Текст книги "Сильфида"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
– Знаешь, он даже красивый…
– Он, должно быть… очень добрый… – мечтательно сказала Бригида.
– Он уже сделал тебе предложение? Скажи, милочка, скажи!
Она вся дрожала от любопытства.
– Сделал.
– Когда? Когда?
– Сегодня днем… мы встретились в городе, когда я носила белье на каток…
– Как же это произошло, мое золотце? Как это произошло? Что он тебе сказал? Что ты ему?
– Ну, уж этого я тебе, конечно, рассказывать не стану, – вспыхнула Бригида и, помолчав немного, добавила:
– У него свой домик… в Млынове…
– В шести милях отсюда… маленький такой городок… А долго он еще здесь пробудет?..
– До осени, пока не кончат строить каменный дом. У них и участок при домике есть и сад хороший…
– Ого! – удивилась Розалия.
– Старуха мать живет с ним… старенькая, как он говорит, беленькая, как голубка. У них две коровы, лошадь, птица всякая домашняя, и даже немножко ржи и пшеницы сеют.
– Ну, стало быть, зажиточно живут.
– Да, для таких людей зажиточно.
– Ты бы в саду и огороде работала, сеяла, садила…
– Ах, еще как бы сеяла и садила! Я сильная, и такая работа мне больше всего по душе… И потом свое!.. Вот посадить бы какое-нибудь деревце… растет оно с каждым годом все выше… Человек стареет, а оно все растет… собственной рукой посаженное, словно ребенок собственный! Или скотинку свою иметь… Вот Вильчека я как люблю, хотя он и не мой… Я бы кормила свою скотину, ухаживала за ней, холила. Все были бы у меня сытые, здоровые, довольные… А дом! Будь он хоть какой ни на есть убогий, если бы никто беспорядка не устраивал, у меня было бы чистенько и хорошо, как в раю. Мне не надо ни роялей, ни диванчиков, да и никаких таких цветочков, чтобы кожуха украшать. Бедно так бедно, но в доме должна быть чистота и зелени много, чтоб зимой веселее было…
Бригида размечталась. Голос ее звучал веселее.
– А он умеет читать? – вдруг спросила Розалия.
– Умеет; я видела, как он в костеле по молитвеннику молился.
– А писать?
– Не знаю.
– Ай-ай-ай! – вздохнула Розалия. – Что пани советница обо всем этом сказала бы?
Бригида снова помрачнела.
– Вот то-то и оно, – ответила она резко и с горечью добавила: – Журавль в небе!
Розалия вскочила.
– Ах, – воскликнула она, – я заболталась, а мама там!.. Пойду погляжу, может быть она хочет вернуться домой! О, как замечательно играют вальс!
Отдаленные звуки томного вальса доносились до темного угла двора.
– Постой, постой! – удерживая подругу за плечо, воскликнула Бригида. – Я хотела спросить тебя… ты ведь умеешь сны толковать. Приснился мне сегодня бисер, разноцветный такой… Я перебирала его, а потом на нитку нанизывала… Что это значит?
– Бисер… – задумалась Розалия, – разноцветный бисер… Если бы тебе приснился жемчуг, один только белый жемчуг, то это означало бы веселье, танцы или что-нибудь такое… но разноцветный бисер – это, слезы… как бог свят, слезы… А мне вчера снилось, что я причесывалась перед зеркалом и что у меня много седых волос… Проснувшись, я подумала: «Будет, наверно, какая-нибудь неприятность». Так и вышло. Стась сегодня был у вас, а к нам не зашел… Меня это так огорчило, что я едва не расплакалась в присутствии мамы… Но как там мама? Прощай… До свиданья.
Розалия быстро отошла, а Бригида подумала вслух:
– К слезам… Слезы! Да, это самое верное…
С этими словами она поднялась и собралась было войти в дом, как в нескольких шагах от нее послышался мужской голос:
– Добрый вечер, панна Бригида!
В сумраке можно было различить статную фигуру мужчины, одетого, как городские мещане, – в простой сюртук и высокие сапоги. На лице выделялись только длинные густые усы.
– Добрый вечер, – ответила Бригида и остановилась на пороге, прислонившись спиной к косяку.
Мужчина подошел к самому крыльцу.
