Текст книги "Дороже самой жизни (сборник)"
Автор книги: Элис Манро (Мунро)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Не знаю, сколько времени мы просто бродили у воды, зная, что из трейлера нас не видно. Через некоторое время я осознала, что мне дают указания.
Я должна была вернуться в трейлер и что-то сказать Нилу и матери.
Сказать, что собака упала в воду.
Что собака упала в воду и Каро боится, что собака утонет.
Блитци. Утопнет.
Утонет.
Но Блитци же не упала в воду.
Но может упасть. И тогда Каро может прыгнуть в воду, чтобы спасти ее.
Мне помнится, что я возражала – «но ты не… но она не… может упасть, но ведь не упала же»… Еще я помнила слова Нила о том, что собаки умеют плавать.
Каро велела мне идти и делать что сказано.
Но зачем?
Может быть, я произнесла это вслух. А может быть, только стояла, не повинуясь приказу сестры и ища очередное возражение.
Мысленным взором я вижу, как сестра хватает Блитци и швыряет, а Блитци цепляется за ее пальто, но тщетно. Потом она пятится, Каро пятится для разбега и несется к воде. Бежит, подскакивая, и вдруг бросается в воду. Но я совсем не помню всплесков – ведь обе они ударились о воду, и я должна была услышать всплеск. Но я не помню никакого всплеска, ни маленького, ни большого. Может быть, в это время я уже бежала к трейлеру. Наверно, так.
Когда мне это снится, во сне я всегда бегу. Но во сне – не к трейлеру, а в другую сторону, к карьеру. Я вижу, как бултыхается Блитци и как плывет к ней Каро, сильными гребками, чтобы ее спасти. Я вижу пальто в светло-коричневую клетку, шарф из шотландки, победный взгляд и рыжеватые волосы с потемневшими от воды концами. Мне остается только смотреть и радоваться – ведь от меня в итоге ничего не потребовалось.
На самом деле я побежала к трейлеру – вверх по небольшому склону. И, добежав, села. Словно на ступеньку крыльца или на скамейку у дома, хотя у трейлера не было ни крыльца, ни скамейки. Села и стала ждать, что будет дальше.
Это я точно знаю, потому что это факт. Впрочем, я не знаю, в чем состоял мой план или о чем я думала. Может быть, я ждала начала следующего акта в драме Каро. Или в драме Блитци.
Не знаю, сколько я там сидела – пять минут? Больше? Меньше? Было не очень холодно.
Одно время я ходила с этим к психотерапевту, и она – это была женщина – убедила меня, что я подергала дверь трейлера и та оказалась закрытой. Потому что моя мать и Нил занимались любовью и заперлись, чтобы им никто не мешал. Если бы я начала колотить в дверь, они бы рассердились. Психотерапевт была очень довольна, что привела меня к такому выводу. Меня он удовлетворил, но ненадолго. Теперь я уже не думаю, что это правда. Мать с Нилом не стали бы запираться – однажды они не заперлись, Каро вошла и увидела их, и они очень смеялись над тем, какое у нее стало лицо.
Может быть, я помнила слова Нила о том, что собаки не тонут, а это значило, что Каро незачем было бросаться в воду и спасать Блитци. Поэтому она не смогла бы довести собственный замысел до конца. У нее все время были какие-нибудь замыслы.
Думала ли я, что она умеет плавать? В девять лет многие дети умеют. И действительно, оказалось, что в предыдущее лето ей дали один урок плавания, но потом уроки прекратились, потому что мы переехали в трейлер. Наверно, она думала, что этого хватит. А я, возможно, и в самом деле верила в ее всемогущество.
Психотерапевт не наводила меня на мысль, что мне, может быть, до тошноты надоело выполнять приказы сестры, но меня эта мысль посещала. Впрочем, она не казалась мне правильной. Будь я постарше – другое дело. В то время сестра еще заполняла весь мой мир, и я не предполагала, что может быть иначе.
Сколько я там сидела? Скорее всего, недолго. Вполне возможно, что я постучала в дверь. Чуть погодя. Через минуту-другую. Во всяком случае, в какой-то момент из двери выглянула мать – без всякой причины. Может, у нее было предчувствие.
