Текст книги "Ослепление"
Автор книги: Элиас Канетти
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Полных шесть недель после злосчастного падения Кин пролежал в постели. После одного из своих визитов врач отвел жену в сторону и объявил:
– От вашего ухода зависит, останется жив ваш супруг или нет. Ничего определенного сказать пока не могу. Мне не ясна природа этого редкого случая. Почему вы не вызвали меня раньше? Со здоровьем не шутят!
– У него всегда был такой вид, – возразила Тереза. – С ним никогда ничего не случалось. Я знаю его больше восьми лет. Что делали бы врачи, если бы никто не болел?
Этим заявлением врач удовлетворился. Он знал, что его пациент в хороших руках.
Кин чувствовал себя в постели весьма неважно. Двери были, вопреки его желанию, снова заперты, только дверь в смежную комнату, где теперь спала Тереза, оставалась открытой. Ему хотелось знать, что происходит в остальной части библиотеки. Сначала он был слишком слаб, чтобы приподняться. Позднее ему удалось, несмотря на резкую боль, наклонить корпус вперед настолько, чтобы увидеть часть противоположной стены соседней комнаты. Там, казалось, мало что изменилось. Один раз он выбрался из постели и проковылял до порога. От радостного ожидания он ударился головой об угол дверной рамы, не успев заглянуть внутрь. Он упал и потерял сознание. Тереза вскоре нашла его и в наказание за непокорность дала ему так пролежать два часа. Затем она подтащила его назад к кровати, уложила его на нее и связала ему ноги крепкой веревкой.
Она была, в сущности, вполне довольна жизнью, которую вела теперь. Новая спальня была на славу. В память об интересном человеке Тереза испытывала к ней какую-то нежность и любила в ней находиться. Две другие комнаты она заперла и носила ключи от них в потайном кармане, который специально для этого вшила в юбку. Таким образом хотя бы часть имущества была всегда при ней. К мужу она входила когда хотела; ей же надлежало ухаживать за ним, это было ее право. Она действительно ухаживала за ним, ухаживала целыми днями, по предписаниям умного, доверчивого врача. Она успела уже обследовать внутренности письменного стола и не нашла завещания. Из речей в бреду она узнала о каком-то брате. Поскольку прежде о нем умалчивалось, она тем скорее поверила в его мошенническое существование. Этот брат жил для того, чтобы облапошить ее, как только дело дойдет до тяжко заработанного наследства. В жару больной выдал себя. Она не забывала, что он позволил себе жить дальше, хотя, в сущности, уже умер, но она прощала ему это, потому что за ним было еще составление завещания. Где бы она ни находилась, она всегда находилась с ним рядом. Весь день она говорила так громко, чтобы он не мог не слышать ее отовсюду. Он был слаб и старался, по совету врача, не раскрывать рта. Поэтому он не мешал ей, когда ей надо было что-нибудь сказать. Ее манера говорить за несколько недель усовершенствовалась; все, что ей приходило в голову, она высказывала вслух. Она обогатила свой лексикон выражениями, которые прежде хоть и употребляла мысленно, но произнести никогда не решилась бы. Лишь обо всем, что касалось его смерти, она умалчивала. На его преступление она намекала в общих словах:
– Муж не заслуживает того, чтобы жена так самоотверженно ухаживала за ним. Жена делает для мужа все, а что делает для жены муж? Муж думает, что он один на свете. Поэтому жена защищается и напоминает мужу об его долге. Ошибку можно исправить. Чего нет, то может произойти. В загсе обеим сторонам надо было составить завещание, чтобы одна сторона не голодала, если умрет другая. Умереть суждено каждому, так уж водится у людей. У меня должно быть все на своем месте. У меня ни о каких детях не может быть речи, на то есть я. Я тоже еще человек. Одной любовью не проживешь. В конце концов, мы составляем одно целое. Но жена нисколько не в обиде на мужа. У жены нет ни часа покоя, потому что ей всегда надо смотреть, что с мужем. Он ведь у меня может опять потерять сознание, а мне расхлебывать.