– Не сердитесь, панна Бригида, что я пришел в такой поздний час… Я услышал голоса во дворе и решил, что, может быть, вас еще застану.
Бригида молчала.
– Мне очень грустно и неспокойно на сердце, – продолжал он, – мне так хочется знать, не рассердились ли вы на меня за то, что я… сегодня сказал вам… Не обидел ли я вас?
Она помолчала еще с минуту, а потом удивительно нежным голосом серьезно ответила:
– Я вам очень благодарна…
Радостно и вместе с тем удивленно он воскликнул:
– За что благодарить! Вот уже два месяца, как я ежедневно гляжу на вас и сперва стал уважать вас и ценить… а потом так полюбил…
Тем же нежным голосом она проговорила:
– Я вам благодарна… это первый раз в моей жизни…
– Ну так решайте! Зачем откладывать! – воскликнул он. – Я готов хоть завтра вести вас к венцу.
Она отрицательно покачала головой.
– Я не могу еще.
Он помолчал с минуту.
– Ну, понимаю, понимаю, – сказал он, – надо матушку подготовить, уговорить, да и самой свыкнуться с мыслью, что барышня из хорошей семьи за такого, как я…
– Нет, нет! – с жаром вскричала Бригида.
Он понял, очевидно, что этим коротким восклицанием она возражала против того, что ей надо свыкнуться с мыслью о браке с таким, как он, человеком. Он взял ее руку в обе свои ладони.
– Я понимаю и благодарю вас. Я не буду настаивать, не буду ни о чем спрашивать. Буду ждать. Мне все равно… нужно прожить еще два месяца в Онгроде, пока не кончу строить дом… Я ведь взял подряд и нанял рабочих до осени… Буду терпеливо ждать…
Теперь Бригида прошептала:
– Благодарю вас.
Она хотела отнять руку, но он не выпускал и, слегка поглаживая ее, тихо говорил:
– Хорошая ручка! Милая ручка… сильная и работой не гнушается… Если бы она была моей… если бы я мог вложить эту ручку в старые руки моей сизой голубки и сказать: «Я привез тебе, матушка, невестку!.. Вот тебе то, чего ты так желала… и внуки будут…»
На этот раз из груди девушки, неподвижно стоявшей у порога, вырвалось что-то похожее на тихое рыдание и рука ее, «хорошая, не гнушающаяся работой», ответила молодому человеку крепким и долгим пожатием.
– Спокойной ночи. До свидания, – прошептала она и быстро исчезла в темных сенях.
Когда свет зажженной лампы упал на ее лицо, можно было заметить, как сильно и глубоко она взволнована. Это волнение придавало особенную прелесть ее красоте. Лицо ее прояснилось. Большие черные глаза пылали сквозь слезы, волосы, цвета воронова крыла, упали на разгладившийся белый лоб.
Ее чтут и любят! Она гордо вскинула голову, а на ее алых губах появилась нежная, счастливая улыбка.
Когда через час-другой Эмма вернулась домой, дочь сидела у лампы и усердно занималась починкой ее белья. Запыхавшаяся, возбужденная Эмма сняла шаль и накидку и принялась шагать из угла в угол. Оживленно жестикулируя и сверкая глазами, она рассказывала:
– Замечательная вечеринка! Говорю тебе, замечательная! Какие милые люди, эти Ролицкие! Как умеют принимать гостей! Даже у нас, при жизни твоего покойного отца, лучше не бывало. Света в залах много, лакеи все время что-то разносят… то чай, то сладости, то фрукты превосходные… Ах, как я люблю фрукты… Прекрасные фрукты разносили… Сама Ролицкая одета с большим вкусом, в черном бархатном платье, совершенно закрытом, а остальные дамы почти все декольтированы и с цветами… В столовой один угол заставлен цветущими растениями, распространяющими чудесный аромат…
Не поднимая головы от работы, Бригида спросила:
– Разве аромат был слышен даже через закрытые окна?
Эмма не почувствовала иронии в голосе дочери, она даже не поняла, о чем та говорила.
– Что? – спросила она рассеянно. – Что ты говоришь?
И, не дождавшись ответа, продолжала рассказывать, что Стась Жиревич прекрасно танцевал и чаще всего приглашал дочерей предводителя дворянства Кожицкого, которые были в розовых тарлатановых платьях, и что, присев у окна, он заметил ее и подмигнул в знак привета. Ей даже показалось, что он сказал тихонько: «Добрый вечер, тетушка». Но она не вполне уверена, и ей очень, очень хотелось бы знать, сказал он это на самом деле или ей только почудилось.
