Текст книги "Роковые огни"
Автор книги: Эльза (Элизабет) Вернер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Адельгейда велела ему идти вперед, а сама еще осталась на холме, где теперь было пусто и тихо. Она была даже в какой-то мере рада случившемуся, потому что это избавило ее от необходимости до конца охоты оставаться в обществе и позволило сбросить маску, под которой прятались истинные чувства; она с облегчением вздохнула.
Куда девалось холодное спокойствие, с которым молодая женщина всего несколько месяцев тому назад вместе с мужем появилась на новой родине! Теперь, когда Адельгейда была одна и знала, что никто за ней не наблюдает, можно было заметить, как сильно она изменилась. Ее лицо стало еще более волевым, но вместе с тем на нем появилась и какая-то новая скорбная черточка, как у человека, который в полном одиночестве борется со своим горем и страхом. Голубые глаза утратили холодность и бесстрастность, в их глубине таилось страдание, а белокурая Золовка опустилась как бы под гнетом невидимого тяжелого бремени.
А между тем Адельгейде дышалось легче при мысли, что это был последний день, который она проведет в Фюрстенштейне. Завтра в это время она будет уже далеко. Она надеялась, что там найдет спасение от той непонятной, пугающей силы, с которой она безуспешно боролась последние недели, и думала, что ей станет легче, когда она не будет изо дня в день видеть глаза Гартмута, слышать его голос. Молодая женщина убеждала себя, что очарование должно исчезнуть, когда она вырвется из заколдованного круга. Теперь, слава Богу, она могла, наконец, бежать.
Шум охоты постепенно удалялся и наконец совсем затих; зато в лесу, обступившем холм, послышались шаги. Адельгейда поняла, что она здесь не одна. Она хотела уйти, но едва повернулась, как из-за деревьев показался Гартмут Роянов.
Встреча была так неожиданна, что баронесса отступила Назад, к стволу дерева, точно ища у него защиты от человека, на которого смотрела с выражением ужаса, как раненая лань, видящая перед собой охотника. Роянов сделал вид, что не замечает Итого, и торопливо заговорил:
– Вы одни? Значит, несчастный случай не причинил вам вреда? Мне сказали, что вы упали с лошади.
– Какое преувеличение! Просто на седле лопнула подпруга, Но я вовремя заметила это и соскочила, а лошадь преспокойно становилась. Вот и весь несчастный случай.
– Слава Богу! Мне сказали, будто вы упали и ушиблись, а так как вас больше не было видно, то я боялся...
Гартмут запнулся, потому что по взгляду Адельгейды понял, что она ему не верит. Действительно, он прекрасно знал, как было дело и где и почему осталась Адельгейда.
– Благодарю вас, но вы совершенно напрасно беспокоились, – холодно сказала Адельгейда. – Вы могли бы сами догадаться, что в случае настоящего несчастья герцогиня и другие дамы не бросили бы меня в лесу без помощи. Я иду в Бухенек.
Она хотела пройти мимо Роянова; он с поклоном отступил на шаг, чтобы пропустить ее, но при этом тихо проговорил:
– Я должен попросить у вас прощения за то, что необдуманно обратился к вам с просьбой, за которую несу теперь такое суровое наказание. Но ведь я просил только дать мне цветок; неужели это такое тяжкое преступление, чтобы неделями сердиться из-за него?
Адельгейда остановилась, почти не осознавая, что делает. Она опять чувствовала себя во власти этих глаз, этого голоса; они притягивали ее как магнит.
– Вы ошибаетесь, – возразила она, – я не сержусь на вас.
– Не сердитесь? А между тем вы и в настоящую минуту говорите ледяным тоном, который я постоянно слышу от вас, как только осмеливаюсь подойти. Теперь вы уже знакомы с моим произведением, ведь вы присутствовали, когда я читал «Аривану». Все хвалили мою пьесу и даже чересчур, только из ваших уст я не услышал ни слова! «Вы и сегодня ничего не скажете мне о ней?