Следующий кадр: я внутри. Мать кричит на Нила, хочет, чтобы он понял что-то важное. Он встает на ноги, стоит, обращается к ней, трогает ее – так мягко, нежно, утешительно. Но это вовсе не то, что сейчас нужно матери, и она вырывается у него из рук и вылетает в дверь. Он качает головой и смотрит на свои босые ноги. Беспомощные, голые большие пальцы больших ног.
Кажется, он что-то говорит мне с певучей печалью в голосе. Странно.
После этого я уже не помню никаких подробностей.
Мать не бросилась в воду. Преждевременных родов от потрясения у нее тоже не случилось. Мой брат Брент родился полностью доношенным, через неделю или даже десять дней после похорон. Где находилась мать в ожидании родов, я не знаю. Может быть, ее держали в больнице под действием успокоительных, принимая во внимание обстоятельства.
День похорон я помню очень хорошо. Милая, приятная женщина по имени Джози, которую я до тех пор не знала, повела меня в поход. Мы поиграли на детской площадке с качелями и чем-то вроде кукольного домика, но большого, в котором поместилась и я. Потом мы пообедали – на обед было все мое любимое, но не очень большими порциями, чтобы меня не стошнило. Позже я близко познакомилась с Джози. Мой отец подружился с ней на Кубе, и после того, как родители развелись, она стала моей мачехой, второй женой отца.
Мать оправилась. Да у нее и не было другого выхода. Ей нужно было присматривать за Брентом и – бо́льшую часть времени – еще и за мной. Кажется, я была у отца и Джози, пока мать осваивалась в доме, где собиралась жить до конца своих дней. Я не помню себя в этом доме с совсем маленьким Брентом – первое воспоминание относится ко времени, когда он уже сидит в высоком стульчике.
Мать вернулась на работу в театр. Поначалу, вероятно, как раньше – капельдинером-добровольцем, – но к тому времени, как я пошла в школу, мать уже работала по-настоящему, за деньги, круглый год. Она стала бизнес-менеджером театра. Театр пережил трудные времена, но выжил и существует до сих пор.
Нил не верил в похороны и поэтому не пошел на похороны Каро. Брента он так и не увидел. Много лет спустя я узнала, что он написал матери письмо: поскольку он не собирается выступать в роли отца, то лучше ему сразу откланяться. Я никогда не говорила о нем с Брентом, чтобы не расстраивать мать. И еще потому, что Брент был на него совершенно не похож. Гораздо больше он, то есть Брент, был похож на моего отца – и это наводит на некоторые мысли о том, что происходило во время его зачатия. Отец не сказал об этом ни слова и никогда не скажет. Он относится к Бренту точно так же, как и ко мне, но он поступал бы так в любом случае. Такой уж он человек.
Своих детей у отца и Джози не было, но мне кажется, их это не расстраивает. Джози – единственная, кто вспоминает о Каро, и то нечасто. Она говорит, что мой отец не винит мою мать. Сам отец говорит, что он, наверно, был очень скучный, а моей матери недоставало захватывающих поворотов в жизни. Отца надо было встряхнуть, и его встряхнули. Жалеть о случившемся нет смысла. Без этого он никогда не встретил бы Джози и они двое сейчас не были бы так счастливы.
– Двое – это ты и еще кто? – спрашиваю я, просто чтобы позлить его, и он упрямо отвечает:
– Джози. Джози, конечно.
Мать не желает вспоминать об этой поре нашей жизни, и я не настаиваю. Я знаю, что она ездила посмотреть на те места и что там все переменилось – на непахотной земле выстроили новые дома, современного вида. Мать упомянула о них с некоторым презрением. Я и сама ходила по нашему старому проселку, но никому об этом не сказала. Нынче в семьях принято вываливать все потроха напоказ, но мне это кажется ошибкой.
Даже там, где раньше был карьер, сейчас стоит дом – землю сровняли.
