Текст книги "Колонии любви /Сборник рассказов/"
Автор книги: Эльке Хайденрайх
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Между выходами 11 и 12 есть магазинчик, в котором можно выпить, самообслуживание. Я убедила себя в том, что там конечно же будет чашечка утреннего кофе, но все вышло иначе, из-за бабушки, стоявшей передо мной. От нее пахло пипи, она забыла дома очки, и я должна была зачитать ей цены, отбивная 4.80, овощной суп с булочкой 3.50, курица с рисом 7.20. Она захотела отбивную и пиво. Я поставила ей все это на поднос и откупорила для нее бутылку пива, но тут она прямо у кассы уронила бокал, разбившийся на тысячи осколков. Конечно, я нагнулась и конечно же порезалась. Глубокий порез, поперек большого пальца, все тут же в крови, и я могла только удивляться, что осталась жива. Бабушка растерялась от неожиданности, очень мило сказала: «И вам большое спасибо, девулечка», – и убралась восвояси. Кассирша сползла со своего стула: «Я не могу видеть кровь! – закричала она и тихо прошептала: – Берегитесь СПИДа».
Теперь все, включая пару японцев, заинтересовались мной и моим пальцем, и даже состоялась дискуссия о том, что со мной, – заразилась ли я СПИДом или распространяю его.
«Кровь течет как ненормальная», – сказал один, а кассиршу передернуло, и она исчезла в кухне. «А я вам скажу, именно так это и начинается, а здесь, где все просифиличено, тут она точно получит СПИД».
«Как это она здесь получит СПИД? – спросил кто-то. – Для этого нужно, чтобы на палец попала слюна Junkie». – «Или сперма», – проявил осведомленность студент, и хохот был ему, вероятно, самой большой наградой в его жизни. «Вмажьте ей как следует», – посоветовала одна панкуха с волосами цвета ананаса и никак не желала успокоиться. Из кухни появилась бледная фигура в жирном тряпье – начальник над картофельными салатами из ведерок и сосисками в фольге – с домашней аптечкой. Он отрезал большой кусок пластыря и обклеил им мой большой палец – я рассказываю все это только затем, чтобы объяснить, почему я налегла на итальянское красное вино.
Эта неделя ознаменовалась винным скандалом, только в одной Италии умерли двадцать восемь человек, отравившись метанолом, но, как уже было сказано: я всегда могу рассчитывать, что со мной ничего не случится и моя смерть – в моих руках.
Потом мне пришлось давиться в очереди регистрации на аэробус. Я попыталась было стоя отключиться и немножко подремать, но тут появился этот австрийский творец и исполнитель собственных песен в длинном до пола белом кожаном пальто. Несколько лет назад я сделала о нем репортаж, кстати, в Вене, еще одна история – Вена есть Вена, это страшная угроза. Песенник меня сразу узнал, поцелуйчики, поцелуйчики. «Что ты делаешь тут в Берлине? Я был на радио, знаешь ли, прямо сейчас с Лансароте, малость расслабился, servas, Бутци», – и когда он наконец удалился в облаке парфюма, ко мне протиснулась дама добрых шестидесяти лет с ярко-красным ротиком и вся в «Шанели». «Вероятно, – сказала она, – это вы?» Пришлось признаться, что это я, потому что за неделю до того меня могли видеть по телевизору в программе о стерилизации мужчин, там я слегка сцепилась с одной ярой феминисткой и тем самым приобрела определенную известность. «Нет, вы подумайте только», восхищенно сказала красноротая в туфельках из крокодиловой кожи, она обязательно должна рассказать своему мужу, а он там, впереди. «Греееегор!»
Голова с жиденькими волосиками обернулась, устало улыбнулась, нервно кивнула, а женщина рассмеялась жемчужным смехом и крикнула: «Смотри, Грегор, это дама с телевидения!»
