Текст книги "Настоящая жизнь"
Автор книги: Элис Манро (Мунро)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Приехал один человек и влюбился в Дорри. Во всяком случае, захотел на ней жениться. Это чистая правда.
– Будь жив ее брат, незачем ей было бы выходить замуж, – говаривала Миллисент.
На что она намекала? Да ни на что стыдное не намекала. И вовсе не про деньги вела речь. Просто хотела сказать, что дом Беков, Дорри и Альберта, был тогда согрет любовью и добротой; что в их бедной и довольно безалаберной жизни еще не маячил призрак одиночества. По-своему практичная и расчетливая, Миллисент в некоторых отношениях бывала отчаянно сентиментальной. Она свято верила в чистую любовь, не замаранную сексуальными помыслами.
Миллисент не сомневалась, что Дорри Бек пленила приезжего тем, как она пользовалась за столом ножом и вилкой. Собственно, сам он пользовался ими точно так же. Дорри держала вилку в левой руке, а правой только резала ножом. Удивляться тут нечему: в юности она училась в женском колледже Уитби. На остатки семейных сбережений. Там же, в колледже, она приобрела красивый почерк, который, видимо, тоже сыграл свою роль, потому что после первой встречи все ухаживание протекало исключительно по почте. Миллисент обожала даже само название – женский колледж Уитби – и лелеяла тайную надежду в один прекрасный день отправить туда собственную дочь.
Миллисент тоже никак не назовешь необразованной. Она работала учительницей в школе, замуж вышла не слишком рано. До Портера, который был старше ее на девятнадцать лет, она отвергла двух ухажеров, имевших вполне серьезные намерения; одного потому, что терпеть не могла его мать, второго – потому, что он пытался просунуть ей в рот свой язык. У Портера было три фермы, и он пообещал Миллисент, что в первый же год оборудует для нее ванную, а потом-де будет и столовый гарнитур, и диван со стульями. В свадебную ночь он сказал:
– Ну, а теперь терпи, такая твоя планида.
Но Миллисент знала, что он сказал это не со зла. Поженились они в 1933 году.
Миллисент родила троих детей, почти что одного за другим, и после третьего ребенка начала прихварывать. Портер отнесся к ее недомоганиям спокойно – по большей части он ее уже и не трогал.
Дом Беков стоял на земле, принадлежавшей Портеру, но выкупил у них землю не он. Он лишь перекупил ее у того, кто приобрел участок у Альберта с Дорри. Так что юридически свой старый дом Беки у Портера арендовали. Но о деньгах речь никогда не заходила. Если у Портера шли важные работы, Альберт, бывало, вкалывал там целыми днями; скажем, когда бетонировали пол в амбаре или закладывали сено на сеновал. В этих случаях Дорри приходила тоже, а еще когда Миллисент рожала или проводила генеральную уборку. Дорри, с ее недюжинной силой, справлялась даже с мужской работой: легко передвигала мебель, умела вставлять в окна вторые рамы. Приступая к тяжелому делу – например, если ей предстояло ободрать в комнате старые обои, – она расправляла плечи и глубоко и радостно вздыхала. Вся она при этом так и светилась решимостью. Дорри была женщина крупная, крепкая, с массивными ногами; на широком застенчивом лице, обрамленном каштановыми волосами, темнели бархатистые веснушки. Один из живших по соседству фермеров назвал ее именем свою лошадь.
Хотя она с удовольствием наводила чистоту и порядок у Миллисент, у себя она убираться не любила. Дом, в котором они с Альбертом жили – и где после его смерти она осталась одна, – был большой, ладный, но почти не обставленный. Зато в разговоре она то и дело поминала семейную мебель: дубовый буфет, материн шифоньер, кровать с шишечками. Но следом непременно говорилось: «Пошло на распродажу». В ее устах слово «распродажа» звучало как стихийное бедствие, вроде наводнения вместе с ураганом, а на этакое несчастье и жаловаться бессмысленно. Ни ковров не осталось, ни картин. Только календарь из бакалейного заведения Наннов – там когда-то работал Альберт. От отсутствия привычных домашних вещей и присутствия других – таких, как силки, ружья и доски для распяливания кроличьих и ондатровых шкурок, – комнаты утратили свое первоначальное предназначение, и мысль об уборке казалась просто нелепой. Однажды летом Миллисент обнаружила наверху на лестничной площадке кучку собачьего дерьма. Кучка была не совсем свежая, однако еще не застыла и вызвала гадливость. За лето из коричневой она стала серой, окаменела и облагородилась; к собственному удивлению, Миллисент все чаще ловила себя на том, что кучка эта ей самой уже кажется вполне уместной.