Я живу с женщиной, ее зовут Рут-Энн. Она моложе меня, но в каком-то смысле мудрее. А может, просто оптимистичней смотрит на процесс, который называет изгнанием моих демонов. Если бы не она, я бы ни за что не стала встречаться с Нилом. Конечно, у меня и возможности такой очень долго не было, так же как не было и мыслей о том, чтобы его найти. Он сам мне написал. Увидел мою фотографию в «Алумни газетт» и прислал краткую записку-поздравление. Понятия не имею, отчего он вдруг заглянул в «Алумни газетт». Мою фотографию там поместили по случаю присуждения мне какой-то научной премии, которая что-то значит для очень узкого круга людей и ничего – за его пределами.
Оказалось, что Нил живет менее чем в пятидесяти милях от того места, где я преподаю (по случайному совпадению это тот же университет, где я когда-то училась). Интересно, когда я училась, он тоже там жил? Так близко. Может, он подался в научные работники?
Сперва я не собиралась отвечать на его письмо, но потом рассказала Рут-Энн, и она сказала, что нужно ответить. В общем, я послала ему имейл, и мы договорились. Я должна была подъехать к нему в городок и встретиться в безопасной обстановке университетского кафе. Я сказала себе, что если у него окажется невыносимый вид (не знаю, что я под этим подразумевала), то я просто пройду мимо.
Он стал меньше, как обычно бывает со взрослыми, которых помнишь с детства. Волосы, теперь коротко стриженные, поредели. Он взял мне чаю. Сам он тоже пил чай.
Чем он занимается?
Он сказал, что натаскивает студентов для сдачи экзаменов. И еще помогает им писать рефераты. Иногда, можно сказать, пишет рефераты за них. Конечно, не бесплатно.
– Одно могу сказать: миллионером с такой работы не станешь.
Живет он в дыре. Ну, относительно пристойной дыре. Ему там нравится. Одежду он покупает в секонд-хенде Армии спасения. Это тоже ничего.
– Соответствует моим принципам.
Я не выразила восторга по поводу его откровений, впрочем, думаю, он этого и не ждал.
– Но, наверно, мой стиль жизни тебя мало интересует. Я подумал, ты хотела бы знать, что тогда произошло.
Я не сразу обрела дар речи.
– Я был упорот в дугу, – сказал он. – И к тому же я не умею плавать. Там, где я рос, бассейнов не было. Я бы тоже утонул. Ты это хотела знать?
Я сказала, что не его поведение интересует меня больше всего.
Он стал третьим человеком, кого я спросила:
– Как ты думаешь, чего хотела добиться Каро?
Психотерапевт на этот вопрос ответила, что мы никогда не узнаем. «Скорее всего, она и сама не знала. Привлечь внимание? Я не думаю, что она утопилась намеренно. Хотела дать понять, что ей плохо?»
Рут-Энн предположила: «Чтобы добиться своего у матери? Чтобы та пришла в себя и поняла, что должна вернуться к вашему отцу?»
Нил же сказал:
– Это не имеет значения. Может, она думала, что умеет грести, а оказалось, что не умеет. Может, не знала, что мокрая зимняя одежда будет такой тяжелой. Не знала, что некому будет ей помочь.
И еще:
– Не трать на это времени. Ты, случайно, не гадаешь, что было бы, если бы ты сразу побежала и позвала нас? Не пытаешься взять вину на себя?
Я сказала, что думала об этом и решила, что моей вины тут нет.
– Главное – быть счастливым, – сказал он. – Несмотря ни на что. Вот попробуй. У тебя получится. Потом будет все легче и легче. Независимо от обстоятельств жизни. Ты не поверишь, как это здорово. Принимай всё, и тогда трагедии уходят. Или светлеют. И ты остаешься в мире, где всё легко.
На этом мы распрощались.
Я понимаю, что он имел в виду. Действительно, так и нужно поступать. Но у меня в мыслях Каро вечно ныряет с разбегу в воду, а я навечно застыла на месте, ожидая от нее каких-то объяснений, ожидая всплеска.
