355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эли Визель » Ночь » Текст книги (страница 2)
Ночь
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:46

Текст книги "Ночь"


Автор книги: Эли Визель


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Сияло летнее солнце.

Весь день мы ничего не ели, но совсем не проголодались. Мы были измучены.

Отец провожал депортированных до ворот гетто. Сначала их завели в большую синагогу, где тщательно обыскали, чтобы проверить, нет ли у них с собой золота, денег или других ценностей... Истерики, удары дубинок.

– Когда наша очередь? – спросил я у отца.

– Послезавтра. Если только... если только ситуация не изменится. Может, произойдет чудо...

Куда же увозят людей? Неужели до сих пор неизвестно? Нет, тайна охранялась надежно.

Стемнело. В тот вечер мы рано легли спать. Отец сказал:

– Спите спокойно, дети. Это произойдет только послезавтра, во вторник.

Понедельник промчался, как летнее облачко, как утренний сон.

Мы собирали вещевые мешки и пекли хлеб и печенье в дорогу, не думая больше ни о чем. Приговор был вынесен.

В тот вечер мама велела нам лечь очень рано: чтобы сберечь силы, как она говорила. Это была наша последняя ночь дома.

Я встал на рассвете. Мне хотелось успеть помолиться, прежде чем нас выгонят.

Отец поднялся раньше всех нас, чтобы узнать, нет ли новостей. Он вернулся около восьми с доброй вестью: мы уходим из города не сегодня. Мы только перейдем в маленькое гетто. Там будем ждать последнего транспорта. Мы уйдем последними.

В девять утра повторилось то же, что было в воскресенье. Жандармы с дубинками в руках кричали: "Всем евреям – выходить!".

Мы были готовы. Я вышел первым. Мне не хотелось видеть лица родителей. Я боялся расплакаться. Мы сели посреди улицы, как наши предшественники в воскресенье. То же палящее солнце, та же жажда. Но не осталось больше никого, кто мог бы принести нам воды. Я смотрел на наш дом, где я провел столько лет – в поисках своего Бога, в постах, дабы ускорить приход Мессии, в мыслях о будущем. Нет, мне вовсе не было грустно, я не думал ни о чем.

– Встать! Перекличка!

Встали. Нас считают. Садимся. Снова встали. Снова садимся. До бесконечности. Нам не терпелось отправиться. Что ожидало нас впереди? Наконец раздался приказ: "Вперед!".

Отец плакал. Впервые в жизни я видел его слезы. Я даже не представлял себе, что такое возможно. А мать шла с застывшим лицом, молча, глубоко задумавшись. Я взглянул на сестренку Циппору, на ее светлые, аккуратно причесанные волосы, на красный плащик в ее руках; передо мной была семилетняя девчушка. На спине – слишком тяжелый для нее мешок, она сжала зубы: ей уже было известно, что жалобы не помогут. Жандармы тыкали дубинками направо и налево: "Быстрее!". У меня иссякали силы. Путь только начинался, а я уже ослаб...

– Быстрее! Быстрее! Пошевеливайтесь, бездельники! – орал венгерский жандарм.

Вот тогда-то я и начал их ненавидеть, и эта ненависть – единственное, что связывает меня с ними и сегодня. Это были наши первые мучители. Это были первые образы ада и смерти.

Нам приказали бежать. Мы побежали. Кто бы мог подумать, что у нас еще столько сил? Из-за закрытых ставнями окон на нас смотрели сограждане.

Наконец мы добрались до места назначения. Сбросив вещевые мешки, мы и сами рухнули на землю:

– Боже, Царь Вселенной, сжалься над нами в Твоем великом милосердии...

Маленькое гетто. Еще три дня назад здесь жили люди. Люди – хозяева вещей, которыми теперь пользовались мы. Этих людей угнали. И мы уже совсем о них забыли.

Беспорядок здесь был еще больший, чем в нашем гетто. Видимо, обитателей вывезли неожиданно. Я сходил в комнаты, где раньше жила семья моего дяди. На столе стояла тарелка с недоеденным супом. Приготовленное для пирога тесто. По полу разбросаны книги. Может, дядя надеялся взять их с собой?