У Бригиды с грохотом упали на пол ножницы. Шум этот отвлек Эмму от нахлынувших на нее сладостных воспоминаний. Она остановилась посреди комнаты.
– А ты так и не пошла посмотреть? – спросила она.
– Нет, мама, – так же усердно продолжая шить, ответила Бригида.
– Почему?
– Потому что меня ничуть не интересует то, что делается у Ролицких.
По сияющему лицу вдовы пробежала тень недовольства.
– Вот то-то, – менее кротко, чем обычно, заявила она, – вот то-то и беда, что все благородное, возвышенное тебя не интересует…
– К чему мне возвышенное, – силясь, видимо, сохранить спокойствие, ответила Бригида, – я никогда не буду ни встречаться с этими людьми, ни жить так, как живут они.
– Потому что сама того не хочешь и уже во всяком случае ведешь себя так, словно нарочно собираешься закрыть себе доступ в лучшее общество! – закричала Жиревичова, и в ее голосе слышались гнев и обида. – Кстати, хорошо, что зашла речь об этом, потому что у меня постоянно голова кругом идет от забот, и я, наверно, забыла бы сказать тебе… Я хочу сказать, впрочем, то, что уже тысячу раз говорила: башмаки, которые ты носишь, ужасны, отвратительны, неприличны и ты действительно выглядишь в них, как простая девка.
Бригида молчала. Однако взгляд ее невольно упал на маленькую ножку матери в не слишком роскошном, но тонком и изящном ботинке, выглядывавшем из-под оборок платья. Девушка, вероятно, подумала, что если бы она не носила грубых, тяжелых, простых башмаков, то у ее матери не было бы легких и изящных. Но она ничего не сказала. Жиревичова, все выразительнее жестикулируя, продолжала:
– А твои крики и ссоры с панной Розалией… Разве это красиво? Она ведь дочь помещика, и тебе следовало бы, напротив, подружиться с ней. Может быть, она познакомила бы тебя с порядочными людьми, ввела бы в хорошее общество… Они хоть и обеднели, но у них еще сохранились кое-какие старые связи. Да и вообще так повышать голос неприлично, особенно женщине… Ты только огорчаешь меня и ничего больше!
Бригида молчала.
Жиревичова продолжала:
– Ты никогда не доставляла мне радости… Ты всегда была упрямой, холодной, скрытной, не любила того, что нравилось мне… не делила со мной ни тоски моей, ни печали, ни мечтаний, ни радостей… Я несчастна, потому что в родной дочери не нашла близкой души.
Бригида молчала. Мать в сильном возбуждении прошлась несколько раз по комнате и, видимо, решив высказать на этот раз все, что накипело у нее на душе, снова начала:
– У тебя отцовский характер… Отец твой тоже был…
На этот раз работа соскользнула с колен Бригиды, а сама она резко вскинула голову. Щеки ее пылали, глаза метали искры.
– Мама, – вскричала она, заломив руки, – об отце ни слова! Прошу тебя, мама! Обо мне говори все, что хочешь, но об отце… ничего плохого!
Жиревичова заметно смутилась.
– Откуда ты взяла, что я собираюсь сказать плохое о твоем отце? Когда я о нем плохо говорила? Отец твой был хороший… лучший в мире… и хотя вкусы наши не вполне сходились, он любил меня, преклонялся предо мной. Я тоже была ему верной и преданной женой, да ты сама видела, какой я была преданной…
– Да, – промолвила уже спокойно Бригида, – ты очень плакала; когда отец умер…
– Вот видишь! Ох, как я плакала. И теперь всякий раз, как вспомню о нем, плачу…
Действительно, на глазах у нее выступили слезы. Она села на диванчик и принялась расчесывать свои завитые локоны.