Надежный тыл
Все это было в семидесятых. Хотя в том маленьком городке и других ему подобных семидесятые были совсем не такими, как мы их представляем себе теперь, и даже не такими, какими я знала их в Ванкувере. Мальчики стриглись не так коротко, как раньше, но все же их волосы не болтались у лопаток, и в воздухе не веяло каким-то особенным духом свободы или бунтарством.
Все началось с молитвы. Дядя стал дразнить меня тем, что я не читаю молитву перед едой. Мне было тринадцать лет, и я жила с дядей и тетей – я провела у них год, пока мои родители были в Африке. До тех пор мне не приходилось склонять голову над тарелкой еды.
– Господь да благословит эту еду на пользу нам, а нас – на службу Ему, – произнес дядя Джаспер, пока я сидела с застывшей в воздухе рукой, сжимающей вилку, и с полным ртом картошки и мяса, которые пока нельзя было жевать.
– Тебя что-то удивило? – спросил дядя после «ради Иисуса Христа, аминь». Может быть, мои родители молятся как-то по-другому или после еды, а не до, осведомился он.
– Они вообще не молятся, – ответила я.
– Неужели? – произнес он. Эти слова были полны деланого изумления. – Не может быть! Не молятся перед едой – и поехали в Африку нести свет язычникам! Подумать только!
Родители работали школьными учителями в Гане, и, насколько мне было известно, им там пока не попался ни один язычник. Христианская жизнь в Гане била ключом повсюду, вплоть до надписей на стенках автобусов, и это даже отчасти смущало.
– Мои родители – унитарии, – сказала я, почему-то не включив себя в ту же категорию.
Дядя Джаспер покачал головой и попросил меня объяснить, что значит это слово. Быть может, они не верят в Господа Моисеева и Авраамова? Тогда они, конечно же, иудеи. Нет? Неужели магометане?
– Дело в том, что у каждого человека свое представление о Боге, – сказала я с уверенностью, которой дядя, вероятно, не ожидал. При наличии двух братьев-студентов, которые, судя по всему, не собирались упокоиться в лоне унитарианской церкви, пылкие религиозные – и атеистические тоже – дебаты за обеденным столом были для меня привычны. – Но мои родители верят в то, что следует делать добрые дела и жить добродетельной жизнью, – добавила я.
Это была ошибка. На дядином лице тут же отразилось глубочайшее недоверие – поднятые брови, изумленный кивок, – но даже мне самой эти слова показались чужими, напыщенными, произнесенными без убеждения.
Я не одобряла отъезда родителей в Африку. Я возражала против того, чтобы меня спихнули – именно такими словами я и говорила – на дядю и тетю. Возможно, я даже заявила своим многострадальным родителям, что все их добрые дела – полная чепуха. У нас дома было принято говорить то, что думаешь. Впрочем, кажется, в лексиконе моих родителей не было слов вроде «добрые дела» или «нести свет».
Дядя пока что удовлетворился достигнутым. Он объявил, что мы на время оставим эту тему, так как в час у него снова начинается прием больных – ему пора идти творить свои собственные добрые дела.
Вероятно, именно в этот момент тетя взяла вилку и принялась есть. Она всегда ждала окончания перепалки. Возможно, это было вызвано не испугом из-за моей прямоты, а всего лишь привычкой. Тетя обычно молчала, пока не убеждалась, что дядя сказал все, что хотел сказать. Даже если я обращалась непосредственно к ней, она сначала взглядывала на дядю и ждала – вдруг он захочет ответить. Говорила она всегда бодро. И улыбалась, как только видела, что разрешено улыбнуться. Поэтому мне не верилось, что дядя ее угнетает. Еще мне трудно было поверить, что она – сестра моей матери: она выглядела гораздо моложе, свежей и аккуратней, плюс еще вечные лучистые улыбки.
Моя мать не стеснялась перебить отца, если считала нужным немедленно высказаться – а это бывало часто. Мои братья – даже тот, что объявил о своем желании перейти в ислам, чтобы указывать женщинам их место, – всегда прислушивались к ней как к равной.
«Дон посвятила свою жизнь этому человеку», – говорила мать, старательно воздерживаясь от оценок. Или: «Этот человек для нее свет в окне». Тогда так говорили, и это не обязательно значило осуждение. Но я не встречала женщины, к которой эти слова подходили бы так же точно, как к тете Дон.
