей своего круга и ваших вкусов. Вас, как равного, поймут и шевалье д'Арпажон, и Говэн де Пажес, и де Броссак, и д'Эмери, и де ля Маргри, и кавалер д'Ато… – названные поочередно кланялись. – Ваш отец, мсье…
– Оставим его в покое, сьер, – перебил Бернар. – Короче и проще: чего вы хотите?
Де Коаслен потрогал свою остроконечную бородку.
– Будем считаться только с фактами, сьер Одиго. Вы по праву возвратили свое имение, и закроем глаза на способ…
– Не очень, правда, достойный, – тихо заметил кавалер д'Ато.
– А также припишем вашей военной горячности казнь одного из лучших…
– Его повесили крестьяне, – резко ответил Одиго. – И не скажу, чтоб я из-за этого сокрушался!
Видя, что разговор принимает дурной оборот, вмешался кавалер д'Эмери:
– Штурм и ловушка были великолепны, сьер. В моем лице о том свидетельствует все дворянство!
И старый вольнодумец, богохульник и пьяница д'Эмери не без изящества ему поклонился.
– Так чем могу быть полезен? – смягчившись, напомнил Бернар.
– О, мы найдем общий язык, – ободряюще сказал Шарль де Коаслен. – История габели в Гаскони – это очень печальная история, сьер! Древние привилегии нашей провинции, дарованные еще Франциском Первым… словом, никто не осмеливался поднять на них властную руку. И что же мы видим в наши дни? Порядочному дворянину не на что содержать ловчего сокола – так разорили наших арендаторов налоги! А тут еще возмутительный, бесстыдный, безбожный налог на соль, этот святой продукт, дарованный человеку самим богом. Не знала Гасконь этого налога, слава пречистой деве, и знать не должна!
– Что же я могу сделать, господа? – спросил Бернар, несколько озадаченный тем, что дворяне явно толкают его на борьбу с габелью.
– Очень многое, – понизив голос, сказал де Коаслен и начал что-то нашептывать Бернару на ухо.
– Господа, шептаться скучно! – запротестовал пылкий Говэн Пажес. – Ничего не боясь, скажу вслух: мы поможем сеньору Одиго, назло чиновникам фиска, и деньгами, и оружием, и связями, если понадобится… Остается уладить одно. Известно ли вам, достойный молодой человек, что последний судебный поединок состоялся в 1547 году при Анри Втором и его дворе? Теперь дела чести вершит только суд маршалов Франции.
– Я уже предлагал когда-то Оливье дружеский турнир, – сухо ответил Бернар, уже почуявший, что вторая цель этого визита – спасение Оливье. – Но им больше по душе тайные убийства. Что ж? Обойдемся и без суда маршалов.
– Поединки, сьер, запрещены. А божий суд – это же такая древность! Он прекрасен, как воспоминание, право, не больше…
– Отец вас не одобрит, не так ли?
Одиго на все отвечал непреклонным молчанием, как ни старались его отговорить от поединка дворяне, которых уполномочил на это сам старый Артур Оливье.
С прощальными поклонами все вышли, громко сожалея по поводу роковой фамильной вражды. И не удивительно: каждый из посетителей Одиго имел на совести не менее одного убийства из родовой мести.
Одиго проводил дворян до крыльца. Тут к ногам его приникла женщина.
– Марго! – воскликнул он. – Это вы, моя добрая?
Он поднял ее и крепко обнял. Всхлипывая, жена Рене твердила:
– Напрасно я дала волю бабьему гневу: вас могут убить! Мужу бы надо написать, да боюсь. Ведь доказательств у меня нет. Позвольте, сеньор Бернар: это вас спасет от лихих врагов.
И она сняла с себя и повесила ему на шею золотой образок святого Николая, покровителя деревни.
Группа дворян разноцветной кучкой выделялась на сером фоне крестьянских курток. Дворяне бдительно проверяли весь распорядок церемонии, чтобы не произошло каких-либо отклонений от старинных правил «божьего суда». Когда Одиго ступил за ограду, сьер Шарль де Коаслен вышел в качестве арбитра и громко провозгласил имя и звание первого противника Бернара – Маркэ д'Оливье. Потом, переведя дух, спросил:
– Соблаговолит ли благородный сеньор Одиго назвать род оружия, коим ему желательно биться?
– Кавалерийская пика, – ответил Бернар.
Сьер де Коаслен о чем-то пошептался с Маркэ Оливье и возразил:
– Пика достойного сьера Оливье сломана при защите замка.
– Ну, тогда шпага, – сказал Одиго.