– Мне кажется, мы сегодня на охоте. – Адельгейда попыталась уклониться от ответа. – Здесь не место рассуждать о достоинствах поэтических произведений.
– Мы оба больше не участвуем в охоте, нас окружает лишь безмолвней лес. Посмотрите на эту осеннюю листву, которая наводит на такие тоскливые мысли о прошлом, на это тихое озерко там, внизу, на эти розовые облака вдали; мне кажется, во всем этом поэзии бесконечно больше, чем в залах Фюрстенштейна.
Отсюда на самом деле открывался прекрасный вид на горы. Бесконечное море лесных вершин пестрело осенним разноцветьем – от темно-бурого до светлого, золотисто-желтого, а между ними просвечивал красный цвет кустарников. Увядающая природа перед отдыхом еще раз засияла своим великолепием.
Далеко внизу лежало маленькое лесное озеро, точно дремавшее в венке из осоки и камыша, и удивительно напоминало бургсдорфский пруд. Оно также заканчивалось лугом, покрытым сочной зеленой травой, пышно разросшейся на топкой болотистой почве, которая, коварно прикрывшись зеленью, безвозвратно затягивала вглубь свои жертвы. Даже теперь, при дневном свете, эта почва выдыхала туман; когда же на землю спускалась ночь, то, наверно, и здесь блуждающие огни водили свои призрачные хороводы.
На горизонте все выше и выше поднималась темная стена грозовых облаков, и время от времени в недрах туч вспыхивал голубоватый свет молний.
Адельгейда не ответила на слова Гартмута; она смотрела вдаль, чтобы не видеть лица человека, стоявшего перед ней, но чувствовала на себе взгляд его темных, жгучих глаз.
– Завтра вы уезжаете, – снова заговорил Роянов. – Кто знает, когда вы вернетесь и когда я опять вас увижу! Неужели я так и не услышу вашего приговора, не узнаю, снискало ли мое произведение милость в глазах... Ады?
Опять он произнес имя Адельгейды, опять его голос имел тот мягкий, страстный, сдержанный тон, которого она боялась и к которому все-таки прислушивалась как к волшебной мелодии. Адельгейда чувствовала, что уйти на этот раз не удастся. Она медленно обернулась к Гартмуту; ее лицо выражало твердую решимость выйти победительницей из тяжелой борьбы с самой собой.
– Вы странно играете этим именем, – серьезно и гордо сказала она. – Им было озаглавлено и стихотворение, написанное незнакомой рукой и каким-то загадочным путем присланное мне на прошлой неделе без подписи...
– Но вы все-таки прочли его! – перебил он ее с торжеством в голосе.
– Да... и сожгла.
– Сожгли?
В глазах Гартмута опять блеснул недобрый демонический огонь, а в душе вспыхнули жажда мести и ненависть к человеку, который смертельно оскорбил его и которому он желал нанести за это смертельный удар; но в то же время он любил эту женщину необузданной, всепожирающей страстью. Впрочем, то, что Он чувствовал в настоящую минуту, было скорее ненавистью, чем любовью.
– Бедный листок! – сказал он с нескрываемой горечью. – Так он погиб в огне? Пожалуй, он заслуживал лучшей участи.
– В таком случае не следовало присылать его мне. Я не должна была принимать подобные послания.
– Не должны? Это дань преклонения поэта, которую он повергает к ногам женщины. Это во все времена считалось правом поэтов, которого и вы не можете не признавать.
Гартмут говорил вполголоса, но так пылко, что Адельгейда вздрогнула.
– Такими словами выражайте преклонение перед женщинами своей родины, – сказала она, – немка их не поймет.
– Но ведь вы поняли! – горячо воскликнул Гартмут. – Вы поняли также и скрытый смысл моей «Ариваны», победоносно ниспровергающий все человеческие каноны. Не обманывайте, себя, Ада! Эта божественная искра, запав в души двух людей, разгорается в них в яркое пламя; и совершенно неважно, происходит ли это на знойном юге или на холодном севере. Это пламя горит сейчас в наших сердцах. В нем умирают воля и сила сопротивления, оно пожирает все, что было раньше в душе, не оставляет ничего, кроме этого святого огня, который светит и дает счастье, даже уничтожая. Вы любите меня, Ада, я знаю это! Не отрекайтесь! Я же люблю вас безгранично.