Сотворила это безобразие Делайла, черная сука, помесь с лабрадором. Она носилась за машинами и в конце концов под колесами и погибла. После смерти Альберта обе они, Делайла и Дорри, слегка тронулись умом. Но по первости никто ничего не замечал. Просто ждать домой с работы теперь было уже некого, а значит, незачем к определенному времени готовить ужин. Не стало грязного мужского белья – и сама собой отпала необходимость в регулярных стирках. Разговаривать дома тоже было не с кем, и Дорри стала больше болтать с Миллисент или с нею и Портером. Она рассказывала про Альберта, про его работу: он колесил в фургончике «Бакалея Наннов», а потом в грузовике от той же бакалеи по всей округе. В свое время Альберт кончил колледж и был там не из последних, но с Великой войны [1]1
Великая война – первая мировая война. (Здесь и далее – прим. перев.)
[Закрыть]он возвратился не шибко здоровым и решил, что лучше побольше бывать на свежем воздухе; он пошел водителем к бакалейщику и просидел за рулем до самой смерти. Человек он был невероятно общительный и не ограничивался тем, что доставлял товары. Он охотно подвозил людей в город. Выздоровевших перевозил из больницы домой. Заезжал к одной сумасшедшей – постоянной покупательнице Наннов; однажды, выгружая из кузова ее продукты, он обернулся, а та психопатка уже занесла над ним топор, готовясь раскроить ему череп. А замахнувшись, уже не могла остановиться – вонзила топор в ящик и рассекла фунт масла. Альберт продолжал тем не менее и потом возить ей продукты. У него не хватило духу сообщить о происшествии властям, иначе не избежать бы ей сумасшедшего дома. За топор она больше не бралась, но всякий раз вручала ему кексы, обсыпанные подозрительными на вид семенами, и он, проехав ее переулок, выбрасывал дары в траву. Другие женщины, и таких было немало, выходили к нему голышом. Одна поднялась из корыта с водой, стоявшего посреди кухни. Альберт нагнулся пониже и положил товар к ее ногам.
– Чудные все-таки бывают люди! – изумлялась Дорри.
А еще она рассказывала про холостяка, чей дом заполонили крысы; спасая продукты, он стал подвешивать их в мешке к потолочной балке на кухне. Но крысы начали взбираться на балку, прыгать вниз на мешок, раздирать его когтями, и в конце концов пришлось бедняге брать все съестное с собой в кровать.
– Альберт всегда говорил, что одиноких надо жалеть, – повторяла Дорри, словно не понимая, что теперь это относится и к ней.
У Альберта отказало сердце. Он успел только съехать на обочину и остановить грузовик. Умер он в очень красивом месте: вдоль дороги бежал чистый прозрачный ручей, а в пойме росли черные дубы.
Порой Дорри пересказывала некоторые семейные предания, которые слышала от Альберта. О том, как приплыли на плоту двое братьев и на Большой Излучине, где ничего, кроме лесной чащобы, не было, принялись ставить мельницу. Там и сейчас нет ничего, только развалины мельницы и плотины. Они построили большой дом, завезли мебель из Эдинбурга, но ферма всегда была лишь увлечением, а не источником пропитания. Кровати, стулья, резные комоды – все пошло на распродажу. Мебель везли вокруг мыса Горн, утверждала Дорри, и через озеро Гурон по реке. Ох, Дорри, говаривала в ответ Миллисент, это невозможно. Она приносила оставшийся со школьных времен учебник географии и указывала Дорри на ошибку. Значит, тогда там был канал, упорствовала Дорри. Я точно помню, что речь шла о каком-то канале. Может, Панамском? Скорее всего, о канале Эри, говорила Миллисент.