Кончив, она начинала сначала. Десятки раз в день говорила она одно и то же. Он знал ее речь наизусть, слово в слово. По паузам между фразами он узнавал, предпочтет ли она этот или тот вариант. Ее причитания выгоняли у него все мысли из головы. Его уши, которые он сначала пытался заставить делать защитные движения, привыкли напрасно вздрагивать в такт. От общей слабости и бессилия пальцы его не добирались до ушей, которые они должны были заткнуть. Однажды ночью у него выросли вдруг на ушах веки, он раскрывал и смыкал их по желанию, как над глазами. Он опробовал их раз сто и засмеялся: они захлопывались, они не пропускали ни звука, они выросли как по заказу и сразу же совершенной формы. От радости он ущипнул себя. Тут он проснулся. Ушные веки превратились в обыкновенные мочки, ему все приснилось. Какая несправедливость, подумал он, рот я могу закрыть, когда захочу, как хочу плотно, а что значит рот? Он нужен для приема пищи, но защищен превосходно, а вот уши, уши отданы на произвол любым словоизлияниям!
Когда Тереза подходила к его кровати, он притворялся, что спит. Если она была в хорошем настроении, она тихо говорила: "Он спит". Если она была в плохом настроении, она громко кричала: "Наглость!" Она не имела никакого влияния на свое настроение. Оно зависело от того места монолога, на каком она в данную минуту остановилась. Она жила в своей речи полной жизнью. Она говорила: "Ошибку можно исправить" – и ухмылялась. Хотя он, который исправит ошибку, спит – она выходит его, и то, чего нет, появится. Потом ему вольно умереть снова. Если же муж как раз думал, что он один на свете, то сон его раздражал ее еще пуще. Тогда она доказывала ему, что она тоже человек, и будила его возгласом: «Наглость!» Ежечасно справлялась она о размерах его актива в банке и о том, все ли его деньги в одном и том же банке. Незачем держать все в одном банке. Она не против того, чтобы одна часть лежала в одном месте, другая – в другом.
Его подозрение, что она нацелилась на книги, с того несчастного дня, вспоминать который ему не хотелось, уменьшилось. Он верно понял, чего она добивается от него: завещания, и притом такого, где он распорядился бы только деньгами. Именно поэтому она оставалась ему совершенно чужой, хотя он знал ее целиком от первого до последнего слова. Она была на шестнадцать лет старше, чем он, по всей вероятности, ей суждено было умереть задолго до него. Какую ценность имели деньги, относительно которых было точно известно одно – что она никогда не получит их? Протяни она столь же бессмысленным образом руку к книгам, она, при всей естественной вражде, все-таки обеспечила бы себе его участие. Ее сверлящий, вечный интерес к деньгам, напротив, задавал ему загадки. Деньги были самым безличным, самым незначительным, самым бесцветным, что он мог представить себе. Как легко, без заслуг, без трудов, он просто-напросто унаследовал их!
Иногда его любознательность не выдерживала и открывала ему глаза, хотя он только что закрыл их при звуке ее шагов. Он надеялся на какую-то перемену в ней, на какой-то незнакомый жест, какой-то новый взгляд, какой-то непроизвольный звук, который выдал бы ему, почему она всегда говорит о завещаниях и деньгах. Лучше всего он чувствовал себя, помещая ее туда, где находило место все, чему у него, несмотря на его образованность и ум, не было объяснения. Сумасшедших он представлял себе грубо и просто. Он определял их как людей, совершающих действия самого противоположного рода, но обозначающих все одними и теми же словами. По этому определению Тереза – в отличие от него самого – была, безусловно, сумасшедшей.
Привратник, ежедневно навещавший профессора, был другого мнения. От бабы ему наверняка нечего было ждать. У него возникли опасения насчет ежемесячного «презента». Он считал, что этот куш ему обеспечен, пока жив профессор. Можно ли тут положиться на бабу? Нарушив свой привычный распорядок дня, он утром по целому часу просиживал, для личного надзора, у постели профессора.