Очередь обрадовалась, что наконец-то что-то случилось, а я снова подумала: почему я, собственно, не стала учительницей немецкого языка и литературы в маленьком городке, почему я не втолковываю детям, что Эдуард Мёрике всю свою жизнь избегал аффектации в выражении чувств, того болезненного состояния преходящего поэтического возбуждения, когда крашеные ликеры принимают за настоящее вино, – моя новая подруга находилась именно в таком состоянии. «Я, – задыхалась она, – писательница, я написала дивную книгу о собаке, о мыслях одной собаки. Я вам ее подарю». Она прожурчала что-то Грегору, а я стала разглядывать человека, стоявшего передо мной. На нем было пальто в мелкую клетку, при нем – три чемодана цвета бордо, а голову венчал сползающий парик. Я бы все отдала за то, чтобы сейчас, немедленно, оказаться на необитаемом острове, но лучше всего – с гомиком Бруно, и мы будем целыми днями молчать, даже не будем смотреть друг на друга, просто находиться там. А впереди Грегор смирился и шарил в дорожной сумке. Писательница вернулась ко мне и захотела не просто подарить мне эту свою книгу, но и надписать. «Распродана, – сказала она, – но для неожиданных знакомств у меня всегда есть с собой экземпляр». Она порылась в своей крокодиловой сумке в поисках ручки и неправильно истолковала мой скорбный взгляд. «Я знаю, о чем вы сейчас думаете, – сказала она. – Сегодня я бы тоже ни за что не купила такую сумку, но ведь раньше мы ничего не знали, оказывается, кожу сдирают с живых крокодилов, можете себе представить». Я представила себе это, причем настроение у меня улучшилось, а она наконец нашла шариковую ручку. С несчастным выражением лица Парик обернулся и предложил ей кейс в качестве подставки, включившись в круг новых друзей.
Писательница написала слова восхищения и тому подобную присущую случаю чушь на своей давно распроданной книге, и в самолете я сразу же сунула эти собачьи мысли в гигиенический пакет, потому что терпеть не могу книги с автографами.
Мужчина в парике вздохнул, посвятительница наконец закончила и стала меня заклинать: «А если вы когда-нибудь не будете знать, о чем писать, то сразу ко мне – моя жизнь так богата событиями, что я могу рассказывать о них часами». Большой палец задергало, и я подумала о бессмысленном споре Иова с Господом, почему тот послал ему столько страданий: «Хотя бы я омылся и снежною водою и совершенно очистил руки мои, то и тогда Ты погрузишь меня в грязь, и возгнушаются мною одежды мои. Хорошо ли для Тебя, что Ты угнетаешь, что презираешь дело рук Твоих?..»
Как известно, Иов в конце концов смирился и тут Господь благословил его. А может, благословит и меня.
«Я был когда-то актером». Человек в парике решительно признался в этом и хотел протянуть мне руку. Я показала на перевязанный палец, прижала руку к себе и сказала: «Ах, вот как». – «В Оффенбурге. А сейчас я занимаюсь совсем другими делами».
Я молчала. Я молчала, но его взгляд так униженно жаждал встречного вопроса, все его существо так жадно караулило мой интерес, что мое прусско-протестантское воспитание, вечное чувство персональной ответственности за все и всех, опять победило, и вместо того чтобы молча выскользнуть из очереди, заказать билет на более позднее время и влить в себя еще поллитра вина, я спросила: «И чем же?»
Вот идиотка. Почему я не сказала, к примеру: «Ваш парик сидит криво» или: «А пошел ты на…»? И вот теперь эта несчастная фигура встала передо мной, увеличилась в размере, приобрела черты решительного странствующего проповедника и провозгласила впечатляющим голосом: «Теперь я представитель фирмы по продаже искусственных членов».
И поспешил добавить: «Это не протезы для рук или ног, а члены. Я представитель фирмы по продаже искусственных пенисов». Теперь я была уверена, что этот человек в начале своего профессионального пути прошел за счет фирмы один из этих курсов «Быть самим собой», где поднаторевшие в психологии учителя внушают людям, что они никогда и ни при каких обстоятельствах не должны стыдиться своей профессии, какой бы она ни была, и могут везде и перед всеми громко и открыто говорить о ней. И действительно, уважаемые дамы и господа, разве это не прекрасная, пожалуй, даже захватывающая профессия: помочь импотентной части человечества обрести новые радости. Я представила себе толпы мужчин без половых органов, искусственные пенисы всех размеров и форм, лежащие на полках вдоль длинных стен и в трех бордовых чемоданах, и все, кто к нам сейчас оборачивался, а оборачивались буквально ВСЕ – представили себе то же самое.