– Да, – соглашалась Дорри. – Вокруг мыса Горн и по каналу Эри.
– Кто там что ни говори, а Дорри – настоящая леди, – заявляла Миллисент Портеру; тот не спорил. Он привык к ее непререкаемым суждениям о людях. – Она Мюриэл Сноу сто очков вперед даст, – настаивала Миллисент, сравнивая Дорри с женщиной, считавшейся ее лучшей подругой. – Я нежно люблю Мюриэл Сноу, но тут меня никто не переубедит.
Эти слова Портеру тоже были привычны: «Я очень люблю Мюриэл Сноу и всегда буду на ее стороне». «Я люблю Мюриэл Сноу, но это не значит, что я одобряю все, что она делает».
А Мюриэл Сноу дымила, как паровоз. Употребляла выражения вроде «чтоб тебя», «к Богу в рай», «наложить в штаны». «Я чуть не наклала в штаны».
Не то чтобы Миллисент сразу выбрала Мюриэл Сноу в лучшие подруги. В начале своей замужней жизни она целилась куда выше. Мечтала сойтись поближе с адвокатшей миссис Несбит. С докторшей миссис Финнеган. С миссис Дауд. А те взваливали на нее всю работу в женском комитете при церкви, но к себе на чай не приглашали. Миллисент никогда не бывала у них дома, разве что на собрании комитета. Портер ведь всего лишь фермер. Неважно, сколько ферм ему принадлежит. Миллисент сама должна бы это понимать.
Она познакомилась с Мюриэл, когда решила, что надо обучать дочку, Бетти-Джин, игре на фортепьяно. Мюриэл была учительницей музыки. Она работала в школе и давала частные уроки. Времена были тяжелые, и она брала за урок всего двадцать центов. Еще она играла в церкви на органе и руководила разными хорами, но большей частью бесплатно. Они с Миллисент так сошлись, что скоро Мюриэл стала бывать в доме у Миллисент не реже Дорри, но несколько в ином качестве.
Мюриэл перевалило за тридцать, она никогда не была замужем. О замужестве она говорила без обиняков, шутливо и жалобно, особенно при Портере.
– Неужто нет у тебя, Портер, знакомых мужчин? – спрашивала она. – Откопал бы где для меня хоть одного сносного мужичка.
– Может, и откопал бы, – отвечал Портер, – да только на твой-то вкус они, небось, не такие уж и сносные.
На лето Мюриэл уезжала к сестре в Монреаль, а однажды отправилась в Филадельфию, к каким-то двоюродным братьям и сестрам, которых никогда не видала и знала лишь по письмам. Вернувшись, она первым долгом рассказала, как там обстоят дела с мужчинами.
– Ужас! Женятся еще юнцами; все сплошь католики, а жены у них не умирают вообще: не до того им, они детей рожают. Одного мужика они мне подыскали, но я сразу поняла, что дело не выгорит. Он был из таких, знаете, которые при мамаше. Познакомилась с другим, но у него оказался жуткий недостаток. Он не стриг ногти на ногах. Огромные желтые когти. Ну? Неужели вы меня так и не спросите, откуда я про это узнала?
Одевалась Мюриэл неизменно в синее, правда, разных оттенков. Женщина должна выбрать цвет, который ей по-настоящему к лицу, и уж его только и носить, говорила она. Это как духи. Все равно что ваша подпись. Многие полагают, что синий идет блондинкам, но это неверно. В синем блондинка часто выглядит еще более блеклой, чем обычно. Лучше всего синий смотрится на коже теплого оттенка, как у Мюриэл; на такую кожу загар как ляжет, так уже круглый год и не сходит. Синий подходит каштановым волосам и карим глазам – как у Мюриэл. Она никогда не скупилась на одежду – это было бы глупо. Ногти у нее были всегда накрашены ярким, бросающимся в глаза лаком: абрикосовым, кроваво-красным или даже золотым. Маленькая и кругленькая, она делала специальные упражнения, чтобы сохранить тонкую талию. Спереди у нее на шее темнела родинка, как драгоценный камень на невидимой цепочке, а другая, как слезка, виднелась в уголке глаза.