Тереза молча впускала его и тотчас – она считала его швалью – уходила из комнаты. Прежде чем сесть, он презрительно глядел на стул. Затем либо говорил: "Я – и стул!", либо жалостливо трепал его по спинке. Пока он сидел, стул качался и скрипел, как тонущий корабль. Привратник разучился сидеть. Перед своим глазком он стоял на коленях. Сидеть у него не оставалось времени. Когда на стуле случайно воцарялось спокойствие, привратник приходил в беспокойство и озабоченно поглядывал на свои ляжки. Нет, они не стали слабее, на вид они были хоть куда. Только когда они снова становились хороши и на слух, он продолжал свою прерванную речь.
– Баб надо убивать. Всех как есть. Я знаю баб. Сейчас мне пятьдесят девять. Двадцать три года я был женат. Это почти половина моей жизни. Всегда с женой. Я знаю баб. Все преступницы. Сосчитайте все убийства путем отравления, господин профессор, у вас же есть книги, вот вы и увидите. Бабы – они трусливые. Я это знаю. Если мне кто-нибудь что-то скажет, я влеплю ему как следует, чтобы помнил, дерьмо несчастное, скажу я ему, да как же ты позволяешь себе? А теперь возьмите бабу. Она от вас убежит, бьюсь об заклад на мои кулаки, посмотрите, они кое-чего стоят. Я могу сказать бабе что угодно, она не шевельнется. А почему она не шевельнется? Потому что боится. А почему она боится? Потому что труслива! Я-то уж поколотил на своем веку баб, поглядели бы вы. У моей жены синяки не сходили. Моя покойная дочь – вот кого я любил, это была баба так баба, с ней я начал, когда она еще под стол пешком ходила. "Вот, – говорю я жене – та сразу в крик, как только я дотронусь до девчонки, – выйдет замуж, попадет в мужские руки. Пока молода, пусть приучается. А то ведь сразу пустится от него наутек. Я не отдам ее за такого, который не будет бить. На такого мужчину я чихать хотел. Мужчина должен это уметь. Я за кулаки". Вы думаете, был какой-нибудь толк от того, что я так говорил? Никакого! Старуха прикроет, бывало, собой дочь, и бить мне приходится обеих. Потому что баба не должна мне перечить. Мне – нет. Вы слышали ведь, как они обе кричали. Жильцы, бывало, сбегались послушать. Уважение в доме. Если вы перестанете, то и я перестану, говорил я. Сперва они затихали. Потом я пробовал, не закричат ли опять. Мне нужна была мертвая тишина. Я немножко добавлял правой. Я не сразу перестаю бить. А то бы я потерял навык. Бить – это, скажу я, искусство. Этому надо учиться. Один мой коллега, знаете, бьет сразу в живот. Человек падает без сознания и ничего уже не чувствует. Ну, а теперь я могу бить его сколько хочу, говорит коллега. Ну, говорю я, а что мне за радость, если тот ничего не чувствует. Если человек без сознания, я не стану его бить, потому что он ничего не чувствует. Этого правила я держался всю жизнь. Бить, говорю я, надо учиться так, чтобы человек не терял сознания. Бессознательного состояния не должно быть. Это я называю бить. Убить любой сумеет. Это не искусство. Я могу сделать вот так, и ваш череп – к черту. Можете поверить? Я этим не горжусь. Я говорю, что убить каждый сумеет. Знаете, господин профессор, это и вы сумеете. Сейчас, правда, как раз не получится, потому что вы умираете…
Кин видел, как росли кулаки от совершенных ими героических подвигов. Они были больше, чем человек, которому они принадлежали. Вскоре они заполнили всю комнату. Рыжие волосы росли в той же пропорции. Они энергично стряхивали пыль с книг. Кулак врывался в соседнюю комнату и давил Терезу в кровати, где та вдруг оказывалась. Где-то кулак попадал в юбку, которая разлеталась на куски с великолепным шумом. Как радостно жить! – кричал Кин сверкающим голосом. Сам он был так ничтожен и худ, что ему нечего было бояться. Из осторожности он занимал еще меньше места, чем обычно. Он был тонок, как полотно. Никакой кулак в мире не мог причинить ему никакого ущерба.