Конечно, говорила мать, будь у них дети, все было бы по-другому.
Подумать только. Дети. Путались бы под ногами у дяди Джаспера и скулили бы, добиваясь внимания матери. То болели бы, то пищали, устраивая беспорядок в доме и требуя еды, которую не ест дядя.
Немыслимо. Этот дом принадлежал ему, здесь готовилась еда, которую любит он, радио– и телепередачи тоже выбирал он. Даже если он был занят на приеме больных (в пристроенном к дому кабинете) или посещал их на дому, здесь все должно было идти так, чтобы в любой момент выдержать его инспекцию.
До меня не сразу дошло, что такой режим имеет и свои плюсы. Ярко начищенные серебряные ложки и вилки, натертые темные полы, приятные на ощупь простыни – всем хозяйственным священнодействием заведовала тетя, а воплощалось оно руками горничной по имени Бернис. Бернис готовила еду из свежих продуктов и гладила посудные полотенца. Все остальные врачи города посылали белье в китайские прачечные, а наше белье Бернис и тетя Дон собственноручно развешивали на веревках во дворе. Простыни и бинты отбеливались солнцем и пахли свежестью. Косоглазые, по мнению дяди, чересчур налегали на крахмал.
– Китайцы, – говорила тетя мягко, чуть подшучивая и словно извиняясь одновременно перед дядей и перед работниками прачечной.
– Косоглазые, – задорно повторял дядя.
Это слово звучало естественно только в устах Бернис.
Моя верность родительскому дому, где процветала интеллектуальная жизнь и царил физический беспорядок, понемногу слабела. Конечно, на создание и поддержание домашнего уюта уходят все силы женщины. На такие вещи, как перепечатывание унитарианских манифестов или побег в Африку, уже ничего не остается. (Поначалу каждый раз, когда кто-нибудь говорил, что мои родители сбежали в Африку, я повторяла, что они уехали туда работать. Потом мне это опротивело.)
«Надежный тыл» – это были ключевые слова. «Самое важное занятие в жизни женщины – создание надежного тыла для мужчины».
Что, тетя Дон прямо так и изъяснялась? Не думаю. Она сторонилась громких заявлений. Наверно, я прочитала эти слова в каком-нибудь из женских хозяйственных журналов, найденных в доме. Мою мать от подобных изданий тошнило.
Поначалу я исследовала городок. Я нашла в дальнем углу гаража тяжелый старый велосипед и укатила на нем, не подумав спросить разрешения. Я поехала под горку по только что посыпанной гравием дороге над заливом, и велосипед потерял управление. Я сильно ободрала одно колено, и пришлось зайти в приемную к дяде, в кабинет при доме. Дядя умело обработал мою рану. При этом он держался по-деловому, с безличной мягкостью. Без всяких шуточек. Он сказал, что не помнит, откуда взялся этот велосипед – коварное неуклюжее чудовище. Если я уж так хочу кататься, надо раздобыть мне другой, получше. Когда я обвыклась в новой школе и усвоила правила для подрастающих девочек, мне стало ясно, что катание на велосипеде совершенно исключено, так что больше мы к этой теме не возвращались. Меня, впрочем, удивило, что дядя не стал говорить о приличиях и о том, что положено или не положено делать девочкам. Будучи на работе, он, казалось, забыл, что должен наставлять меня на путь истинный и, особенно за обеденным столом, напоминать мне, чтобы я брала пример с тети Дон.
Тетя же, узнав о моей вылазке, сказала:
– Ты поехала туда кататься сама, одна? Ты что-то искала? Ну ничего, скоро ты заведешь подруг.
Она была права и в том и в другом: я в самом деле скоро завела подруг и это в самом деле ограничило мою свободу.