Мы вселились (ну и слово – "вселились"!). Я сходил за дровами, сестры развели огонь. Несмотря на усталость, мама принялась готовить обед.

– Нужно держаться, нужно держаться, – повторяла она.

Настроение у людей было не такое уж плохое: мы начали привыкать к своему положению. На улице дело дошло даже до оптимистических рассуждений. Говорили, что фрицы не успеют нас вывезти... Тем, кого уже депортировали, увы! – помочь невозможно. Ну, а нам они, вероятно, позволят провести здесь наши жалкие дни до конца войны.

Гетто не охранялось. Можно было свободно входить и выходить. Нас навестила наша бывшая служанка Мария. Она со слезами умоляла нас уйти к ней в деревню, где она приготовила надежное убежище. Отец даже и слышать об этом не хотел. Он сказал старшим сестрам и мне:

– Если хотите, идите. Я останусь здесь с мамой и малышкой.

Разумеется, мы не захотели разлучаться.

Ночь. Никому не хотелось, чтобы она кончилась. Звезды были лишь слабым отблеском снедавшего нас огня. Стоит этому огню однажды угаснуть, и в небе не останется ничего, кроме потухших звезд – мертвых глаз.

Нам оставалось только лечь спать, лечь в постели ушедших. Отдыхать, набираться сил.

Утром этой грусти не осталось и следа. Все чувствовали себя так, словно у нас были каникулы. Люди говорили:

– Еще неизвестно, может, эта депортация обернется к нашему же благу. Фронт довольно близко, скоро будет слышна стрельба. Тогда всё равно эвакуируют гражданское население.

– Они наверняка боятся, что мы перейдем к партизанам...

– А я вообще считаю, что вся эта депортация – чистый фарс. Да-да, не смейтесь. Фрицы просто хотят разворовать наши драгоценности. Они ведь знают, что всё зарыто и что придется основательно покопать, а это гораздо легче сделать, если хозяева уехали отдыхать...

Отдыхать!

Эти бодрые разговоры, которым никто не верил, помогали убить время. Те несколько дней, что мы там прожили, были довольно сносными и спокойными. Отношения между людьми установились самые дружеские. Больше не было ни богатых, ни важных, ни "значительных лиц", были просто люди, приговоренные к общей – пока еще неизвестной – судьбе.

Для нашей депортации была выбрана Суббота, день покоя. Накануне, в пятницу вечером, у нас была традиционная трапеза. Мы, как обычно, благословили хлеб и вино и ели молча. Мы чувствовали, что в последний раз сидим за семейным столом. Я провел ночь в мыслях и воспоминаниях, не в силах заснуть.

На рассвете мы уже были на улице, готовые к отправке. На этот раз венгерских жандармов не было. Еврейский совет получил разрешение организовать всё своими силами.

Наша колонна направилась к большой синагоге. Город казался опустевшим. Но, несомненно, наши вчерашние друзья скрывались за ставнями в ожидании того момента, когда можно будет почистить наши дома.

Синагога напоминала большой вокзал: тоже багаж и слезы. Алтарь был сломан, обои ободраны, стены обнажены. Нас было так много, что трудно было дышать. Мы провели там сутки в немыслимых условиях. Мужчины оставались внизу, женщины наверху. Была суббота, и можно было подумать, что мы пришли на службу. Не имея возможности выходить на улицу, люди справляли нужду по углам.

На следующее утро мы прибыли на вокзал, где нас ожидал эшелон, состоявший из вагонов для скота. Венгерские жандармы загнали нас внутрь – по восемьдесят человек в вагон. Нам оставили немного хлеба и несколько ведер воды. Проверили решетки на окнах, чтобы убедиться в их надежности. Затем вагоны были опечатаны. В каждом вагоне был назначен старший: его расстреляют, если кто-нибудь сбежит.

По платформе, улыбаясь, прогуливались два гестаповских офицера: в общем и целом всё прошло отлично.

Долгий гудок пронзил воздух. Заскрежетали колеса. Мы отправились в путь.

Глава II

О том, чтобы лечь или даже сесть всем одновременно, не могло быть и речи. Мы решили сидеть по очереди. Было душно. Повезло тем, кто оказался у окна: они могли видеть проносившиеся мимо сады и луга в цвету.