«Представитель искусственных пенисов!» Он выкрикивал это упруго, ритмично, воодушевленно, он уже не спускал с меня глаз, он требовал признания, он искрился, горел ярким пламенем, описывал ужасающие судьбы. Скольким прикованным к постели он не смог своевременно помочь! Парализованным! Жертвам тяжелых мотокатастроф! Психически больным! Тут медицина бессильна, но наш искусственный пенис совершает истинное чудо, возвращает уверенность в себе, дарит новые стимулы к жизни, осушает слезы женщин – его восторженный голос взвился: «Половой акт совершается при этом, так сказать, без усилий».
Так сказать, без усилий. Тема захватила всех в очереди, кроме двух несчастных маленьких иракцев, стоявших в самом ее начале, которых весьма недружелюбно ощупали, обыскали, опросили. Из-за этой американской дискотеки больные нервы Берлина опять откровенно обнажились.
Мой спаситель человечества теперь подробно рассказывал о своей жизни, речь уже шла о поездках, заседаниях, усилиях, самопожертвовании и неустанном напряжении всех сил и да конечно же о чувстве удовлетворения, не правда ли, о тех радостных моментах чистого счастья, и почему бы мне не навестить его, если я буду в Оберурзеле? Непременно, мой друг, и тогда ты покажешь мне свою коллекцию искусственных пенисов, и самый прекрасный я возьму с собой для гомика Бруно.
Опытная путешественница – а я именно такова, – я так долго возилась со своим билетом у окна регистрации, что спаситель кастратов уже успел взять место в отделение для некурящих, а я тогда, конечно, взяла для курящих. И если бы даже весь последующий час мне пришлось сидеть с человеком, способным выкурить две сигары «Монте-Кристо» по 18 марок штука в течение пятидесяти минут, все равно, лишь бы подальше от этого знатока искусственных волос и членов. «О, – сказал он, – для курящих, как жаль, что мы сидим не вместе».
Я держалась на последних нервах рядом с толстяком, от которого завоняло потом, как только он снял пиджак, и который читал «Райнишер меркур». Я закрыла глаза и попыталась умереть, хотя успела увидеть, что тот блондин, с которым я заигрывала вчера вечером, тоже поднялся в самолет. Но что-либо нормальное я бы теперь действительно не смогла вынести.
Когда ты в самолете только-только начинаешь погружаться в небытие, капитан Фишер и его команда приветствуют тебя на борту их клипера, желают тебе приятного полета, сообщают, на какой высоте он проходит и какая погода во Франкфурте. Все делается для того, чтобы замучить до смерти.
Приземление совершилось точно по времени, а потом был восемнадцатикилометровый туннель через франкфуртский аэропорт к отделению выдачи багажа. И везде как страшный сон – люди, люди, люди. В тканях со светлыми просновками, в спортивных костюмах яркой неоновой расцветки, в кафтанах, бурнусах, с тюрбанами, шляпами, бейсболками на головах, гейши, мавританские князья и английские военные, вонь, шум, толкотня. Серые лица, все спешат, никто не видит смысла именно в этой поездке, каждый чувствует себя выдернутым с корнями, хочет домой и не знает, где этот дом. Все экзотическое мне противно, я не перевариваю пестрое многообразие народов, все отвлекает меня от того, о чем я действительно хотела бы подумать, но я уже больше не помню, о чем хотела подумать. Я завидую Эмили Дикинсон, которая в двадцать шесть лет закрылась в своей комнате, где в полном здравии провела тридцать лет и где написала свои горькие прекрасные стихи, или толстой Дросте, заключенной в своей башне на Бодензее. Почему я снова уезжаю из родного дома, если хорошо знаю, что меня ожидает?
Дикторша со швейцарского телевидения, вся в розовом, кивнула мне, мы знакомы через прессу, и я всегда удивлялась, что даже швейцарцы то и дело покидают свою родину.