– Отец твой, – продолжала Жиревичова, – был очень вспыльчивым, часто сердился, а в гневе мог даже грубости наговорить… Но со мной он никогда не бывал груб. Я обезоруживала его своей мягкостью. Раскричится, бывало, кулаком по столу стучит, а как взглянет на меня, так прощения просить начинает, руки и ноги целует. «У тебя, говорит, глаза, как у голубки… Когда я вижу, как ты испуганно молчишь, меня такая жалость берет, что гнев тут же пропадает». Он всегда всем говорил: «Мне нужна была именно такая жена, как моя дорогая Сильфида. Всякая другая выводила бы меня из себя, и я способен был бы совершить что-нибудь ужасное». А в последние годы мы жили особенно дружно. Он свыкся с моими вкусами, я уже знала, как нужно вести себя, чтобы не раздражать его… И потому, когда он умирал, его последний взгляд, его последнее слово были обращены ко мне…
– Верно! – прошептала Бригида.
Жиревичова вытерла слезы и стала накручивать на толстые шпильки пряди своих уже слегка поседевших волос.
– Мама, – не отрываясь от шитья, окликнула ее немного спустя Бригида, – я хочу кой о чем спросить тебя.
– В чем дело? Что тебе надо?
– Скажи, пожалуйста… аккуратно ли платит пан Станислав проценты за деньги, которые взял у тебя взаймы?
– Что за вопрос? Что это взбрело тебе в голову? Ты всегда думаешь только о таких низменных вещах…
– Сегодня базарный день, я хотела пойти на рынок купить продукты, и… в ящике я нашла только два злотых.
Жиревичова покраснела.
– И поэтому ты, конечно, решила, что Стась неаккуратный, недобросовестный человек. О, ты склонна всех подозревать! По-твоему, все люди низкие, и особенно друзья твоей матери. Так вот, ты, видишь ли, ошиблась… Стась сегодня был у меня и уплатил все до копейки…
Жиревичова подбежала к комоду, достала оттуда несколько ассигнаций и показала дочери. Это вовсе не были проценты, выплаченные Стасем; вдова удержала для себя небольшую частицу от той суммы, которую она дала Станиславу взаймы. Бригида подняла голову и взглянула на деньги. Она была явно обрадована.
– Прекрасно, – сказала она, – значит, твой капитал в надежных руках.
– Почему мой капитал? Ты ведь слышала, как отец сказал, умирая: «Это тебе, мой Зефир, и Брыне!»
– Нет! Нет! – воскликнула Бригида. – Это твои деньги… только твои! Мне просто хотелось знать, надежно ли они помещены.
Жиревичова, конечно, и не догадывалась, с какой целью дочь задает ей эти вопросы, но, смягчившись, продолжала:
– Конечно, надежно, надежней и быть не может! Ты что думаешь о Стасе? У него ведь свое именье, Жиревичи… родовое именье… он помещик, а теперь выгоднее всего помещать капитал под залог имений… К тому же он хороший, благородный человек… У него такая возвышенная душа, и нас связывает дружба, основанная на сходстве вкусов, на чем-то таком… таком… Ты почему-то предубеждена против Стася, и я на тебя очень сержусь за это. Стась единственный родственник твоего отца, который бывает у нас… и если бы ты видела, как замечательно выглядел он сегодня на вечере у Ролицких… Прелестно!
Бригида поднялась и сложила работу.
– Пора спать, мама! Уже поздно!
С мечтательной улыбкой на губах Жиревичова опустилась на колени и принялась читать вечернюю молитву. Слышно было, как она горячо молилась вполголоса: «Вечный покой даруй ему, господи, и вечное блаженство…»
Она молилась за упокой души своего мужа.
В это самое время старуха Лопотницкая, после выигранного сражения и преодоленных препятствий, тоже готовилась ко сну. В белой кофте и вышитом ночном чепчике, до половины укрытая шерстяным вязаным одеялом – мастерским произведением ее дочери, она сидела на постели, прямая, как струна, а лицо ее и руки на фоне белоснежной кофты и чепца казались отлитыми из воска. Она рассказывала Розалии, которая, сидя на низкой жесткой кушетке, раздевалась при свете лампочки, разные разности о помещиках, веселившихся в тот вечер у Ролицких. Она говорила о старых и молодых, о мужчинах и женщинах. С одними она была когда-то в дружеских отношениях, других знала детьми; ей было известно, кто они, откуда ведут свой род, как называются или назывались их поместья, как зовут их матерей и бабок. Словом, это был бесконечный перечень имен, перемежавшийся рассказами о переменах и превратностях, которые претерпели многие помещичьи семейства, жившие вблизи Онгрода. Розалия слушала подробные рассказы матери с необычайным интересом, очень внимательно. Так люди глубоко верующие внимают проповеди. Однако, когда старуха умолкла на мгновение, дочь робко, нерешительно вставила:
– Странно! Почему все эти господа никогда теперь не навещают вас, мама, словно они совершенно забыли о нашем существовании.