Дядя Джаспер был не просто врачом – он был Доктором с большой буквы. Это он добился того, что в городе построили больницу, а потом запретил называть ее в его честь. Он вырос в бедной семье, но был очень способным и преподавал в школе, пока не накопил денег, чтобы учиться на врача. Он принимал роды и вырезал аппендиксы прямо на кухнях фермерских домов, пробившись сквозь метель. Такое еще бывало даже в пятидесятых и шестидесятых. Все знали, что он никогда не сдается – лечит и заражение крови, и воспаление легких. Он вытаскивал больных с того света, когда про новые лекарства еще и не слыхали.
Но у себя в лечебнице он казался другим человеком, гораздо более легким в обращении, чем дома. Словно дома ему приходилось быть все время начеку, а в кабинете можно было ослабить бдительность – хотя, если вдуматься, логичней было бы наоборот. Работающая с ним медсестра даже не проявляла особого пиетета, совсем не похоже на тетю Дон. Когда дядя обрабатывал мою коленку, медсестра как раз сунула голову в дверь и сказала, что уходит домой пораньше.
– Доктор Форт, вам придется отвечать на звонки. Помните, я вам говорила?
– Угу, – ответил он.
Конечно, медсестра была старая – лет пятидесяти, а то и больше, а у женщин в этом возрасте иногда проявляются командирские замашки.
Но мне было очень трудно представить, что такие замашки могут проявиться у тети Дон. Она как будто застыла в розовощекой, робкой юности. Когда я только приехала к тете и дяде и еще думала, что мне позволено бродить повсюду, я зашла в спальню дяди и тети – разглядеть тетину фотографию, которая стояла на тумбочке у кровати.
У тети на фотографии были все те же мягкие очертания фигуры и темные волнистые волосы. Но волосы частично прикрывала красная шапочка, совсем не идущая тете, и еще на ней была фиолетовая накидка. Спустившись на первый этаж, я спросила тетю, что это за костюм, и она сказала:
– Какой костюм? А, это мы носили на курсах медсестер.
– Вы были медсестрой?
– О нет! – Она рассмеялась, словно такое было бы нелепицей, вызовом обществу с ее стороны. – Я бросила учебу.
– Вы на этих курсах познакомились с дядей?
– О нет. Он к тому времени уже много лет был врачом. Я встретила его, когда у меня был прободной аппендицит. Я жила у подруги – в смысле, в семье подруги, здесь в городе, – и мне было очень плохо, но я не знала, что со мной. Он поставил диагноз и вырезал мне аппендикс.
С этими словами она покраснела еще сильней обычного и добавила, что мне, наверно, лучше не заходить к ним в спальню без разрешения. Даже я поняла, что это значит полный запрет.
– Так ваша подруга до сих пор тут живет?
– О, ну, знаешь… Когда выходишь замуж, прежняя дружба уже становится не та.
Примерно в то же время, когда происходил этот разговор, я узнала, что у дяди Джаспера тоже есть родня (а я раньше думала, что у него никого нет). У него была сестра. Она тоже многого добилась (во всяком случае, в моем понимании). Она была музыкантшей, скрипачкой. Ее звали Мона. По крайней мере, она выступала под этим именем, хотя ее настоящее имя, данное при крещении, было Мод. Мона Форт. Впервые я услышала о ней, прожив в городке примерно половину учебного года. Однажды, возвращаясь из школы домой, я увидела в витрине газетной лавочки афишу, возвещающую, что через две недели в городской ратуше состоится концерт. Трио из Торонто. Мона Форт была высокая беловолосая дама со скрипкой. Добравшись до дому, я рассказала тете о совпадении фамилий, и тетя ответила:
– О да. Это сестра твоего дяди.
Потом добавила:
– Только не говори о ней ни с кем.
Подумав минуту, она, кажется, решила, что мне следует знать больше:
– Твой дядя не любит такую музыку. Симфоническую.
А потом рассказала еще немного.
Сестра дяди Джаспера была старше его на несколько лет, и, когда они были еще маленькими, кое-что произошло. Какие-то родственники решили, что раз девочка такая талантливая, ее нужно забрать и дать ей шанс. Поэтому сестру воспитывали совсем не так, как брата, и у них очень мало общего, и это всё, что она – тетя Дон – может мне рассказать. Хотя дядя даже этого не одобрит, если узнает.
– Он не любит такую музыку? – повторила я. – А какую он любит?