Раньше я не задумывалась над этим, но швейцарка за границей выглядит воистину трогательно – совершенно потерянной. Из всех народов, которые я знаю, швейцарцы мне нравятся меньше всех. Нет, пожалуй, австрийцы. Нет, все же швейцарцы. Впрочем, все равно. Они мне все не нравятся.
Когда чемодан наконец появился, стыковочный поезд ушел. Чем и дальше наблюдать столпотворение народов в аэропорту, поеду-ка я лучше к Центральному вокзалу на такси и подожду там следующий междугородный экспресс. Тогда я успею сходить на Кайзерштрассе, поболтать с Junkies и купить кастет или хороший складной нож, это всегда может пригодиться. Германия отбывает во Франкфурте наказание, которое она заслужила за ту войну. Это я всегда с удовольствием наблюдаю.
Таксист оказался холериком, из тех, что ненавидят полицию и поэтому жаждут нарушить правила дорожного движения. Я сказала ему: «Получите двадцать марок чаевых, если поспеем к междугородному экспрессу в двенадцать двадцать», – и он ответил: «Ложитесь сзади».
Вот наконец-то тот, кто завезет тебя в отдаленную часть леса и там придушит, подумала я и прилегла сзади на обивку, воняющую дымом и блевотиной. Парень расшумелся, рассказывая о двадцати двух процессах против полиции, «и все выиграл, – сказал он, – я им такое устраиваю, я живо с ними расправляюсь».
Все началось с одной старой женщины, загипсованной до живота, ему нужно было внести ее вверх по лестнице. Только на секунду остановился в неположенном месте, как тут же появляется полицейское дерьмо и собирается его оштрафовать. «Ну, я его сделал, – сказал мой рыцарь автобана, – процесс я проиграл, но это был единственный». С этого момента нарушения – типа слишком быстрой езды, неправильной парковки, обгонов справа – были связаны только с экстремальными ситуациями. «Пропустите меня, или у вас на совести будет человеческая жизнь!» – «Я что, должен был оставить человека умирать?»
Мы ехали со скоростью 170 км в час там, где разрешались 80, и я получила указание – если полицейские остановят, не произносить ни слова, только хрипло хватать ртом воздух и пускать слюну, «сердечный приступ, ясненько?».
Ясненько. Как это ни смешно, но я действительно чуть не заработала сердечный приступ, но все же я здоровее, чем думают, и мы доехали до Центрального вокзала быстрее, чем на электричке. «Выздоравливайте!» От чаевых он отказался, ему это было в удовольствие, на похоронах нельзя без шуток.
Конечно, поезд запаздывал на двадцать минут, и я смогла за липким столиком выпить стоя пару пива и выслушать объявление по радио – опоздание, дефект в проводах, в поезде нет отопления, нет моносалонного вагона, нет телефона-автомата.
Гадство. Я езжу только в моносалонных вагонах. Потому что не терплю эти купе на шесть человек с обязательными разговорами и бутербродами. Я обычно сажусь в большом вагоне сзади, рядом с телефоном-автоматом и слушаю, как остолопы шумят в кабине: «Это папочка! Я звоню из поезда! Говори громче, Ирене! Да, опаздываем. Не знаю. У Бергмана все прошло хорошо Ирене? Господи Боже мой, да говори же ты громче. У меня нет больше марок, я… Ирене?» Он выходит из кабинки с багровым лицом, а я пытаюсь представить себе Ирене. Ее «папочка» из тех, которые в вагоне-ресторане всегда подходят к моему столику и спрашивают: «Здесь свободно?» – и тут же теряют аппетит, когда я отвечаю: «Да, но и напротив тоже».
Вместо большого вагона – купе со старой супружеской парой. Я опять закрыла глаза и притворилась мертвой или спящей.
– Итак, Элли, – сказал старик, – если дети тебя спросят, что ты хочешь к своему семидесятилетию…
– У меня все есть, я ничего не хочу.
– Но ты должна что-нибудь хотеть. Дети мечтают тебе что-нибудь подарить к семидесятилетию.