Лопотницкая величественно подняла кверху длинный желтый палец.
– Не осуждай и не жалуйся! – промолвила она. – Сохрани тебя господь когда-либо плохо о них отозваться или пожаловаться на них. Я перестала бы считать тебя своей дочерью; а если бы меня уже не было в живых, то душа моя отказала бы тебе в благословении. Я не жалуюсь… Велика важность! Мы ушли из этого мира, как призрачные тени, вот… вот… вот… живые люди и забыли о нас! Впрочем, им тоже теперь невесело! Всякий сброд опутал их, душит, угнетает, кровь и деньги из них высасывает. Где уж это… это… это… им, несчастным, при таких огорчениях и заботах думать еще о двух женщинах, которые теперь не могут их ни принять как следует, ни угостить, ни поддерживать с ними отношения.
Она умолкла на мгновение; на ее неподвижной, будто вырезанной из дерева, фигуре в белой кофте не то скорбно, не то торжественно покачивалась восково-желтая голова. Потом старуха снова подняла кверху указательный палец и сказала:
– Рузя, это наши братья! Мы изгнаны из их круга, но все наше уважение, все наши симпатии… это… это…
Она не договорила. Увядшие губы ее задрожали, колеблемые дыханием живого чувства, теплящегося еще в этой старой, высохшей груди; они дрожали долго, словно осенние листья.
И неестественно, словно статуя, которую толкнули, она откинулась назад и склонила голову на подушки, а в темной комнате еще некоторое время слышались ее тяжелые вздохи:
– Ох, ох, ох! Ох, ох, ох!
Прошло несколько месяцев. Как-то в осенний день, около полудня, Розалия, широко улыбающаяся, запыхавшаяся, вбежала к Жиревичовой. На ее круглых щеках играл румянец еще более яркий, чем обычно.
– Милая! Дорогая! – вскричала она. – К нам приехал пан Станислав… Мама велела мне…
Она осеклась, увидев Бригиду. Девушка стояла у плиты, в которой потрескивал огонь, и на кухонной доске, принесенной из сеней, рубила мясо для котлет.
– Мама велела мне просить вас не отказать в любезности зайти к нам, – досказала все же Розалия, многозначительно подмигнув в сторону Бригиды.
Жиревичова не уловила смысла ее мимики, до нее дошло только то, что Стась находится у ее соседки; она вскочила с диванчика и выронила из рук батистовый воротничок, который начала вышивать несколько месяцев тому назад.
– Иду, иду! – воскликнула Эмма и, сияя от радости, подбежала к зеркальцу, взбила локоны и оправила ленты на платье.
Обе женщины торопливо вышли. В нескольких шагах от дома Розалия остановила свою спутницу и с таинственным видом начала шептать:
– Я не хотела говорить при Брыне, она и без того почему-то недолюбливает Стася и может сказать ему какую-нибудь грубость, а он тогда обидится и долго не будет приходить к нам. Мама беспокоится о процентах, но сама не хочет напоминать ему; она говорит, что вам удобнее это сделать, и послала меня за вами. Надо, конечно, поговорить с ним, потому что мама беспокоится, да и, по правде говоря, нам без этих денег трудновато-приходится. Начните как-нибудь издалека.
– Но как я могу начать? Почему я должна начать? – вскричала в ужасе Эмма. – Ваша матушка старше…
– Но маме неудобно… Вы совсем другое дело… Если вы не хотите оказать нам эту любезность, то мне самой придется завести разговор, потому что я жалею маму… Но как это сделать!.. Я со стыда сгорю. Как с ним говорить о деньгах… Требовать… Он такой хороший! Принес мне коробку конфет…
Розалия обняла Жиревичову и, нежно ластясь к ней, умоляла начать разговор о процентах. Жиревичова не соглашалась.