– Слово «хорошенькая» тебе не подходит, – к собственному удивлению, заявила однажды Миллисент. – Точнее было бы сказать «очаровательная».
И сама вспыхнула: очень уж это прозвучало по-детски восторженно.
Мюриэл тоже слегка покраснела, но от удовольствия. Она упивалась восхищением, откровенно добивалась его. Однажды, отправившись в Уолли на концерт, на который возлагала большие надежды, она заскочила по дороге к Миллисент и Портеру.
На ней было льдисто-голубое переливающееся платье.
– И это еще не все, – объявила она. – На мне вообще все новое и шелковое.
Нельзя сказать, что она так и не нашла себе ни единого мужчины. Она их находила довольно часто, но почти никого из них не могла привести с собой в гости на ужин. Она отыскивала их в других городках, куда вывозила свои хоры на спевки. Или в Торонто на концертах фортепьянной музыки, в которых участвовало какое-нибудь выпестованное ею юное дарование. Иной раз находила их в домах своих учеников. То бывали дяди, отцы, дедушки; они не появлялись в доме у Миллисент, а только махали из машины – одни сдержанно, другие вызывающе-дерзко – по той простой причине, что были женаты. Может быть, жену приковала к постели болезнь? Или она пьяница, или ведьма? Вполне возможно. Иногда о жене вообще не говорилось ни слова – не жена, а призрак. Эти мужчины сопровождали Мюриэл на музыкальные мероприятия под предлогом любви к музыке. Или когда выступал их ребенок, а его нельзя было еще отпускать одного, без взрослых. В дальних городках они водили Мюриэл обедать. Именовались они «друзьями». Миллисент защищала подругу. Что тут плохого, все ведь происходит открыто, у людей на виду. Но это было не совсем так и неизменно кончалось ссорами, оскорблениями, враждой. Звонила жена: «Извините, мисс Сноу, но мы отменяем…» А иногда не было и звонков. На свидание никто не являлся, записка оставалась без ответа, и тогда имя больше упоминать не следовало.
– Мне не так уж много и нужно, – говорила Мюриэл. – Просто чтобы друг оставался другом. А то клянутся в верности, а сами при малейшем намеке на неприятности удирают без оглядки. Почему?
– Ну, пойми, Мюриэл, – сказала однажды Миллисент, – жена есть жена. Друзья – это очень мило, но брак есть брак.
Тут Мюриэл вышла из себя. Значит, Миллисент, как и все, считает ее последней дрянью? И неужели ей, Мюриэл, возбраняется немножко развлечься, вполне невинно развлечься? Хлопнув дверью, она ринулась к своей машине прямо по каллам – конечно же, намеренно. Сутки после того лицо у Миллисент было в красных пятнах от слез. Но вражда длилась недолго. Мюриэл вернулась, тоже в слезах, и повинилась.
– Я с самого начала вела себя глупо, – заявила она, прошла в гостиную и села за пианино.
Миллисент уже понимала все без слов. Когда Мюриэл бывала счастлива, когда у нее появлялся новый друг, она наигрывала нежные, печальные песни, вроде «Лесных цветов» или вот такой:
Тогда, надев мужской наряд,
Красивый и простой…
А когда бывала разочарована, Мюриэл барабанила по клавишам, насмешливо напевая песенку наподобие «Красавца Данди»:
До того, как королю
Головы своей лишиться, —
Клейверхаус объявил, —
Будет кровь другая литься.
Время от времени Миллисент приглашала знакомых на ужин (но не Финнеганов, не Несбитов и не Даудов) и тогда звала также Дорри и Мюриэл. Мюриэл играла на пианино, а Дорри после ужина помогала мыть горшки и сковородки.
Как-то в воскресенье, года через два после смерти Альберта, Миллисент пригласила на ужин священника англиканской церкви и предложила ему привести с собой друга, который, как она слышала, остановился в его доме. Священник был холост, но Мюриэл уже давно оставила попытки его завлечь. Ни рыба ни мясо, говорила она. Очень жаль. Миллисент он нравился, особенно его голос. Она выросла в англиканской вере и, хотя потом перешла в униатскую церковь – ведь к ней, по его собственному утверждению, принадлежал Портер (как и все видные жители города), – англиканские обычаи ей были все же больше по душе. Вечерняя служба, колокольный звон, хор, с пением идущий по проходу, – разве это сравнишь с толпой, которая с топотом входит в церковь и усаживается на скамьи? А самое лучшее – слова. «О Господи, помилуй нас, жалких грешников. Спаси, Господи, тех, кто признался во грехах своих. Даруй вечную жизнь покаявшимся. По слову Твоему…»
Портер как-то тоже сходил на службу, но она ему решительно не понравилась.