– Что я должна хотеть на те два года, что мне остались?
Эту фразу я слышала от своей матери, которая, начиная с тридцати лет, смотрит на свечи скорбным взглядом, как будто каждое Рождество для нее последнее. Я чуть-чуть приоткрыла глаза и посмотрела на старуху – атомная электростанция, как моя мать. Она отметит и свое девяностолетие, страдающая смиренница, которая так близка к смерти, о эти сильные, злые старые женщины, они, как правило, переживают своих простофиль – и вот тогда только наступают их лучшие годы. С тех пор как умер мой отец, мать стала носить малиновые туфли.
– Если ты ничего не хочешь для себя, значит, ты дура, Элли, – сказал старик. – У детей полно денег, они хотят спокойно сложиться и подарить тебе что-нибудь приличное. Я не вижу тут ничего плохого, совершенно ничего. Им так этого хочется.
– Красивое шерстяное одеяло.
– У нас есть шерстяное одеяло.
– Я уже сказала, мне ничего не нужно.
Тут старик стал хитрить. Он оказался совсем не таким придурковатым, как я сначала подумала:
– Элли, если дети спросят тебя, что ты хочешь, – а я знаю, что они спросят, Рената совсем недавно спрашивала меня в Гютерсло, что, собственно, хочет мать к своему семидесятилетию…
– И что ты сказал?
– Я сказал, что мать, как всегда, ничего не хочет.
– Это верно.
– Если они тебя сейчас спросят, ты скажешь просто: для себя я не хочу ничего, а вот папа хочет в Испанию.
– Ты хочешь в Испанию?
– Но ты не захочешь поехать со мной.
– Там слишком жарко для тебя, твое сердце не выдержит.
Как трогательно, она думала о его сердце. Но он не поддался. Во время гражданской войны он воевал против Франко, вскоре будет встреча бывших однополчан. Несколько друзей из тех времен еще живы, он бы хотел этой осенью увидеться с ними.
Я открыла глаза и посмотрела на старика. У него было хорошее лицо, и я подумала: гражданская война, черт побери, наконец-то старик отец, за спиной которого своя жизненная история, он хочет подоить своих детей, вместо того чтобы ползать перед ними на коленях.
– Они обязаны это оплатить, Элли. У них достаточно денег. А я хочу в Испанию. Ты должна им это сказать.
– Но это мой день рождения, – брюзжала старая ведьма, но он не сдавался, и меня повеселила мысль, что детям придется оплатить его поездку, он будет сидеть в Гренаде со старыми фронтовыми товарищами, играть с ними в карты на закате, вспоминать прошлое и посылать Элли приветы на почтовых открытках без обратного адреса, а Элли будет торчать у Ренаты в Гютерсло и чувствовать себя одураченной. В Карлсруэ нам всем нужно было сходить, Элли и старика встречал не вышедший ростом сын, который изображал детскую любовь к родителям и не осмелился спросить, сколь долго они собираются пробыть у него на сей раз.
Я пересела на пассажирский поезд малой скорости и оказалась там в одном купе с молодой матерью, которая надела на голову плейер и включила звук на полную мощь, чтобы не слышать своих двух болтающих вздор детей. «Мама, посмотри, мужчина в красной шапке теперь он свистит сейчас мы отправляемся когда я приеду домой я сразу включу телевизор я хочу апельсин мама мне нужно мамамамамамамама». Мама послала к черту надоед с их сопливыми носами. Она выглядела усталой, вытравленные волосы, брюки тигровой расцветки и майка с изображением Лу Рида. Дешевый плейер громко пищал, она погрузилась в Энни Леннокс, «talk to me like lovers do», [3]3
Поговори со мной как любящий ( англ.).
[Закрыть]а дети крутились вокруг нее, комментировали, что видели в окне, и говорили, говорили, и были отвратительны, как и все дети, а она сидела с закрытыми глазами, в поисках лучшего мира. Talk to me like lovers do.
Мой большой палец горел, дергался, болел, распухал. Мать и дети сошли в Растате, и впервые за этот день я осталась одна. Наступила мертвая тишина. Поезд постоял еще немножечко, как будто его просто забыли здесь на Богом оставленном провинциальном полустанке. Я услышала, как пульсирует моя кровь, и слезы потекли наконец по моему лицу.