Он стоял перед Адельгейдой, полный торжества победителя, К его властная, демоническая красота, может быть, никогда еще не была так обаятельна, как теперь, когда его глаза, все его существо дышали страстью. И Гартмут говорил правду. Эта женщина со смертельно бледным лицом, прислонившаяся к стволу дерева, любила его, как только может любить чистая, гордая натура, убежденная, что ее чувства всегда будут оставаться в состоянии дремоты, которую все принимали за высокомерие и холодность. Теперь она очутилась лицом к лицу с любовью, встретившей горячий отклик в ее собственном сердце; на нее дохнуло жгучим, все испепеляющим дыханием страсти. Настала минута испытания.
– Оставьте меня, господин Роянов! Уйдите! – сказала Адельгейда.
Но она говорила едва слышным голосом, и притом человеку, который не привык отступать там, где чувствовал себя победителем. Гартмут сделал быстрое движение к ней, но вдруг остановился; в глазах и в позе молодой женщины было что-то такое, что заставило его сдержаться. Он только снова произнес ее имя своим проникновенным, чарующим голосом:
– Ада!
Она вздрогнула и подняла руку, как бы защищаясь.
– Не зовите меня так! Для вас я Адельгейда фон Вальмоден. Я замужем, вы это знаете!
– Замужем за стариком, за человеком, которого вы не любите и который не мог бы вас любить, даже если бы был молод. Его холодная, расчетливая натура дипломата не знает, что такое страсть; двор, положение в обществе, карьера – для него все, жена же – ничто, она нужна ему разве для того, чтобы хвастать сокровищем, которое он не умеет ценить, но за которое другие отдали бы вечное блаженство.
Губы Адельгейды задрожали; она хорошо знала, что он говорит правду, но ничего не сказала.
– И что связывает вас с этим человеком? – еще настойчивее продолжал Роянов. – Одно слово, только одно «да», которое вы произнесли, не понимая его значения, не зная еще самой себя. Неужели оно должно связывать вас всю жизнь и сделать несчастными нас обоих? Нет, Ада, любовь – вечное, бессмертное право человеческого сердца, им нельзя управлять. Пусть люди называют это грехом, пусть называют злым роком, нас постиг этот рок, и мы должны ему подчиниться. Пустое слово не разлучит нас.
Далеко на горизонте так ослепительно сверкнула молния, что осветила все вокруг. Одно мгновение Гартмут стоял озаренный этим светом. Он был теперь поразительно похож на свою мать: так же красив, как она, и так же, как она, нес с собой несчастье. Но или эта молния заставила Адельгейду опомниться, или она увидела при ее свете демонический огонь, загоревшийся в глазах Роянова, только она отшатнулась с выражением нескрываемого ужаса и медленно проговорила:
– Торжественно данное и принятое слово – это клятва, и тот, кто нарушает его, бесчестит себя.
Гартмут вздрогнул. Резко и внезапно, как молния, в его душе блеснуло воспоминание о том, что когда-то и он торжественно дал честное слово и... нарушил его.
Адельгейда выпрямилась и продолжала тихим голосом, в котором слышалась нервная дрожь:
– Перестаньте меня преследовать! Я боюсь вас, ваших глаз, ваших слов; я чую гибель во всем, что исходит от вас.
– Ада!
Страстная мольба слышалась в этом восклицании, но дрожащий голос Адельгейды становился тверже по мере того, как она говорила:
– И вы не любите меня. Мне часто казалось, что меня преследует ваша ненависть. Вы и подобные вам люди вообще не способны любить.
Роянов молчал пораженный. Как могла эта молодая, неопытная женщина так глубоко заглянуть в его душу? Он и сам еще не мог уяснить себе, каким образом любовь и ненависть так тесно переплетались в его страсти.