К концу второго дня пути нас начала мучить жажда. Потом жара стала невыносимой.

Освободившись от всех социальных ограничений и пользуясь темнотой, молодые парни и девушки открыто отдавались своим инстинктам и совокуплялись прямо среди нас, ни на кого не обращая внимания, словно они были одни в целом мире. А остальные делали вид, что ничего не замечают.

У нас еще оставалась еда. Но мы ни разу не ели досыта. Мы экономили: нашим принципом было беречь на завтра. Завтра могло быть еще хуже.

Поезд остановился в Кашау – маленьком городке на границе с Чехословакией. Тогда мы поняли, что не останемся в Венгрии. Наши глаза открылись, но слишком поздно.

Двери вагона раздвинулись. В них показался немецкий офицер, сопровождаемый венгерским лейтенантом, который перевел его обращение к нам:

– С этой минуты вы переходите в подчинение германской армии. Те, у кого еще остались золото, деньги и часы, должны их сейчас сдать. Те, кто что-либо утаят, при обнаружении будут расстреляны на месте. Далее: больные могут перейти в больничный вагон. Это всё.

Венгерский лейтенант обошел нас с корзиной и собрал последние ценности у тех, кто не хотел больше испытывать оскомину страха.

– Вас в вагоне восемьдесят, – добавил немецкий офицер. – Если хоть кто-нибудь исчезнет, вы все будете расстреляны, как собаки...

Они ушли. Двери вновь закрылись. Мы оказались в ловушке, нас держали за горло. Двери были заколочены, путь назад полностью отрезан. Весь мир превратился для нас в наглухо закрытый вагон.

С нами ехала женщина лет пятидесяти, г-жа Шехтер, с десятилетним сыном, который скорчился в уголке. Ее муж и два старших сына по ошибке были депортированы отдельно, с первой партией... Эта разлука ее сломила.

Я ее хорошо знал. Она часто к нам приходила; это была тихая женщина с горящим и напряженным взглядом. Ее муж, человек набожный, дни и ночи проводил в синагоге над книгами, поэтому семью кормила она.

Г-жа Шехтер сошла с ума. Уже в первый день она начала стонать и спрашивать, почему ее разлучили с семьей. Потом ее крики перешли в истерику.

На третью ночь, когда мы спали сидя, прижавшись друг к другу, а некоторые – стоя, тишину внезапно нарушил пронзительный вопль:

– Огонь! Я вижу огонь! Я вижу огонь!

На мгновение возникла паника. Кто кричал? Г-жа Шехтер. Стоя посреди вагона, в слабом свете, падавшем из окон, она походила на засохшее дерево в поле. Протянутой рукой она указывала в окно, крича:

– Смотрите! Смотрите же! Огонь! Этот страшный огонь! Сжальтесь надо мной! Этот огонь!

Несколько мужчин прижались лицом к оконной решетке. Ничего не было видно, стояла ночь.

Мы долго еще оставались под впечатлением этого жуткого пробуждения. Мы никак не могли унять дрожь. При каждом скрежетании колес о рельсы казалось, что под ними разверзается бездна. Не в силах побороть страх, мы убеждали себя: "Она, бедняжка, сошла с ума!..". Но она по-прежнему продолжала кричать: "Этот огонь! Этот пожар!..".

Ее сынишка плакал, прижавшись к ее юбке, ловя ее руки: "Не надо, мама! Там ничего нет... Сядь...". Для меня это было еще тягостнее, чем вопли его матери. Женщины старались ее утешить: "Вы скоро опять встретитесь с мужем и сыновьями... Через несколько дней...".

Она продолжала кричать, с трудом переводя дыхание, прерывающимся от рыданий голосом: "Евреи, слушайте меня: я вижу огонь! Какое пламя! Это печь!". Казалось, какой-то злой дух вселился в нее и кричал из глубины ее существа.

Мы пытались как-то это объяснить – не столько ради нее, сколько для того, чтобы самим успокоиться и преодолеть ужас: "Бедняжка, должно быть, мучается страшной жаждой. Поэтому она и говорит о пожирающем ее огне...".