– Шпага достойного сьера Оливье у него отнята и осквернена руками мужичья.
– Предлагаю ему свою, – пожал плечами Одиго, гадая, до чего дойдет низость Маркэ и какие еще отговорки придумают, чтобы сорвать поединок,
– К сожалению, чужое оружие не подойдет доблестному сьеру Оливье. Ибо как сеньор и кавалер он привык биться только своим.
Настало молчание. Одиго был в затруднении: Маркэ использовал то обстоятельство, что предстоял не поединок, а судебная тяжба оружием. Обычай тут допускал разные проволочки.
В толпе молчали. Вдруг веселый женский голос громко предложил:
– Дать им по палке, и пусть сражаются, как муженьки наши в кабаке!
Хохот далеко разнесся по полю. Чтобы не делать из древнего обычая посмешища, Одиго послал врагу новое предложение, которое на этот раз было принято. Солнце уже стояло высоко, и место поединка – овальной формы лужайка – выделялось среди темной зелени кустарниковых зарослей и рощи веселым светлым пятном. Противники должны были обменяться выстрелами, поэтому зрители разошлись врозь, куртки и накидки крестьян теперь темнели на воем пространстве Шамборской долины. Один Жак Бернье упрямо остался стоять на месте, как ни отгоняли его ради его же безопасности. Мужик сурово и недоверчиво оглядывал исподлобья местность, за ним стояли оба его сына. Пропела труба, и с разных концов на луг шагом выехали два всадника. Бернье пристально смотрел то на них, то на рощу, ворча что-то о дворянских штучках. Ткнул куда-то пальцем через плечо – и оба Жака с ружьями стремглав бросились через кустарник в рощу.
Противники теперь стояли в противоположных концах луга на конях. Их пистолеты торчали в седельных кобурах, ноги были вдеты в стремена, левые руки сжимали поводья. Тучный Маркэ обливался потом и то и дело вытирал ладони о штаны.
Вновь протянулся сигнальный трубный звук. Всадники, пришпорив коней, галопом помчались друг другу навстречу. В руках их, локтями опирающихся на луки седел, темнели длинные пистолетные стволы. Две фигуры посреди луга слились в одну. Щелкнули выстрелы, пули со стоном ушли в голубую даль. Оба кавалериста, сделав вольт, вздыбили коней и ускакали в разные стороны.
Снова труба, топот копыт, выстрелы. Маркэ, уносимый в седле, безжизненно раскинул руки, тело его, раскачиваясь все сильней, заваливалось набок. Подбежавший секундант поймал его лошадь и снял убитого. В это время ударил еще один выстрел – из рощи. Бернар быстро обернулся, схватился за плечо и скорчился в седле.
– Чей это выстрел? – тревожно заговорили окружавшие его судьи и секунданты. – Кто нарушил условия поединка?
– Перевяжите мне плечо, – сказал Одиго. Он был бледен не столько от раны, сколько от гнева, и никому не хотелось встречаться с ним взглядом.
– Вы ранены, сьер, – участливо сказал де Коаслен и громко объявил: – Второй поединок не состоится!
– Состоится! – сказал Одиго голосом, от которого все вздрогнули. – Даже если бы у меня не было руки!
Сняли с него буйволовую куртку, рубашку, осмотрели рану и нашли, что пуля из рощи пробила бицепс левой руки, не задев кости. Это и продиктовало условия нового поединка. Плечо крепко забинтовали, и Бернар тщательно обмотал раненую руку плащом из толстого сукна.
Остался последний из братьев – самый молодой и самый опасный. Робер Оливье стоял поодаль, наматывая на левую руку плащ. Лицо его было не такое грубое, как у братьев; бледное, оно выражало напряженную до отчаяния ненависть.
Оба врага скинули куртки и остались в одних рубашках. Робер сбросил башмаки – снял сапоги и Бернар. Трепет безысходности пробежал по окружающим: какая-то обреченность была во всех этих аккуратных приготовлениях. Робер медленно обвел взглядом молодые деревца на опушке рощи.
Опять пропела труба. Противники стали сходиться.
Головы их были непокрыты, в руках сверкали гибкие эпе де вилль – легкие городские шпаги, или рапиры, с широкой, но неглубокой чашкой и тонким эфесом. Дуэльный этикет требовал учтивого приветствия перед боем. Робер грациозно отсалютовал шпагой, Бернар ответил тем же.
– Я последний у тебя на дороге, – улыбаясь, вполголоса сказал Робер, – об меня ты и споткнешься. Егерь брата немного опоздал со своим выстрелом из рощи… ты понимаешь?