– И вы говорите это автору «Ариваны»? – с горечью воскликнул он. – Другие называли мою драму гимном любви...
– Их ввела в обман поэтическая дымка восточной легенды, которой вы окутали своих героев. Все видели только индийского жреца, который вместе с любимой женщиной становится жертвой бесчеловечного закона. Может быть, вы и великий поэт, может быть, вас ждет слава, но страстный, пламенный язык вашей «Ариваны» помог мне увидеть ее автора как человека, который ни во что уже не верит, которому ничто в мире не свято – ни долг, ни клятва, ни честь мужчины, ни добродетель женщины, который в угоду капризу своей страсти не задумываясь втопчет в грязь все. Я еще верю в долг и честь, еще верю в самое себя и с этой верой буду бороться с роком, на который вы ссылаетесь с полной уверенностью в его победе. Он может привести меня к могиле, но не в ваши объятия.
Молодая женщина уже не трепетала от страха, не изнемогала в мучительной тайной борьбе. Казалось, будто с каждым из этих уничтожающих слов обрывалось по одному звену невидимой цепи, сковывавшей ее. Ее глаза прямо и открыто встретили взгляд темных глаз Гартмута, так долго державших ее в своей власти; теперь чары рушились, Адельгейда это чувствовала и глубоко вздохнула, освобождаясь от них.
Опять вдали сверкнула молния, беззвучно, без громового раската, но казалось, будто небо вдруг раскрылось и дало заглянуть в свою глубину. В этом дрожащем свете мелькнули фантастические фигуры облаков, которые, точно сталкиваясь и борясь друг с другом, казалось, стремительно неслись вперед, гонимые вихрем, а между тем на горизонте неподвижно стояла стена розовых туч. Так же неподвижно стоял и Гартмут, смуглое лицо которого, озаренное молнией, было зеленовато-бледным; он не сводил взгляда с молодой женщины, но дикое пламя в его глазах потухло. Наконец он заговорил:
– Так вот каков приговор, которого я так добивался! В ваших глазах я не что иное, как погибший человек?
– Может быть, вернее, заблуждающийся... Вы сами вынудили меня на это признание.
– Заблуждающийся! – повторил Гартмут жестким тоном. – В вашем понимании – весьма вероятно. Можете быть спокойны, я больше не подойду к вам; никому не захочется во второй раз выслушивать подобные речи. Вы стоите на страже своей добродетели так недосягаемо высоко и гордо и судите так строго. Конечно, вы не имеете ни малейшего представления о том, что может сделать необузданная, беспорядочная жизнь из человека, который рыщет по свету, не имея ни семьи, ни родины. Вы правы, я не верю больше ни во что там, наверху, и до сих пор ни во что не верил здесь, на земле.
Что-то в тоне его голоса и в выражении лица обезоружило Адельгейду; она чувствовала, что ей нечего больше бояться взрыва его страсти, и невольно смягчила голос отвечая:
– Я никого не сужу. Но всем своим существом я принадлежу к другому миру, который управляется другими законами, чем ваш. Я больше всего на свете любила отца, который всю свою жизнь строго и серьезно относился к долгу. Благодаря этому он выбился из бедности и достиг богатства и почестей; такому отношению к долгу он научил и своих детей, и его память служит мне щитом, который оградит меня в тяжелый час. Если бы я должна была опустить глаза перед его чистым образом, то не перенесла бы этого. У вас, верно, тоже нет больше отца?
Наступила тягостная пауза. Гартмут не ответил. Он низко опустил голову, услышав вопрос, об убийственном смысле которого молодая женщина даже не догадывалась.
– Нет, – наконец глухо выговорил он.
– Но у вас сохранилось воспоминание о нем и о вашей матери?
– О моей матери? – воскликнул он с внезапным гневом. – Не говорите о ней, не напоминайте мне о матери!