Приготовления к ужину были нешуточные. На свет извлекли скатерть камчатного полотна, серебряную салатную ложку, черные десертные тарелочки, вручную расписанные анютиными глазками. Нужно было отгладить скатерть, начистить столовое серебро, но Миллисент преследовал страх, что и после чистки могут остаться пятнышки – серый налет на зубьях вилок или на виноградинках у горлышка чайника, подаренного еще к свадьбе.
С самого утра в душе у Миллисент бурлили противоположные чувства: тревога и удовольствие, надежда и неуверенность. А поводы для беспокойства все множились. Вдруг да не загустеет желе со сливками по-баварски? (В ту пору у них еще не было холодильника, и летом продукты спускали в погреб.) Вдруг не поднимется до полного великолепия бисквит? А если поднимется, вдруг пересохнет? Печенье может отдавать затхлой мукой, а из салата может выползти жук. К пяти часам Миллисент была в таком раздражении и панике, что находиться с нею в кухне стало невозможно. Мюриэл приехала пораньше, чтобы помочь, но она недостаточно мелко порезала картошку да еще расцарапала себе пальцы, натирая морковь; в итоге ей заявили, что от нее нет никакого проку, и отослали играть на пианино.
Мюриэл нарядилась в бирюзовое креповое платье, надушилась своими испанскими духами. Священника-то она уже списала со счетов, это правда, но его гостя она еще не видела. Вероятно, он холостяк или вдовец, раз странствует в одиночку. Скорее всего, богат, иначе не отправился бы в путешествие вообще, тем более в этакую даль. Он приехал из Англии, говорили одни. Нет, говорили другие, из Австралии.
Мюриэл стала наигрывать «Половецкие пляски».
Дорри опаздывала. От этого все пошло наперекосяк. Заливное пришлось снова спускать в погреб, чтобы желе не растаяло. Бисквит пришлось вынуть из духовки, чтобы не пересохло. Мужчины сидели втроем на веранде – ужин устраивался там, «а-ля фуршет», – и пили шипучий лимонад. Миллисент еще в родном доме насмотрелась на последствия пьянства – отец ее умер с перепою, когда дочери было десять лет, – и перед свадьбой она взяла с Портера слово, что к спиртному он больше не притронется. Он, разумеется, притрагивался – в амбаре у него была припрятана бутылочка, – но, выпив, держался от жены подальше, и она искренне верила, что он не нарушил зарока. В те времена это было обычным делом, во всяком случае среди фермеров: пить в амбаре, а в доме – полная трезвость. Притом, если вдруг жена не стала бы требовать воздержания от спиртного, муж почти наверняка заподозрил бы неладное.
Однако Мюриэл, выйдя на веранду в туфельках на высоких каблуках и в обтягивающем платье, сразу воскликнула:
– О, мой любимый напиток! Джин с лимоном! – Но, отхлебнув глоток, состроила Портеру недовольную гримаску: – Ты опять за свое. Снова забыл про джин!
А потом принялась поддразнивать священника, спрашивая, нет ли у него в кармане заветной фляжки. То ли из любезности, то ли утратив от скуки осмотрительность, священник вдруг брякнул, что был бы рад ее там обнаружить.
Тут встал его приятель, чтобы познакомиться с Мюриэл. Он был высокий, сухопарый, желтоватое печальное лицо обвисло равномерными складками. Мюриэл не выказала разочарования. Усевшись рядом, она попыталась завести с ним оживленную беседу. Рассказывала ему о своих уроках музыки, высмеивала местных хористов и музыкантов. Не пощадила и англикан: припомнила концерт в воскресной школе, когда ведущий, объявляя ее номер, этюд Шопена, назвал композитора «Чоппин».