Это преданное, ладно скроенное существо исполняло свою обязанность очень быстро. Стоило ему посидеть здесь четверть часа, и уже Терезы как не бывало. Перед этой силой ничто не могло устоять. Только потом оно забывало уйти и оставалось еще на три четверти часа без видимой цели. Книгам оно не причиняло вреда, но Кину оно начинало докучать. Кулаку не следует так много говорить, а то становится заметно, что ему нечего сказать.
Его дело – бить. Побил – и пусть уходит – или хотя бы молчит. А он мало заботился о нервах и желаниях больного и упорно разглагольствовал о себе самом. Сначала, правда, он проявлял некоторую деликатность и в угоду Кину прохаживался насчет преступного женского племени. Но горе, когда с женщинами бывало покончено, тогда оставался кулак как таковой. Он был еще силен, как в свои лучшие времена, но уже в том возрасте, когда часто и с удовольствием предаются подробным воспоминаниям. Чтобы такой человек, как Кин, знал всю его славную историю. Тут нельзя было закрывать глаза, а то бы кулак сделал из него, Кина, кашу. Тут и ушные веки не помогли бы, не выросли еще заслоны от такого рычанья.
Когда истекала половина срока визита, Кин стонал от одной старой и мнимо забытой боли. Уже в детстве он нетвердо стоял на ногах. Он, по сути, так и не научился ходить как следует. На уроках гимнастики он регулярно падал с турника. Наперекор своим длинным ногам он был худшим бегуном в классе. Учителя считали его отставание в гимнастике неестественным. По всем остальным предметам он шел благодаря своей памяти первым. Но что толку было ему от этого? Из-за его смешной фигуры его никто, в сущности, не уважал. Ему без конца ставили подножки, и он добросовестно спотыкался. Зимой из него делали снеговика. Его валили в снег и катали в нем до тех пор, пока тело его не достигало нормальной ширины. Это были самые холодные, но и самые мягкие его падения. Он вспоминал о них с очень смешанными чувствами. Вся его жизнь была непрерывной цепью падений. От них он оправлялся, от личной боли он не страдал. Тяжело до отчаянья становилось у него на душе тогда, когда в голове его разворачивался один список, который он обычно держал в строжайшей тайне. Это был список невинных книг, которые он заставил упасть, настоящий перечень его грехов, педантичный протокол, где были точно отмечены час и день каждого такого падения. Тут он увидел перед собой трубачей Страшного суда, двенадцать привратников, как его собственный, с надутыми щеками и мускулистыми руками. Из их труб гремел ему в ухо текст этого списка. В своем страхе Кин только усмехался по поводу бедных трубачей Микеланджело. Те жалко ютились в углу, спрятав за спину свои трубы. Перед такими малыми, как эти привратники, они посрамленно складывали оружие – длинные свои инструменты.
В списке упавших книг под номером тридцать девять фигурировал толстый старый том о "Вооружении и тактике наемных воинов". Как только он с грохотом скатывался с лесенки, трубачи-привратники превращались в наемных воинов. Кина охватывал великий восторг. Привратник был наемным воином. Кем же еще? Коренастость, громогласность, верность за золото, отчаянная смелость, не отступающая ни перед чем, даже перед женщинами, его манера хвастаться и орать, ничего толком не говоря, – самый настоящий наемный воин!
Теперь кулак уже не нагонял на него страха. Перед ним сидела хорошо знакомая историческая фигура. Он знал, как она поведет себя. Ее глупость, от которой волосы становились дыбом, разумелась сама собой. Она вела себя так, как то подобало наемному воину. Бедный малый, которого угораздило родиться наемным воином в двадцатом веке, торчал целыми днями в своей темной дыре, без единой книги, один-одинешенек, выброшенный из эпохи, для которой он был создан, вытолкнутый в другую, где он всегда будет чужим! В безобидной дали начала шестнадцатого века привратник таял, превращался в ничто, он мог теперь хвастаться сколько угодно. Чтобы овладеть человеком, достаточно классифицировать его исторически.