В этом возгласе слышалась безграничная горечь, жалоба и отчаяние. Этим восклицанием сын осудил свою мать; он не хотел даже вспоминать о ней, как будто это оскверняло его теперь.
Адельгейда не поняла его; она видела только, что затронула больное место, а вместе с тем поняла, что человек, стоявший теперь перед ней с мрачным взглядом и отчаянием в голосе, вовсе не тот, который вышел ей навстречу из леса четверть часа назад. Она заглянула в темную, загадочную бездну, но эта бездна уже не внушала ей страха.
– Закончим этот разговор, – серьезно сказала она. – Вы не станете больше искать встречи со мной, я верю вам. Но прежде чем мы расстанемся, мне хотелось бы сказать вам еще несколько слов. Вы – поэт; несмотря ни на что, я чувствовала это, слушая вашу драму. Поэты – наставники человечества; они могут вести его и к добру, и к злу. Дикое пламя вашей «Ариваны» вспыхнуло в недрах той жизни, которую вы, по-видимому, сами ненавидите. Но посмотрите туда! – и она указала вдаль, где только что опять ярко сверкнула молния. – Это тоже пламя, но пламя, ниспосланное свыше, и оно указывает иной путь. Прощайте!
Она давно скрылась из виду, а Гартмут все еще стоял, как прикованный к месту. Он не возразил ни слова, не сделал никакого движения; его глаза с застывшим, жгучим выражением смотрели туда, где теперь молнии одна за другой разрывали лучи. Затем они опустились на темное лесное озерко, странно напоминавшее бургсдорфский пруд своим шелестящим на ветру камышом и коварным, погруженным в туман, лугом.
Когда-то под такой же шелест камыша Гартмут, будучи мальчиком, мечтал о том, как хорошо было бы взлететь, подобно соколу, высоко в бескрайнее небо и подниматься все выше и выше навстречу солнцу; и на этом же самом месте в темную осеннюю ночь, под призрачные хороводы блуждающих огней, решилась его участь. Беглец не поднялся к солнцу, его приковала К себе земля, роскошный зеленый луг глубоко-глубоко втянул его в свои недра. Не раз он чувствовал, что одуряющий напиток свободы и жизни, который подносила к его губам рука матери, содержит в себе отраву, но его не охраняло воспоминание о дорогом ему человеке – он не смел думать об отце.
Все темнее становилось затянутое тучами небо, все стремительнее сталкивались друг с другом фантастически причудливые облака, и среди этой борьбы и мрака победоносно сверкало могучее небесное пламя, ниспосланное Всевышним.
14
Столичное общество снова зажило обычной жизнью. Герцог любил искусство и очень гордился тем, что привлекал в свою резиденцию выдающихся его представителей. Подражая ему, большая часть общества тоже увлекалась этим. Поэтому молодым поэтом Рояновым, которому удалось снискать расположение двора и первая драма которого уже ставилась на сцене придворного театра, стали интересоваться все, а слухи, ходившие о нем, только усиливали этот интерес.
Необычным было уже то, что Роянов, румын, написал драму на немецком языке; кроме того, он был закадычным другом принца Адельсберга и даже в городе продолжал оставаться его гостем. Но, главным образом, сама личность Роянова ставила его в привилегированное положение везде, где бы он ни бывал. Стоило показаться этому молодому, красивому, гениальному иностранцу, круженному романтическим ореолом таинственности, и все взгляды обращались на него.
Репетиции «Ариваны» начались сразу, как только двор вернулся в город, под личным наблюдением автора и принца Адельсберга, который, восхищаясь произведением друга, стал чем-то вроде режиссера и отравлял жизнь директору театра, приставая к нему со всевозможными требованиями относительно распределения ролей и постановки драмы. И ему удалось настоять на своем; роли были розданы лучшим актерам труппы. Даже оперный персонал был привлечен к участию, так как этого требовала одна из ролей. Ее отдали певице Мариетте Фолькмар. С репетициями торопились, потому что при дворе ожидали приезда высочайших особ, которых и желали развлечь новой поэтической драмой с необычным сказочным сюжетом из индийского фольклора. Все рассчитывали на необыкновенный успех.