Портер загодя управился с работой, помылся и надел костюм, но нет-нет да и посматривал с беспокойством в сторону амбара, будто вспоминал какое-то незаконченное толком дело. В поле громко заревела корова, и в конце концов он извинился и пошел посмотреть, что с ней. Оказалось, ее теленок застрял в проволочной ограде и ухитрился в ней удавиться. Вернувшись в дом, Портер помыл руки, но о потере рассказывать не стал. «Теленок застрял в изгороди», – только и сказал он. Но невольно связал это несчастье со званым ужином, к которому пришлось наряжаться, а потом есть, держа тарелки на коленях. Не по-людски все это.
– Коровы хуже малых детей, – сказала Миллисент. – Вечно требуют внимания в самую неподходящую минуту! – Ее собственные дети, уже накормленные, глядели из-за балясин балюстрады, как на веранду выносят угощенье. – Пожалуй, мы начнем, не дожидаясь Дорри. Мужчины ведь, наверное, уже умирают с голоду. Перекусим запросто, «а-ля фуршет». Мы любим иногда в воскресенье поесть на свежем воздухе.
– Начинаем, начинаем! – воскликнула Мюриэл, помогавшая носить блюда на веранду: картофельный салат, морковный салат, заливное, капустный салат, яйца с пряностями, холодную жареную курицу, рулет с лососиной, подогретый бисквит и приправы.
Когда все расставили, из-за угла дома появилась Дорри, разгоряченная от ходьбы, а может, от волнения. На ней было нарядное летнее платье из темно-синего органди в белую крапинку, с белым воротничком, – платье для маленькой девочки или престарелой дамы. Из воротничка кое-где торчали нитки: это Дорри отодрала рваное кружево, вместо того чтобы его починить, а из одного рукава, хотя день был жаркий, виднелся краешек нижней рубашки. Впопыхах начищенные белые туфли оставляли на траве белесые следы.
– Я бы не опоздала, – сказала Дорри, – но пришлось пристрелить одичавшую кошку. Она шастала по дому и так себя вела, что мне стало ясно: бешеная.
По случаю званого ужина Дорри смочила волосы и с помощью заколок уложила их мелкими волнами. В такой прическе, с разрумянившимся блестящим лицом она походила на куклу с фарфоровой головой и тряпичным, набитым соломой туловищем.
– Поначалу я решила, что у нее пустовка, – пояснила Дорри, – но она повела себя совсем не так, как обычно. Я же ведь сколько раз видела: она тогда ползает на брюхе, катается по полу. А тут я заметила слюну. И сразу поняла, что остается одно: пристрелить ее. Потом сунула кошку в мешок и попросила Фреда Нанна отвезти ее в Уолли к ветеринару. Хочу выяснить, была она вправду бешеная или нет, а Фред всегда готов поехать куда-нибудь на машине, ему только дай повод. Если ветеринара не будет дома – все же сейчас воскресный вечер, – я велела Фреду оставить мешок на пороге.
– Интересно, что подумает ветеринар, – сказала Мюриэл. – Что это ему подарок?
– Не подумает. Я приколола к мешку записку. Но слюна точно текла. – Дорри подняла палец ко рту и показала, откуда именно текла слюна. – Как вам нравится в наших краях? – обратилась она к священнику, который жил в городе уже четвертый год и хоронил ее брата.
– Дорри, это мистер Спирс в наших краях впервые, – сказала Миллисент.
Дорри вежливо кивнула гостю, ничуть, видимо, не смущенная своей оплошностью. Она сказала, что приняла кошку за дикую потому, что шерсть на ней жутко свалялась, а дикая кошка ни за что не подойдет близко к человеческому жилью, если только не сбесится.
– На всякий случай я все же дам в газете объявление. Очень жаль, если это чья-то животина. Я сама месяца три назад потеряла собачку, Делайлу. Ее задавила машина.
Слово «собачка» уж никак не подходило к огромной черной Делайле, которая всегда скакала возле Дорри, где бы та ни бродила, и с буйной радостью неслась, бывало, через поле, завидев едущий мимо автомобиль. Дорри не оплакивала Делайлу; она даже сказала, что ожидала подобного конца. Но теперь, когда она произнесла «собачка», Миллисент подумала, что Дорри, видимо, скрывала свое горе.