APOCALYPSE NOW
С самого раннего утра с сернисто-желтого неба хлестал дождь, как будто мир собрался утонуть. Мы ждали Агнес. Режиссер, он же автор сценария и продюсер фильма, чьи деньги в буквальном смысле слова утекали вместе с затянувшимися на недели дождями, сидел за чашкой мятного чая с плоской как доска ассистенткой, которая со своим выбритым затылком и низким голосом могла с таким же успехом сойти и за мужчину, и обсуждал с ней сцену с Агнес, которую хотели снять сегодня вечером. Я околачивалась без дела около его стола и ела уже третий подряд кусок яблочного пирога. В этом фильме я была scriptgirl – секретаршей режиссера, ведущей запись съемок фильма, на которых с самого начала все шло вкривь и вкось, и каждое утро, просыпаясь на влажных простынях в этом дешевом провинциальном отеле, я ломала голову, стоит ли мне унывать или расслабиться и получать удовольствие. Четыре недели съемок в Италии и три из них под проливным дождем – мы вынуждены были перенести натурные съемки в помещения или совсем отменить; половина группы простудилась, дороги утопали в грязи, а наша обувь и одежда никогда не просыхали. Начиная с третьего съемочного дня режиссер и оператор общались друг с другом только в силу необходимости, и у меня возникло чувство, что оператор – его звали Торстен – все делал для того, чтобы зарубить фильм. В группе все говорили друг другу «ты», что вполне естественно для людей, волею судеб соединенных вместе на пару недель в какой-нибудь дыре, и лишь Торстен пожелал, чтобы к нему обращались на «вы». Началось с того, что он запретил ассистентке режиссера, которую звали Гизела, а мы тайком называли ее Кризела, «тыкать» ему, – правда, только ей, потому что он знал ее по другим съемкам и терпеть не мог из-за ее резкого тона. В ответ на это режиссер заявил, мол, если она обязана говорить тебе «вы», то и все остальные будут делать то же самое, и чтобы окончательно разозлить Торстена, мы стали называть его «господин Торстен». Господин Торстен сидел в углу ресторана и что-то записывал в книжечку. Мы все считали, что он записывает туда свои жалобы и претензии, чтобы сохранить их или для вечности, или для последующих съемок, с целью иметь против каждого из нас какой-нибудь компромат.
Наши итальянские актеры уныло играли в карты и пили красное вино – я имею в виду мужчин. Женщины показывали друг другу фотографии, листали журналы мод или вязали. Осветители и звукооператоры уехали в близлежащий город, художник-постановщик с двумя помощниками отбыл в соседнюю деревню, где они завели знакомство с красавицами дочерьми столяра, а помощник режиссера поехал в Милан, чтобы встретить Агнес. Агнес никто из нас, кроме режиссера, не знал, но ее опережала слава привередливой, тяжелой капризницы, короче говоря, стервы. Но, по словам режиссера, подходящей для этой роли: осталась лишь неделя, мы должны постараться, ребята. У нас уже не было никакого желания стараться – мы и так настарались вволю. Художница по костюмам Марья, вздыхая, подсела ко мне за стол с корзиной, полной тряпья. Как бы то ни было, шепнула она, я стираю и глажу все подряд, потому что актеры отказываются надевать грязные вещи, а он – она движением подбородка показала на режиссера – хочет, чтобы все выглядело неопрятным и засаленным. И что же мне делать? Надень это на Сальваторе, сказала я, и всего через десять минут все будет выглядеть неопрятным и засаленным.
Сальваторе играл в фильме хозяина постоялого двора, и как раз не он должен был быть грязным, а сельскохозяйственные рабочие, приходившие к нему выпить рюмочку граппы. Но стоило Сальваторе надеть что-нибудь свежее и постоять немного, не двигаясь, как на тебе – уже пятно от красного вина или грязные брюки, а крестьяне через десять часов полевых работ являлись в пивнушку в отглаженных рубашках и штанах. Режиссер и Марья уже давно конфликтовали по этому поводу, а я не знала, на чьей стороне мне быть, потому что Марья мне нравилась, а в режиссера я была тайно слегка влюблена.