Так обстояли дела, когда возвратился Герберт фон Вальмоден. Он был неприятно поражен этим. На его вскользь заданный вопрос жена ответила, что Роянов не уезжал из Фюрстенштейна. Это его не удивило, потому что он и не рассчитывал на внезапное исчезновение Гартмута, которое, конечно, бросилось бы всем в глаза, но он был твердо уверен, что Гартмут, несмотря на свое высокомерное заявление, одумается и уедет, когда принц переселится из Родека в столицу. Во всяком случае, Вальмоден полагал, что он не дерзнет показаться рядом с принцем в городе, где ему запрещено было оставаться под страхом «разоблачения».
Но посланник не принял в расчет непреклонное упорство этого человека, который и здесь вел большую игру. Гартмут теперь уже был в привилегированном положении, приближенный ко двору и высшему свету. Если бы теперь, перед самым представлением драмы, которой герцог так удивительно покровительствовал, он вздумал разоблачить прошлое поэта, то это везде было бы принято с неодобрением и даже вызвало бы негодование по отношению к обличителю. Опытный дипломат не мог не понимать, что досада, которую герцог, несомненно, почувствует в таком случае, отразится на нем самом; его упрекнут в том, что он не сказал этого вовремя, при первом появлении Роянова. Следовательно, оставалось выжидать и молчать.
Вальмодену и в голову не приходило, какая страшная опасность грозила лично ему со стороны Гартмута; он думал, что его жена знакома с ним только как со спутником принца Адельсберга. Она ни разу не произнесла его имени с тех пор, как по приезде в Берлин коротко ответила на вскользь заданный вопрос мужа, а он тоже молчал, считая, что ей не следовало знать об этих старых отношениях.
Но от племянника он не должен был скрывать этого, если не хотел повторения сцены вроде той, которая произошла в Гохберге. Виллибальд приехал вместе со своими родственниками, но ему было приказано оставаться в столице не более нескольких дней и отправиться в Фюрстенштейн к невесте, потому что лесничий настойчиво требовал от него вознаграждения за свой внезапный отъезд в сентябре.
«Вы не прожили у нас и недели, – написал он невестке, – а потому прошу отпустить ко мне моего зятюшку на более продолжительный срок. Авось, в вашем возлюбленном Бургсдорфе теперь уже все благополучно и приведено в порядок; притом в ноябре уже вся работа закончена, поэтому пришли мне хоть Вилли, если сама не можешь приехать. Отказа я не принимаю. Тони ждет жениха, и баста».
Регина рассудила, что он прав, и согласилась послать своего Вилли, потому что, разумеется, вопрос о том, ехать или не ехать, решала она. Вилли не пытался больше сбросить материнскую опеку и, по-видимому, совершенно образумился. Правда, он стал молчаливее и, как только приехал домой, с необычайным рвением взялся за работу по хозяйству, но в общем вел себя образцово. Он упорно отказывался отвечать матери на всякие расспросы по поводу «глупости», которая была причиной их отъезда из Фюрстенштейна, и избегал даже разговора об этом. Очевидно, он стыдился
Витого внезапно вспыхнувшего чувства, которое, вероятно, не было особенно серьезным, и не желал, чтобы ему напоминали о нем. Он аккуратно писал невесте и так же аккуратно получал ответы; переписка имела скорее практический характер и касалась преимущественно будущего устройства дома и хозяйства, но из нее можно было сделать вывод, что молодой человек смотрел на свою женитьбу как на дело окончательно решенное, тем более что день свадьбы был уже назначен.
Виллибальд получил от матери разрешение посетить свою невесту; разрешение было дано с удовольствием, ибо опасное существо – Мариетта Фолькмар – пребывала в городе и была занята в театре. Но чтобы быть вполне спокойной, Регина Эшенгаген велела присматривать за сыном своему брату, который на обратном пути со штальбергских заводов заехал на некоторое время в Бургсдорф.