– Идите наберите себе еды на тарелку, а не то мы все умрем с голоду, – обратилась Мюриэл к мистеру Спирсу. – Вы гость, вам и идти первым. Если яичные желтки покажутся вам слишком темными, не бойтесь, это от куриного корма, так что не отравитесь. Морковку для салата я терла сама, и если заметите кровь, так это с моих пальцев накапало: в азарте я содрала с суставов кожу. Но теперь я лучше заткнусь, не то Миллисент меня убьет.
А Миллисент сердито смеялась, восклицая:
– Да неправда! Ничего ты не содрала!
Мистер Спирс очень внимательно слушал все, что говорила Дорри. Может быть, из-за этого Мюриэл и повела себя так развязно. Дорри, наверное, кажется ему очень необычной, думала Миллисент, – канадская дикарка, которая разгуливает с ружьем и стреляет во все подряд. Должно быть, он за ней понаблюдает, а потом вернется к себе в Англию и будет развлекать друзей рассказами.
Дорри за едой помалкивала, а ела она много. Мистер Спирс тоже уплетает за обе щеки, с радостью отметила Миллисент, а вообще-то, судя по всему, человек он молчаливый. Беседу поддерживал священник: рассказывал о книге под названием «Дорога на Орегон», [2]2
«Дорогой на Орегон» называется по традиции путь, которым первые американские поселенцы шли на северо-запад страны, в направлении теперешних штатов Айдахо, Вашингтон и Орегон.
[Закрыть]которую как раз читал.
– Какие тяготы, ужас! – говорил он.
Миллисент сказала, что слышала об этой книге.
– У меня в Орегоне живет родня, не помню только, в каком городе, – пояснила она. – Интересно, они тоже ходили по той дороге?
– Если и ходили, – сказал священник, – то, скорее всего, лет сто тому назад.
– Ох, я и не предполагала, что это было так давно, – сказала Миллисент. – Фамилия у них Рафферти.
– Был один, его тоже звали Рафферти, он разводил голубей, – с неожиданным жаром вмешался вдруг Портер. – Это было давно, когда такими делами еще часто занимались. И деньги голубятник мог сколотить приличные. Он нам еще объяснял: главная трудность с голубями в том, что они не сразу залетают на голубятню, стало быть, не задевают контрольную проволочку и не считаются вернувшимися. И вот он взял яйцо, на котором сидела одна его голубка, выдул из него все дочиста и запустил туда жука. Жук поднял в скорлупе такую трескотню, что голубка, ясное дело, решила, что из яйца вот-вот вылупится птенец.
И она пулей летела домой, задевала на пороге за проволочку, и те, кто на нее ставил, гребли деньги лопатой. Ну, и Рафферти, само собой, тоже. Это все, кстати говоря, было в Ирландии, и тот, кто рассказывал эту историю, хапнул тогда столько, что ему хватило на переезд в Канаду.
Миллисент ни на минуту не поверила, что того малого и впрямь звали Рафферти. Портер просто хотел вступить в разговор.
– Значит, вы держите дома ружье? – обратился священник к Дорри. – Наверное, опасаетесь бродяг и прочей сомнительной публики?
Дорри опустила вилку и нож, тщательно прожевала и проглотила то, что было во рту, и ответила:
– Держу, чтобы стрелять.
Помолчав немного, она добавила, что стреляет кротов и кроликов. Кротов она возит продавать на норковую ферму в другом конце города. С кроликов же сдирает шкурки, распяливает и продает в Уолли, в одном месте, где все расхватывают туристы. Она любит и жареную, и вареную крольчатину, но ей одной всего не съесть, и она частенько отдает кроличьи тушки, освежеванные и выпотрошенные, тем семьям, что живут на пособие. Не раз ее подношения отвергались: многие думают, что есть кролика – все равно что собаку или кошку. Хотя ведь и такое, насколько она знает, считается в Китае самым обычным делом.
– Это правда, – заметил мистер Спирс. – Я ел и тех, и других.
– Ну вот, вы хоть знаете, – отозвалась Дорри. – Это же просто предрассудки.