Это был наш второй совместный фильм, в первом все происходило еще хаотичнее. Режиссер оказался слабаком, все у него срывалось: идеи были хорошие и манеры милые, но недостаточно энергии, чтобы справиться с тем стадом свиней, которое представляет собой съемочная группа. Он никогда никого не ругал, а на таких людей необходимо орать – нравится это им или не нравится, но иначе дело не пойдет. Если ты приходишь на съемку и ведешь себя корректно, считай, что ты проиграл. Объяснять группе, что ты собираешься выразить этим фильмом? Ах ты Господи! Их это совершенно не интересует. Каждый делает свою работу, и никто не в состоянии бросить взгляд из своего угла на все в целом, – наоборот, если сцена загублена, так как не годится звук, осветители обычно ухмыляются и говорят: дело не в НАС, а если режиссер просит потом еще раз отснять эпизод, они сматывают кабель и говорят: «Конец рабочего дня!» или: «Профсоюз не разрешает», и ты со своей интеллигентностью остаешься мокнуть под дождем. Этот режиссер был дружелюбен, любезен и выслушивал все личные претензии, которыми они его нагружали: Карла не переставая пила, потому что ее бросил муж; Герман каждые три дня мотался домой и ночью возвращался обратно, был постоянно переутомлен и невнимателен, но ведь его жена родила двух близнецов, и один из них хворал, разве будешь тут кричать на сонного помощника режиссера? Кризела засовывала в свой большой нос изрядную порцию кокаина, и режиссер ночи напролет пытался отговорить ее от этого, а художник-постановщик переспал со всеми местными девушками, чем вызвал гнев их родителей, которые явились к режиссеру с жалобами на киношную шпану.
На съемках нашего предыдущего фильма все было еще хуже. Это была история группы туристов на Дальнем Востоке. Один из них отделяется от группы, влюбляется в девушку-азиатку и навсегда остается в Бангкоке. Вначале я была только секретаршей, но в конце съемок мне пришлось замещать статистку, потому что деньги кончились и экономили на чем только могли. В Таиланде мы сняли только натурные сцены, а для эпизодов в первоклассном отеле пришлось арендовать холл и кофейню респектабельного приюта для престарелых на одном из курортов Германии. Небольшая переделка – и экзотическая обстановка была готова: вместо глубоких бархатных кресел в холл прибыла низкая мебель, за столом регистрации стояли девушки с миндалевидными глазами, одетые в сизые шелковые саронги, а на столиках из ротанга сухоцвет был заменен на орхидеи. Входы отделали имитацией под красное дерево с латунными украшениями, а над «кофейней» буквами из бамбука было выложено «Rattan Coffee Shop».
Старики, проживавшие в доме, были проинформированы плакатом на доске объявлений и знакомств, что съемки в холле и кофейне продлятся пять дней и все желающие любезно приглашаются присутствовать. Две старые дамы, наряженные в свои лучшие блузки и в допотопных жемчужных ожерельях, иной раз робко останавливались сбоку, чтобы немножко посмотреть, но помощник режиссера спугивал их своей невежливостью. Он вообще был чумой нашей группы. Эти люди необходимы, но обычно они ведут себя так, что их все ненавидят. Это бесчувственные существа с отвислыми задами в джинсах и всегда дешевых пуловерах, пахнущих потом. Старушки печально прошмыгивали в маленькую читальню, расположенную рядом с холлом и не оккупированную нами, где всегда уныло играли в бридж трое дряхлых стариков, один из них, в инвалидном кресле, сидел под огромной мрачной картиной, изображавшей руины. Я как-то раз стала рассматривать книги, стоявшие в стеклянном шкафу, потрепанные, обветшавшие от частого чтения томики с названиями типа «Время одного человека», «Я жил на свете», «Почему я стал христианином» или «Ангел с мечом» Пирл С. Бак и «Газовщик» Генриха Шпёрля. Среди них бросалась в глаза книга, поставленная неправильно, корешком к стенке, и, когда я перевернула ее, оказалось, что это набоковская «Лолита». Меня это очень тронуло, и в последующие дни я стала наблюдать за стариками, пытаясь угадать, кто же тот проказник, тайком читавший книгу. В конце концов я поставила на старого генерала в голубом блейзере с золотым гербом на нагрудном кармане. Это был высокий сердитый человек с черной клюкой с серебряным набалдашником. Барственной походкой шагал он через холл именно в то время, когда мы там снимали, и помощник режиссера напрасно заламывал руки и пытался его остановить. Я, кричал генерал своим зычным голосом, достаточно вложил в это заведение, я плачу ежемесячно пять тысяч марок и буду ходить по этому холлу тогда, туда и так часто, как мне захочется.