– Ну, что я ему скажу? Как я могу его огорчить? Он такой чуткий, впечатлительный, и при том нас с ним связывает старая дружба, основанная на чем-то… на чем-то таком…
Розалия не унималась:
– Дорогая моя! Золотая!.. Я тоже чувствую к нему что-то… что-то такое…
Они вошли в квартиру Лопотницкой. Старуха во французской шали, нарядном чепце и очках в золотой оправе восседала в старинном кресле; прямая и неподвижная, как всегда, но выражение ее лица было неузнаваемо. В ее желтых пальцах поблескивали спицы, она медленно и совершенно машинально вязала чулок с ласковой, почти блаженной улыбкой, слушая рассказы Стася, сидевшего на низкой табуретке, которую обычно занимала Розалия. Он говорил о какой-то свадьбе, которую собирались сыграть в его округе, о приданом невесты, приготовлениях жениха. Увидев входивших женщин, он вскочил и, поцеловав руку Эммы, с изящным поклоном и любезной улыбкой протянул ей коробку конфет.
– Я собирался навестить вас, тетушка, – сказал он, – но раз мы встретились здесь…
– Жених, стало быть, купил карету, – с живейшим интересом обратилась к Стасю старуха, – и шестерку лошадей? А какой масти? Ей, наверно, достанутся замечательные бриллианты, потому что у ее матери, урожденной Криневич, было много драгоценностей… Поговаривают, что ее отец, будучи адвокатом, не очень-то честным путем добыл их у князей Х. А она красивая? Я видела ее, когда она была пятилетней девочкой. Подавала надежды….
Станислав с готовностью, очень обстоятельно отвечал на все вопросы, а старушка все больше оживлялась и чуть ли не с нежностью смотрела на молодого человека, с приходом которого в ее комнату врывались отголоски и отблески обожаемого ею мира. Розалия и Жиревичова не вмешивались в разговор, они грызли конфеты, поминутно поглядывая на Станислава, пересмеиваясь, и с детской непосредственностью делились чрезвычайно интересными наблюдениями, относящимися к его особе. Им было очень весело.
По временам, однако, какая-то набежавшая тень, казалось, омрачала общее веселье. Станислав в сущности вовсе не был таким беспечным, каким хотел выглядеть, и, даже когда он смеялся, взор его вдруг мрачнел, и он резким движением подносил руку к своим светлым усикам. Он не мог преодолеть беспокойства, и поминутно напоминавшее о себе чувство затаенной тревоги мешало ему поддерживать оживленную беседу. Лопотницкая в свою очередь, как только переставала слушать или говорить, тоже казалась чем-то встревоженной. Она мрачно опускала глаза на чулок и так крепко сжимала губы, что они совершенно исчезали между заострившимся птичьим носом и сухоньким, вздернутым кверху подбородком, поросшим седым пушком. Но вот, взглянув на дочку, она тихонько шепнула:
– Рузя! Ты сказала пани советнице?
Обе женщины на мгновение словно замерли, перестали смеяться и грызть конфеты. Розалия с застывшим взглядом слегка подтолкнула локтем Жиревичову.
– Дорогая моя, – прошептала она. – Очень прошу вас, начните…
Лицо Эммы покрылось ярким румянцем.
– Но, панна Розалия, милая, – зашептала она в ответ, – я, право, не могу… не могу… так неудобно…
И, опустив глаза, она нервно принялась наматывать на палец длинный конец ленты, опоясывающей ее талию.
Станислав обратил внимание на то, что обе женщины перешептываются и о чем-то спорят, и, явно обеспокоенный, громко спросил:
– Над чем вы сейчас трудитесь, панна Розалия? Опять что-то новенькое? Какая-нибудь прелестная вещичка?
Розалия просияла.
– Бисерные подставки для подсвечников, – сказала она и с торжествующим видом помахала в воздухе блестящей вещицей, побрякивавшей длинными подвесками. – Как-то ночью, когда я не могла заснуть, мне пришла мысль сделать подставки… А потом я долго ломала голову над тем, как их сделать… и, наконец, мне удалось! Получу по рублю за пару… не меньше!
Станислав подошел ближе и взял в руки этот плод бессонных ночей и долгих раздумий Розалии, которым она, очевидно, безмерно гордилась.
– Очень красиво, – восхищался Стась, – изящно… шикарно!