Мистер Спирс стал расспрашивать про шкурки, сказал, что их, наверное, надо снимать очень осторожно; верно, подтвердила Дорри, нужен надежный нож. Она с удовольствием описала первый разрез на брюхе, который требует особой сноровки.
– С ондатрами-то возни больше, – сказала она, – потому что мех у них ценится выше, с ним надо обращаться еще аккуратнее. У них ведь мех не в пример гуще. Не пропускает воду.
– Но ондатр вы же не стреляете? – уточнил мистер Спирс.
Нет-нет, пояснила Дорри, она на них ставит силки. А, ну конечно, силки, повторил мистер Спирс, и Дорри принялась описывать свой любимый капкан, который сама немного усовершенствовала. Она даже думала взять на него патент, но как-то не дошли руки. Дорри заговорила о реках в пору разлива, о бесчисленных ручьях, вдоль которых она ходит целыми днями, когда снег уже почти стаял, но лист на деревьях еще не развернулся; в это время мех у ондатры лучше всего. Миллисент знала про эти занятия Дорри, но не догадывалась, что это для Дорри приработок. Ее послушать, так подумаешь, что такая жизнь ей по вкусу. Уже летят первые мошки, холодная вода заливается в сапоги, то и дело попадаются дохлые утонувшие крысы. А мистер Спирс слушал, как старый охотничий пес: сидит, дремлет, полуприкрыв глаза, и только самоуважение не позволяет ему проявить невоспитанность и совсем отключиться. Но вот запахло чем-то знакомым – и глаза широко раскрылись, ноздри затрепетали, он вспоминает былые дни беззаветной отваги и самоотверженности. Сколько же миль проходит она за день, стал спрашивать мистер Спирс, как высоко поднимается вода, сколько весят ондатры, сколько штук можно самое малое наловить за день, и годится ли кроличий нож для разделки ондатр?
Мюриэл попросила у священника сигарету, несколько раз затянулась и погасила ее в своей тарелке со сливками по-баварски.
– Зато теперь я их уж точно не съем и, значит, не растолстею, – заявила она. Потом встала и принялась помогать убирать посуду, но вскоре уселась за пианино и заиграла «Половецкие пляски».
Миллисент радовалась, что удалось разговорить гостя, хотя и не могла понять, что интересного он находит в этой беседе. Угощение тоже вышло на славу, и ужин прошел без сучка без задоринки: никакого странного привкуса в блюдах или липкой ручки у чашки.
– А я думал, капканы на пушного зверя ставят только на севере, – сказал мистер Спирс. – За Полярным кругом или где-нибудь на Канадском щите.
– Раньше я тоже подумывала уехать туда, – сказала Дорри. Впервые за весь вечер у нее вдруг охрип голос – то ли от робости, то ли от волнения. – Решила: буду жить в хижине и всю зиму ставить капканы. Но у меня был брат. Бросить его я не могла. И потом, я все здесь знаю как свои пять пальцев.
В конце зимы Дорри явилась к Миллисент с большим отрезом белого атласа. На подвенечное платье, объяснила она. Тогда только и зашла речь о свадьбе – справлять будем в мае, сказала Дорри, – и впервые стало известно имя мистера Спирса. Уилкинсон. Уилки.
Где и когда Дорри с ним виделась после того ужина на веранде?
Нигде. Он уехал в Австралию, у него там хозяйство. Между ними завязалась переписка.
Расспросами Миллисент выудила еще кое-что. Уилки родился в Англии, но теперь австралиец. Он путешествовал по всему миру, взбирался на высокие горы, поднимался по реке в джунглях. А где именно, в Африке или в Южной Америке, Дорри позабыла.
– Он считает, у меня тоже есть склонность к приключениям, – сказала Дорри, словно отвечая на невысказанный вопрос: что он в ней нашел?
– А он в тебя влюблен? – спросила Миллисент. При этом покраснела она, а не Дорри. Дорри же, не краснея, не суетясь, стояла, словно столп чистого, беспримесного жара. Миллисент живо вообразила ее голой и от ужаса почти не слышала ответа. Она немного изменила вопрос, как ей казалось, уточнив его. – Он будет к тебе хорошо относиться?