– Наверно, можно сказать, что старомодную. Но точно не классику.
– «Битлз»?
– О боже!
– Неужели Лоуренса Уэлка? [7]7
Лоуренс Уэлк(1903–1992) – американский аккордеонист, руководитель оркестра легкой музыки и телеведущий; в 1955–1982 гг. вел на канале Эй-би-си популярное «Шоу Лоуренса Уэлка».
[Закрыть]
– Давай мы не будем это обсуждать. Я и так уже слишком много рассказала, чего не должна была.
Но я не остановилась:
– А вы какую музыку любите?
– Ну… наверно, любую.
– Но должно же вам что-то нравиться больше, а что-то меньше.
На это она ответила лишь обычным для нее застенчивым смешком. Это был нервный смешок, похожий на тот, с которым она спрашивала у дяди, как ему понравился ужин, но с большей долей озабоченности. Дядя почти всегда одобрял ужин, но с оговорками. Вкусно, только островато. (Или пресновато, или чуточку пережарено, или, может быть, недожарено.) Однажды он ответил: «Никак» – и отказался объяснять дальше, и тетин смешок исчез в плотно сжатых губах и героическом самообладании.
Что мы ели за тем ужином? Мне кажется, что карри, но, может быть, лишь потому, что мой отец не любил карри, хотя и не скандалил по этому поводу. Дядя же встал из-за стола и сделал себе бутерброд с арахисовым маслом – так подчеркнуто, что это было равносильно скандалу. Что бы ни подала в тот вечер тетя, вряд ли это было намеренной провокацией с ее стороны. Может, какое-то чуть необычное блюдо, которое понравилось ей по иллюстрации в журнале. И насколько я помню, перед вынесением вердикта дядя съел все, что было у него на тарелке. Значит, им двигал не голод, а желание заявить о своем чистом и всеобъемлющем неодобрении.
Сейчас мне приходит в голову, что, может быть, в тот день что-то случилось в больнице, умер какой-нибудь больной, который не должен был умереть. Может быть, дело было вовсе не в еде. Но вряд ли это пришло в голову тете Дон – а если и пришло, она удержала свои подозрения при себе. Она всячески каялась и старалась загладить свою вину.
В то время у тети Дон была еще одна проблема, но я лишь много позже поняла, в чем она заключалась. Затруднения тети были связаны с супружеской парой, живущей в соседнем доме. Соседи въехали в дом примерно тогда же, когда я поселилась у тети с дядей. Муж был инспектором школьного округа, а жена – учительницей музыки. Оба примерно одних лет с тетей Дон, моложе дяди Джаспера. И тоже бездетные, поэтому у них оставалось много времени на общение. Они были в той стадии жизни на новом месте, когда все подряд кажутся замечательными людьми и будущими друзьями. Вот они и пригласили тетю Дон и дядю Джаспера к себе на рюмку чего-нибудь. Светская жизнь тети с дядей была настолько ограниченна и в городе это настолько хорошо знали, что тете негде было научиться отказываться от приглашений. Так тетя с дядей и очутились в гостях у соседей: с рюмками в руках, за светской беседой. Надо полагать, дядя Джаспер снизошел до того, чтобы вести себя как подобает случаю, хотя и не простил тете ее опрометчивого согласия.
Теперь тетя была в затруднительном положении. Она понимала, что, если тебя пригласили в гости и ты пошла, положено в ответ пригласить хозяев к себе. Если вы ходили на напитки – значит на напитки, если на кофе – значит на кофе. Устраивать званый обед не нужно. Но тетя не знала, как сделать даже то малое, что требовал этикет. Не то чтобы дяде не нравились соседи – он просто не желал видеть посторонних у себя в доме ни под каким видом.
Принесенная мною новость, кажется, давала выход из затруднения. Трио из Торонто – в том числе, конечно, Мона – собиралось дать в городке только один концерт. По случайности именно в этот вечер дядя Джаспер собирался уйти из дому и вернуться поздно. Он должен был присутствовать на ежегодном собрании врачей графства, с ужином. Не с банкетом. Жен на это мероприятие не приглашали.