– Очень красиво, – вторила ему Жиревичова, – особенно этот зеленый бисер, точно изумруды…
Розалия сияла от удовольствия, но ее опять смутил взгляд матери, еще более строгий и повелительный, чем прежде.
– А помните ли вы Рудзишки, деревню на берегу Немана в трех милях от Онгрода? – обратился Стась к Лопотницкой.
– Как же! Конечно, помню! В мое время Рудзишки принадлежали Древницкому, из тех Древницких, что на Пинщизне…
– Так угадайте, кто теперь купил Рудзишки?
– Кто же?
– Некий Буциковский, бывший эконом графов Помпалинских.
Лопотницкая всплеснула руками.
– Бывший эконом! Черт знает что!.. – возмутилась она. – А Древницкие, верно, без хлеба и крова остались. Что творится, что творится на свете! Как простонародье в гору лезет, а нас это… это… это… все ниже… все ниже сталкивает.
На этот раз Жиревичова слегка подтолкнула локтем Розалию.
– Посмотрите, панна Розалия, как ваша матушка помрачнела и взглянула на вас так, словно она сердится… начинайте же.
– Золотая моя, бесценная, начните, пожалуйста, вы… мне дурно делается!
– А меня так в жар бросает, словно кто кипятком…
– О, мама снова поглядела на нас и лоб нахмурила! Я уже знаю, если мама хмурит лоб, значит дело серьезное… Дорогая, спасите меня…
– Не могу, панна Розалия… что бы там ни было… наша дружба зиждется – на чем-то таком… у него такая возвышенная душа!..
Рассеянно отвечая Станиславу на какой-то вопрос, Лопотницкая еще раз строго взглянула на дочь и Эмму.
– Замечательная, замечательная женщина, воспитанная и из очень хорошей семьи! Она урожденная Одропольская, а мать ее из рода Вевюркевичей… Один из этих Вевюркевичей был женат на дочери графа Помпалинского, а другой…
– Пан Станислав! – ворвался вдруг в разговор голосок Розалии, еще более певучий, чем обычно!
– Что прикажете? – предупредительно откликнулся Станислав.
Розалия совсем не была похожа на человека, который способен что-либо приказывать. Вид ее мог возбудить только жалость. Ее черные, обычно веселые глазки едва не вылезли на лоб при страшной мысли о том, что ей следует предпринять; лицо ее до самых корней гладких напомаженных волос залилось ярким румянцем, окрасившим в багровый цвет даже ее маленькие ушки; нижнюю часть лица она прикрыла носовым платком. Из-под платка раздался сдавленный, замиравший при каждом слове голосок:
– Пан Станислав, маме не… приятно и мне тоже… но что поделаешь… та… кая… до… рого… визна… маме на зиму… нужна теплая обувь… если бы вы только знали… как это неприятно… но… что поделаешь… я сама не знаю… но, может быть, вы могли бы… эти… про… про… про…
Словом «процент» она буквально подавилась и больше уже ничего, кроме покашливания, чередовавшегося со вздохами, выдавить из себя не могла. Жиревичова то краснела, то бледнела, а пани председательша, умевшая так ловко пускать в ход палку, воюя с чернью, не потеряла, правда, присутствия духа из-за неприятности, которую пришлось причинить сыну помещика, не разволновалась, но все же очень опечалилась и, не отрывая глаз от чулка, протяжно вздыхала:
– Ох, ох, ох!
Станислав поднялся и с достоинством поцеловал руку сперва у пани председательши, потом у пани Эммы и, наконец, у панны Розалии. Он проделал это в глубоком торжественном молчании и, только снова усевшись, заговорил:
– Я виноват! Mea culpa. Но прошу вас, уважаемая пани председательша, и вас, дорогая тетушка, и вас, милая панна Розалия, не подозревайте меня ни в чем плохом.
Тут одновременно раздались два испуганных женских возгласа:
– Мы! Заподозрить вас! Ах, пан Станислав! Как вы можете…
– И разрешите мне обстоятельно рассказать обо всем, чтобы снять с себя эту мнимую вину…
На этот раз прозвучал исполненный важности, но все же растроганный голос Лопотницкой:
– Вины… это, это, нет никакой… Наверное нет… Ты ведь из такой семьи, дорогой Станислав…
– Мнимую вину, которая вызвана рядом обстоятельств, но это поправимо. А каковы эти обстоятельства, если разрешите, я изложу вам ясно, подробно и со всей откровенностью.