Посланник сразу же решил рассказать племяннику обо всем, потому что он в первый же день услышал о Гартмуте Роянове. Вилли, в свое время посвященный в тайну свиданий Гартмута
В матерью и знавший ее имя и национальность, навострил уши, и фраза дяди о том, что речь идет об одном молодом румыне, окончательно сразила его; он с оторопевшим лицом обратился к дяде, но тот успел вовремя сделать ему знак пока ни о чем не расспрашивать, а когда они остались вдвоем, поведал ему всю правду.
Само собой разумеется, он не стеснялся в выражениях и представил ему Гартмута проходимцем самого низшего сорта, прибавив, что скоро заставит его отказаться от роли, которую тот присвоил себе, не имея на то никакого права. От этой новости у бедного Виллибальда голова пошла кругом. Его друг детства, Которого он любил до сих пор, несмотря на приговор, вынесенный ему семенным советом, был теперь здесь, близко от него, а он смел увидеться с ним, не смел даже признать его, если бы случайно встретился с ним. Последнее Вальмоден особенно постарался внушить племяннику, и тот, совершенно ошеломленный, «пообещал слушаться и ничего не говорить не только Адельгейде, но и своей невесте, и лесничему. Вилли долго не мог понять, в чем же дело; на это ему нужно было немало времени, как вообще на все.
Настал день, когда должно было состояться первое представление «Ариваны». Придворный театр еще до начала представления был полон; герцог с супругой и гостями занял место в большой придворной ложе. Спектакль был торжественный, а залитый светом театр и роскошные наряды дам вполне соответствовали этому.
Принц Адельсберг волновался так, будто сам был автором драмы. Однако на этот раз он встретил сочувствие со стороны своей тетушки-принцессы; она подозвала его и заговорила о пьесе, которую удостаивала своим высоким вниманием.
– Наш молодой поэт с капризами, как все поэты, – заметила она. – Что это за фантазия в последнюю минуту изменить имя героини?
– Нельзя сказать, что именно в последнюю минуту, – возразил Эгон. – Это было задумано еще в Родеке. Гартмут вбил себе в голову, что имя Ада слишком холодное и чистое для пламенной натуры его героини, и без лишних слов изменил его.
– Но это имя осталось на афише.
– Да, но его носит совсем другая героиня, занятая только в одной сцене.
– Значит, Роянов сделал изменения в своей драме после того, как прочел ее в Фюрстенштейне?
– Небольшие; драма осталась в прежнем виде, изменилось только имя и добавлена коротенькая сценка с Адой. Уверяю вас, ваше высочество, эта сценка – лучшее из всего, что Гартмут написал вообще.
– Понятно, вы находите прекрасным все, что выходит из-под пера вашего друга. – Принцесса София отпустила молодого принца с благосклонной улыбкой, которая доказывала, что она вполне разделяла его мнение.
В одной из лож сидел прусский посланник с женой. Он с удовольствием не пошел бы на этот спектакль, но герцог, имевший в своем распоряжении несколько лож, предложил их иноземным дипломатам с их женами; отказаться не было никакой возможности, тем более что в этот же день, всего несколько часов назад, они были на праздничном обеде во дворце.
В партере сидел Виллибальд. Он решил, что если дядя сам присутствует на представлении, то и он имеет право, по крайней мере, хоть познакомиться с произведением своего друга детства. Вальмоден был иного мнения, но не мог запретить ему то, что делал сам. Вилли и не помышлял о том, что в драме может участвовать оперная певица; только сейчас, развернув афишу и внезапно увидев имя Мариетты Фолькмар, он узнал, кого увидит сегодня вечером. Он поспешно сложил афишу, сунул ее в карман и даже пожалел, что пошел в театр.