– Чего же иного можно ожидать от Оливье? – сказал Бернар. – От убийц малых детей?
– Мы не убивали девчонку, – возразил Робер. – Мы только хотели ее припугнуть, чтобы она была послушней. Но ты – последний, кто об этом узнает.
– Я обещал тебе, что ты умрешь, – сказал Бернар. – Вижу: тень уже упала на твое лицо. Ты молод, и мне тебя жаль.
Оба одновременно согнули колени правых ног, выставив их вперед, и сталь звякнула о сталь.
Робер стремительно выполнил серию круговых ударов, ловко используя инерцию отбива; Бернар, оберегая раненую руку, защищался «а темпо» – отклонением всего тела и отвечал сильными сдвоенными атаками – репризами. Он давно не держал в руке рапиру и отяжелел, но хуже всего, что от резких движений повязка сползла и под плащом потекла кровь.
Роберу удалось провести блестящий «демисеркль»: он отбил укол в голову, подбросив чужой клинок вверх, и сразу после того послал свой клинок в грудь Одиго. Тот едва успел перехватить его своим плащом. Острие задержалось в плотной материи, и Одиго смог выполнить ответную атаку – рипост, но при этом противники сблизились к взаимно захватили гардами чужие клинки. Тогда Робер намеренно толкнул Бернара плечом в простреленное плечо.
Черные мухи заметались перед глазами раненого, и плащ на руке стал невыносимо тяжел. Робер напирал, Робер орудовал рапирой с удвоенной быстротой, из горла его вырывался радостный смех. Глядя в потускневшие глаза врага, он бросал ему в лицо гнусные оскорбления.
«Мне конец», – подумал Бернар, и колени его подогнулись.
Стоявшие вокруг услышали характерный певучий щелчок спущенной тетивы. Короткая стрела ударила Оливье как раз между лопаток. Вскинув вверх руки, он изогнулся, как лук, напряженный сильной рукой…
Из рощи медвежьей походкой вышел Жак Бернье, держа на плече старинный арбалет. За крестьянином брели его два сына, они несли чье-то большое неподвижное тело.
– Да, я сделал это, – громогласно объявил Жак, обводя зрителей тяжелым взглядом. – Стрела моя. Кто возражает?
Больше всех имел право возразить Робер. Но Робер теперь совершенно спокойно лежал вниз лицом, и древко «болта» – арбалетной стрелы – торчало из его спины. Остальные стесненно молчали.
Жак махнул рукой, сыновья приблизились и положили к его ногам убитого егеря.
– Вот кто стрелял из рощи в сеньора Одиго! – загремел Бернье, тыча в убитого пальцем. – Мои Жаки проворней господских псов – трус ушел недалеко. А кто подучил его? Господа Оливье, вот кто! Захотели они, видишь ты, нечестно прикончить генерала Армии Страдания. Что ж, око за око, стрела за пулю… Кто скажет теперь, что это несправедливо?
Крестьянский вожак с вызовом глядел в сторону дворян-распорядителей. А те, сбившись в кучу, озабоченно переговаривались. Впрочем, свободного обмена мнениями не получилось: каждому мерещилась арбалетная стрела, нацеленная в его собственный затылок. А Одиго? Он ни в чем не участвовал, Бесшумные несли его, потерявшего сознание, на носилках прочь от места дуэли.
Пока длился поединок, Эсперанса оставалась дома, пытаясь заняться делом. Но руки ее падали и замирали. То она опускалась на скамью и сидела свесив голову, вялая, с неподвижным взглядом. То вскакивала и начинала бесцельно метаться по горнице, прижимая к горячим щекам ладони. Наконец она решительно накинула на голову платок, выбежала из дома и с быстротой дикой козы помчалась по дубовой аллее к замку.
Людей с носилками сопровождала толпа Бесшумных и зрителей. И в этой толпе вдруг раздался отчаянный крик. Сильными руками Эсперанса растолкала любопытных и пробилась к носилкам. Кумушки в толпе зашептались, лукаво кивая друг другу. Но она ничего не слышала и не видела, кроме светловолосой головы своего сеньора на носилках.
Бернара внесли в замок и положили на кровать. Тут девушка опомнилась: быстро, ловко, не слушая ничьих советов, сняла с раненого рубашку и повязку и обмыла рану теплой водой. Потом с помощью Марго сделала новую перевязку. Жена Рене вытолкала всех из комнаты, и у ложа Одиго они остались вдвоем с Эсперансой.