Ну, конечно! Они не только разрешали, но даже просили его об этом. Жиревичова сказала, что, хотя у нее давно уже подрезаны крылья, она в состоянии еще понять чужое горе и посочувствовать… Розалия, сложив свои маленькие ручки, уверяла, что питает к Станиславу такую дружбу… а пани председательша торжественно изрекла:
– Ты обязан быть откровенным с нами… ведь мы en famille [16]16
В кругу семьи (франц.).
[Закрыть], потому что пани Эмма если не сама, то по мужу является членом нашей семьи. Все, что касается тебя, горячо волнует и нас. Ведь ты единственное звено, которое еще соединяет меня и Рузю с нашим миром.
Ободренный этими словами, Станислав начал рассказывать.
Он долго говорил о своем имении Жиревичи, рассказал о положении дел как с хорошей, так и с плохой стороны; привел цифры ежегодных доходов, упомянул о долгах, лежавших на имении, о больших барышах, которые можно получить от вырубки леса и разбивки на делянки, о трудностях, с которыми он сталкивается при осуществлении этих блестящих планов. Станислав говорил о многих и многих других обстоятельствах, иногда путался и немного запинался, порою чувствовалось, что он переживает довольно тяжелые минуты; а когда он кончил, то из всей его длинной речи можно было сделать только один вывод: его судьба, вся его будущность находятся в руках пани председательши. Если она даст ему взаймы те две с половиной тысячи рублей, которые еще хранятся у нее в банковых билетах, то он будет спасен; уплатит долг, продаст лес, разбив его на делянки, и не позже, чем через два, ну, через три месяца вернет сполна всю сумму и выплатит проценты. Если же она откажет, то он попросту погиб. Ему придется продать Жиревичи тому самому Буциковскому, бывшему эконому Помпалинских, который купил Рудзишки у Древницких.
Результат разговора оказался настолько неожиданным, что все три женщины, включая пани председательшу, долго не могли прийти в себя. Наступило глубокое молчание. Несколько минут спустя Эмма нарушила его, шепнув Розалии:
– Как жаль, что у меня нет больше денег! Если бы у меня были, я, не задумываясь, дала бы ему… я ему свято верю… бедный Стасек!..
– Конечно, конечно!.. Но у мамы нет к зиме теплой обуви, и шубу надо привести в порядок! – нерешительно зашептала в ответ Розалия.
Но вот заговорила Лопотницкая.
– Я не ожидала этого, – сказала она, – не ожидала… и решить сразу не могу… Я не отказываю… но и не обещаю… и прошу вас, пан Станислав, дать мне время подумать… до завтрашнего утра… Завтра утром приходите, пожалуйста, это… это… это…
Она так крепко сжала губы, что они почти совершенно исчезли между носом и подбородком; серые глаза ее беспокойно замигали.
Станислав встал, поцеловал поочередно у всех трех женщин руки и, сев снова на табуретку, пытался возобновить беседу, прерванную вопросом Розалии. Но из этого ничего не получилось, и четверть часа спустя его уже не было в квартире Лопотницкой.
Весь этот день Лопотницкая просидела в своем кресле неподвижно, будто застыв, и не проронила ни слова. Опершись головой о спинку кресла, приоткрыв в глубоком раздумье рот, она смотрела в потолок и нервно мяла пальцами края своей шали. Она то вздыхала, то стонала, то бормотала что-то невнятное; иногда на ее худом, резко очерченном лице, обтянутом тонкой желтоватой кожей, отражалась тяжелая внутренняя борьба. А Розалия все это время сидела на низенькой табуретке у окна и, зная, что мать сейчас не обращает на нее никакого внимания, потихоньку всхлипывала. Сегодня Стась был очень красивый, но какой-то грустный, да и сама она причинила ему такую неприятность, что сердце у нее болезненно сжималось, а в голову лезли разные печальные воспоминания и мысли. «Бригида счастливая, – размышляла она, – в нее влюблен хотя бы такой человек, как тот… О! Любить и быть любимой! Интересно, на ком женится Стась! Наверно, на какой-нибудь молодой и красивой девушке. А куда девалась моя молодость? И я была недурна… и за мной ухаживали… Ну, и что же? Упустила время!.. И вот… зачахла!..»