Представление началось. Быстро прошли вступительные сцены, познакомившие зрителя с фантастическим миром, в котором происходило действие. Великолепные декорации перенесли их в Аривану, древнее священное место жертвоприношений; появился главный герой драмы – молодой жрец, из религиозного фанатизма отрекающийся от всего земного и грешного; полился звучный, мощный монолог, обет, навеки разлучавший его с земной суетой и отдававший его душу и тело служению божеству. Обет был принесен, священное пламя взвилось высоко к небу, и занавес опустился.
Первым начал аплодировать герцог, и его со всех сторон поддержала публика. Начало было успешным, и зрители почувствовали, что это творение настоящего поэта. Стиль произведения, действующие лица, сюжет, уже определившийся в главных чертах, приковали к себе всеобщее внимание, и когда занавес снова поднялся, в театре царило молчание, полное самого напряженного ожидания.
Действие развивалось на живописном, знойном юге. Богатая природа Индии, сказочное великолепие ее храмов и дворцов, люди, страстные и в любви, и в ненависти, фанатичные, суровые законы религии – все было фантастично и чуждо жителям Германии, но чувства и поступки этих людей были понятны каждому; ими двигала та же сила, которая управляла миром столетия назад и управляет сегодня и которая одинаково присуща людям и под небом тропиков, и в северных широтах – а именно сила страсти в человеческом сердце.
Пьесой автор провозглашал безграничное право страсти, разрушающей все преграды на своем пути к цели, все законы и обычаи, обеты и клятвы, право страсти, как понимал его Гартмут Роянов со своим необузданным стремлением к наслаждению, не признававшим никаких законов, никакого долга и не имевшим на свете ничего выше своего личного «я». Пробуждение страсти, ее победоносное развитие, ее конечное торжество – все это изображалось увлекательным языком, рисовалось картинами, то возносившими душу высоко в мир идеала, то низвергающими ее в бездну низменной страсти. Поэт недаром окутал свои образы таинственной Дымкой восточной саги: сказочный сюжет позволял ему говорить И изображать такие вещи, которые иначе едва ли были бы ему Прощены, и он смело вторгался в души зрителей. После второго акта успех «Ариване» был обеспечен.
Без всякого сомнения, этому способствовала прекрасная игра актеров. Обе главные роли исполнялись с большим вдохновением, Немыслимым без истинного таланта. Героиня уже носила другое Имя, а Адой было названо полусказочное существо, холодное чистое, как вечный снег, сверкающий на горных вершинах, которому был чужд кипучий мир страстей. Это существо появлялось только в одном действии – в сцене развязки. Оно как бы парило над бурно развивающимися событиями как предостерегающий, наставляющий на путь истины дух. Эгон был прав: слова, которые поэт вложил в его уста, бесспорно, были лучшими во всей драме. Среди пламени вулкана страсти этот образ вдруг засиял чистым небесным светом. Но эта сцена была столь же короткой, сколь прекрасной; чудное существо лишь промелькнуло, как дыхание ветра, и унеслось обратно в родные «снежные дали», а внизу, на озаренном луной берегу реки, раздалась песня индусской девушки, – мягкий, певучий голос Мариетты, – и эти манящие, чарующие звуки заглушили предостерегающий голос свыше.
Финал драмы был трагическим. Провидение покарало преступную пару смертью в огне. Но их смерть не была искуплением греха; это было торжество всепобеждающей страсти, «светлая божественная кончина».
В последний раз опустился занавес, и зал взорвался овациями, требовавшими выхода автора.
Гартмут вышел. Без робости и смущения, сияя счастьем и гордостью, он кланялся публике, доставившей ему сегодня напиток, которого он еще не пробовал ни разу в своей бурной жизни. Первый глоток из чаши славы опьянил его; отуманенный сознанием своей победы, он поднял глаза на ложу, в которой давно заметил знакомые лица. Но он не нашел там той, кого искал; Адельгейда откинулась на спинку кресла и закрыла лицо веером; Гартмут увидел только холодную, неподвижную физиономию человека, который глубоко оскорбил его, а теперь был свидетелем его триумфа. Вальмоден ясно прочел в сверкающем взгляде этих темных глаз: «Осмелься теперь презирать меня!»