Ровно в одиннадцать часов наемный воин вставал. Что касается точности, то тут они с господином профессором были одного поля ягоды. Он повторял то, что делал при своем появлении, – бросал жалостливый взгляд на стул. "Он еще цел!" – заверял он и доказывал свою правоту, стукнув правой рукой по сиденью, которое терпеливо сносило и это. "Платить не буду!" – добавлял он и гоготал при мысли, что он должен был бы заплатить профессору за просиженный стул.
– Не затрудняйтесь, господин профессор! За мной не пропадет. Прощайте! Не марайте об нее руки! Терпеть не могу старушенций. – Он бросал воинственный взгляд в соседнюю комнату, хоть и знал, что там ее нет. – Я за молодых. Вот, знаете, моя покойная дочь – это было то, что мне нужно. Почему? – потому что она мне дочь? Молодая она, баба она, и я могу делать с ней что хочу, потому что я ей отец. Теперь она тоже на том свете. А эта живучая старуха еще скрипит.
Качая головой, он выходил из комнаты. Нигде и никогда не бесила его несправедливость мирового порядка так, как в квартире профессора. Когда он находился на посту у себя в клетушке, у него не было времени для размышлений. Как только он попадал после своего гроба в высокие комнаты Кина, им овладевали мысли о смерти. Дочь приходила ему на память, мертвый профессор лежал перед ним, кулаки его были без работы, и он чувствовал, что его недостаточно боятся.
Кину он казался при прощании смешным. Национальный костюм вполне пошел бы ему, но сейчас стояли другие времена. Кин жалел, что его исторический метод применим не всегда. В истории всех культур и всех разновидностей варварства, насколько он был с ними знаком, Терезе не находилось места нигде.
Этот процесс посещения протекал ежедневно в одной и той же последовательности. Кин был слишком умен, чтобы сократить его. Пока Тереза не оказывалась убита, покуда у кулака имелась праведная и полезная цель, он, Кин, мог его не бояться. Пока страх не делался так силен, что всплывал тайный список болей, наемные воины не приходили ему на ум и привратник не был еще наемным воином. Когда тот в десять часов показывался в дверях, Кин говорил себе с радостью: опасный человек, он оставит от нее мокрое место. Он ежедневно ликовал по поводу гибели Терезы и мысленно воздавал хвалу жизни, о которой он и раньше уже кое-что знал, не видя, однако, повода воздавать ей хвалу. Он не избавлял себя ни от Страшного суда, ни от случайной насмешки над сикстинскими трубачами, которая была тщательно зарегистрирована и теперь ежедневно исполнялась как обязательный урок. Может быть, он только потому и выдержал скуку, неподвижность и гнет этих долгих недель под знаком жены, что некое ежедневное открытие придавало ему силу и мужество. В его жизни ученого открытия относились к великим, центральным событиям. Теперь он праздно лежал, его работы у него не было; вот он и заставлял себя ежедневно открывать, кто такой привратник – наемный воин. Привратник нужен был ему больше, чем один из тех ломтей хлеба, которых он съедал очень немного. Он нужен был ему, как ломоть работы.
В часы посещений Тереза была занята. Только потому, что ей нужно было время, она и пускала в свою квартиру привратника, эту шваль, чьи речи она подслушала в первый же раз. Она занялась инвентаризацией библиотеки. Ее озадачило то, что муж тогда перевернул книги. К тому же она боялась появления нового брата, который мог потом стащить самые ценные экземпляры. Чтобы знать, что, собственно, налицо, чтобы не дать обмануть себя, она однажды, когда привратник сидел у больного и ругал баб, приступила в столовой к важной работе.
Она отрезала от старых газет узкие пустые поля и шла с ними к книгам. Она брала книгу в руки, читала заглавие, произносила его вслух и записывала на длинную полоску бумаги. При каждой букве она повторяла все заглавие, чтобы не забыть его. Чем больше было знаков, чем чаще она произносила то или иное слово, тем своеобразнее изменялось оно в ее устах. Мягкие, на ее взгляд, то есть звонкие согласные. в начале заглавия, Б, Д или Г, твердели, то есть превращались в глухие и становились все тверже. У нее было пристрастие ко всему твердому, ей стоило труда не разорвать газетную бумагу своим твердым карандашом. Ее грубым пальцам удавались только большие буквы. Длинные научные заглавия злили ее, потому что не помещались между двумя краями. На книгу по строчке – так решила она, чтобы легче было сосчитывать полоски и чтобы они выглядели красивее. Дойдя до края, она обрывала заглавие на серединке и посылала ненужный его остаток ко всем чертям.