Соседи собирались на концерт. Что и понятно, учитывая род занятий соседки. Но они согласились зайти к нам на кофе с угощением сразу после концерта. И познакомиться – вот здесь тетя замахнулась на то, что было ей не по силам, – познакомиться с участниками трио, которые тоже должны были ненадолго зайти к нам.
Не знаю, рассказала ли тетя соседям о нашем родстве с Моной Форт. Если у нее была хоть капля рассудка, то нет. А рассудка у тети хватало – во всяком случае, обычно. Наверняка она объяснила, что доктора в этот вечер не будет дома, но, конечно, не дошла до того, чтобы попросить соседей держать всю затею в тайне от него. И еще – как ей удалось сохранить все в секрете от Бернис, которая обычно уходила домой во время нашего ужина и не могла не увидеть тетины приготовления? Не знаю. А самое главное – я понятия не имею, как тетя Дон умудрилась передать приглашение музыкантам. Может, она все время тайно поддерживала связь с Моной? Сомневаюсь. Я уверена, что она не смогла бы длительно обманывать дядю.
Мне представляется, что она, опьянев от собственной храбрости, написала записку и отнесла ее в отель, где музыканты должны были остановиться. Их торонтовского адреса у тети быть не могло.
На пути в отель она, должно быть, чувствовала устремленные на нее взгляды и молилась, чтобы ей подвернулся не управляющий, знакомый ее мужа, а новая служащая, молодая женщина, какая-то иностранка, которая, пожалуй, даже не опознала бы жену доктора.
Наверно, тетя дала понять музыкантам, что те не обязаны оставаться в гостях надолго. Выступление в концерте очень утомляет, а назавтра рано утром музыканты должны были выезжать в другой город.
Зачем она так рисковала? Почему не приняла гостей одна? Трудно сказать. Может быть, боялась, что не сможет в одиночку поддержать разговор. Может, хотела немножко покрасоваться перед соседями. А может – хотя в это мне слабо верится, – хотела сделать дружеский жест в сторону золовки, с которой, насколько мне известно, никогда не встречалась.
Должно быть, в те дни она ходила оглушенная собственной смелостью. И наверняка горячо молилась о том, чтобы пронесло – чтобы дядя Джаспер не узнал случайно. Например, чтобы в один из дней, предшествующих назначенной дате, он не столкнулся на улице с учительницей музыки и чтобы та не рассыпалась в благодарностях и описаниях нетерпеливого ожидания.
Концерт не так утомил музыкантов, как можно было подумать. И малое количество зрителей, собравшихся в городской ратуше, их тоже не огорчило, – видимо, они знали, чего ждать. Энтузиазм наших соседей и тепло гостиной (в ратуше топили плохо), а также теплое сияние вишневых бархатных занавесей (днем они казались тускло-бордовыми, но в искусственном свете обретали праздничный вид) подняли им настроение. Уют – по контрасту с холодом и сыростью снаружи – и кофе согрели измученных непогодой экзотичных залетных гостей. Не говоря уже о хересе, что последовал за кофе. Херес или портвейн в хрустальных бокалах положенной формы и размера, а также маленькие пирожные, посыпанные кокосовой стружкой, ромбики и полумесяцы песочного печенья, шоколадные вафли. Я в жизни ничего подобного не видела. Когда у моих родителей бывали гости, к столу подавалось чили в глиняном горшке.
На тете Дон было креповое платье телесного цвета со скромным вырезом. На женщине постарше оно смотрелось бы вполне пристойно и даже чопорно, но тетя выглядела так, словно принимает участие в какой-то слегка эпатажной вечеринке. Жена соседа тоже оделась нарядно – пожалуй, чуть нарядней, чем требовал случай. Низенький плотный виолончелист был в черном костюме, который только благодаря галстуку-бабочке не походил на одежду похоронных дел мастера, а пианистка, его жена, – в черном платье с изобилием оборочек, не идущих к ее полной фигуре. Но Мона Форт сияла, как луна, в платье прямого покроя из какой-то серебристой материи. Мона была ширококостная, с большим носом – таким же, как у ее брата.