И тут он устремился прямо посреди съемок к нашему исполнителю главной роли, который, согласно сценарию, стоял у стола регистрации в бермудах и гавайской рубашке, ударил его палкой по голым ногам и заявил: «Я требую, чтобы вы одевались прилично и не бродили тут в этом облачении». Он портил нам сцену за сценой, ходил взад и вперед и просто не понимал, что тут снимается кино. Он и обе робкие дамы внесли свои фамилии на доску объявлений для гостей отеля, желающих поехать на «экскурсию в слоновий крааль», – это объявление, согласно тому же сценарию, мы вывесили для наших кинотуристов. Мы попытались объяснить им человеческим языком, что здесь, на немецком курорте, нет никаких слоновьих заповедников, – но не смогли отговорить их встать в среду в пять часов утра, чтобы поехать с нами. По счастью, наши съемочные работы завершились в понедельник вечером, но я уверена, что в среду в пять утра они стояли у портала здания в белых льняных туалетах и в костюмах цвета хаки и в очередной раз разочаровались в нас.
Однажды режиссер распорядился поставить сбоку стулья для обеих старых дам. Они могли присутствовать при съемках эпизода, когда туристы прибывают в отель и их приветствуют коктейлями таиландские девушки, но им не хватило воображения понять, почему это гости часами проделывают странные вещи – то входят, то выходят, чемоданы то вносят, то выносят, пока, наконец, сцена не «попала в ящик» и руководитель съемок, облегченно кивнув головой, не закричал режиссеру: «Забито!» Тогда они испуганно сдвинули головы и спросили: «Забили? Кого забили?»
Я должна была изображать немую туристку, которая в тоненьком платьице сидела за чаем и разглядывала вновь прибывших. Гомик-гример сооружал мне каждое утро своими влажными руками дурацкую прическу и втирал отпускной загар в мое замерзшее бледное лицо, а потом я, окоченевшая до смерти в своем легком дешевом платьице, глядела, как руководитель съемок в чем-то вроде накидки носится по помещению и кричит: «Быстрее, дети, быстрее, все становится слишком дорого». Я вечно надеялась, что режиссер однажды выйдет из себя и тоже начнет кричать, но нет, он оставался все таким же милым, а это для фильма очень плохо. Как-то на послеобеденное время – надо же, сколько месяцев прошло с тех пор! – для приюта был заказан музыкальный концерт на дому, и, как раз тогда, когда мы снимали возвращение из слоновьего крааля, пианист с творожистым лицом заиграл в читальне Бетховена. Ни тогда, ни позже, когда генерал нарочно споткнулся о кабель, чтобы потом громко закричать, наш режиссер не дрогнул. Я совершенно отчетливо видела, как генерал ковырял своей палкой в лежащем на полу кабеле, потом оглянулся, не наблюдает ли кто за ним, – на режиссере были темные очки, но я знала, что в этот момент он смотрел на генерала. Тот целеустремленно зашагал прочь, демонстративно споткнулся, громко закричал и был подхвачен помощником режиссера. Так дело не пойдет, кричал он, здесь люди ломают шеи и ноги, пусть посторонние убираются отсюда прочь! Даже и тут режиссер не психанул и не закричал: «Это вы убирайтесь отсюда!» Он остался таким же дружелюбным и в сотый раз объяснил старику, что снимается кино.