Самой любимой ее буквой было О. Писать О она наловчилась еще в школе. (О вы должны замыкать так же плавно, как Тереза, всегда говорила учительница. У Терезы выходили самые красивые О. Потом она трижды оставалась на второй год, но это была не ее вина. Виновата была учительница. Та терпеть ее не могла, потому что под конец Тереза писала О красивее, чем она. Все просили, чтобы Тереза писала им О. На О учительницы никто и глядеть не хотел.) Поэтому О получались у нее сколь угодно маленькие. Эти аккуратные, ровные кольца тонули среди своих втрое больших соседей. Если в длинном заголовке было много О, она сперва сосчитывала, сколько, быстро выписывала все в конце строчки и уж потом отводила оставшееся место самому заголовку, который соответствующе обкарнывала.
Готовые полоски она подытоживала, подсчитывала книги, замечала сумму в уме – на цифры у Терезы была хорошая память – и записывала ее, если после трехкратного пересчитывания она оставалась та же.
Ее буквы с каждой неделей уменьшались, и кольца тоже. По заполнении десяти полосок они аккуратно сшивались вверху и упрятывались в новоиспеченный карман юбки рядом с ключами – новая, нелегко доставшаяся часть ее имущества, опись шестисот трех книг.
Недели через три она наткнулась на имя «Будда», которое надо было написать несметное число раз. Его мягкие звуки взволновали ее. Вот как надо бы именоваться ему, интересному человеку, а не господином Грубом. Она закрыла глаза, стоя на лесенке, и прошептала как могла мягче: "Господин Пуда". Так из «Путы», как сперва прозвучало у нее это имя, вышел "господин Пуда". Ей казалось, что он знает ее, и она гордилась им, потому что его книгам не было конца. До чего же красиво он говорил, а теперь он все это написал. Она была не прочь заглянуть в его книги. Но разве у нее было время на это?
Его присутствие заставило ее поторапливаться. Она поняла, что продвигалась слишком медленно, час в день – слишком мало. Она решила пожертвовать сном. Она проводила на лесенке бессонные ночи, читая и записывая. Она забыла, что порядочный человек ложится спать в девять. В четвертую неделю она покончила со столовой. Благодаря своим успехам она приобрела вкус к ночной жизни и чувствовала себя хорошо только тогда, когда расходовала электричество. Она стала держаться с Кином увереннее. Старые фразы произносились с новыми акцентами. Она говорила, пожалуй, медленнее, но энергичнее и с каким-то достоинством. Три комнаты он отдал ей тогда добровольно. Свои книги она зарабатывала себе сама.
Когда она приступила к работе в спальне, последний остаток страха был побежден. Среди бела дня – рядом лежал и не спал муж – она влезала на лестницу, брала очередную полоску и исполняла свой долг перед книгами. Чтобы молчать, она стискивала зубы. Тут некогда было говорить, тут нужна была собранность, а то с какой-нибудь книгой могла выйти ошибка, и тогда пришлось бы начинать все сначала. О главном, о завещании, она не забывала и по-прежнему ухаживала за мужем старательно и самоотверженно. Когда появлялся привратник, она прерывала работу и уходила на кухню. Ведь он же мешал бы ей работать, этот громкий тип.
На шестой, и последней неделе своего лежанья Кин немного вздохнул. Его точные догадки перестали подтверждаться. Среди речи она вдруг осекалась и умолкала. Она говорила теперь в общей сложности только полдня. Говорила она, как всегда, одно и то же; тем не менее он был готов к сюрпризам и ждал с замиранием сердца великого события. Как только она умолкала, он счастливо закрывал глаза и действительно засыпал.