Но всё было напрасно. От нашего ужаса готов был взорваться вагон. Нервы были на пределе. По коже ползли мурашки. Несколько парней силой усадили ее, связали и засунули в рот кляп.

Опять стало тихо. Мальчик плакал, сидя возле матери. Я снова стал дышать ровнее. Было слышно, как колеса мчащегося в ночи поезда отбивают по рельсам свой однообразный ритм. Теперь можно было снова вздремнуть, передохнуть, отдаться снам...

Так прошел час или два. И опять у нас перехватило дыхание от крика. Женщина освободилась от веревок и кричала еще громче, чем прежде:

– Глядите на этот огонь! Пламя, пламя повсюду...

Парни снова связали ее и заткнули ей рот. Они даже ударили ее несколько раз. Все их поддержали:

– Пусть эта сумасшедшая помолчит! Пусть заткнется! Она здесь не одна! Пускай помолчит!..

Ее несколько раз ударили по голове – так сильно, что могли и убить. Сынишка молча прижимался к ней, он не произнес ни слова. Он даже больше не плакал.

Это была нескончаемо долгая ночь. К рассвету г-жа Шехтер успокоилась. Скорчившись в своем углу, она смотрела безумным взглядом в пустоту, нас она больше не видела.

В течение всего дня она так и сидела: немая, с отсутствующим видом, далекая от нас. С наступлением ночи она вновь начала кричать: "Пожар, там!". При этом она всё время указывала в одну и ту же точку в пространстве. Ее постоянно били. Жара, жажда, зловоние, духота казались пустяками по сравнению с этими душераздирающими криками. Еще несколько дней – и мы все стали бы кричать точно так же.

Но вот мы остановились на какой-то станции. Те, кто были около окна, прочли нам название: "Аушвиц"[10].

Никто из нас никогда не слышал этого слова.

Поезд больше не двигался. Медленно миновал полдень. Затем двери вагона раздвинулись. Двоим разрешили выйти за водой.

Вернувшись, они рассказали нам то, что им удалось выяснить в обмен на золотые часы: это конечный пункт. Тут нас выгрузят. Здесь находится трудовой лагерь. Условия хорошие. Семьи разлучать не будут. Только молодежь будет работать на фабриках. Старики и больные будут заняты в поле.

Стрелка нашего внутреннего барометра резко качнулась в сторону надежды. Это было внезапное освобождение от всех ужасов предыдущих ночей. Мы благодарили Бога.

Г-жа Шехтер оставалась в своем углу, съежившаяся, молчаливая, безразличная к всеобщей радости. Сынишка гладил ее руку.

В вагон стали заползать сумерки. Мы принялись доедать свои последние припасы. В десять часов мы стали пристраиваться поудобнее, чтобы хоть немного вздремнуть, и вскоре все спали. И вдруг:

– Огонь! Пожар! Посмотрите туда!..

Резко проснувшись, мы бросились к окнам. И в этот раз – пусть на мгновение – мы опять ей поверили. Но вокруг была только темная ночь. Пристыженные, мы вернулись на свои места, всё еще несколько испытывая страх. Поскольку г-жа Шехтер продолжала кричать, ее снова принялись бить, стоило большого труда заставить ее замолчать.

Старший нашего вагона обратился к немецкому офицеру, который прогуливался по перрону, и попросил перевести нашу больную попутчицу в больничный вагон.

– Потерпите, – ответил офицер. – Потерпите, скоро ее заберут.

Около одиннадцати поезд снова тронулся. Мы припали к окнам. Состав двигался медленно. Через четверть часа он снова затормозил. В окна мы увидели колючую проволоку и поняли, что это и есть лагерь.

Мы забыли о г-же Шехтер. Внезапно раздался жуткий вопль:

– Евреи, смотрите! Смотрите, огонь! Смотрите, пламя!

И, так как поезд остановился, на этот раз мы увидели, что из высокой трубы в черное небо вырываются языки пламени.

Г-жа Шехтер затихла сама. Она опять стала молчаливой, безразличной, отрешенной и вернулась в свой угол.

Мы смотрели на языки пламени в ночи. В воздухе разносился омерзительный запах. Неожиданно двери открылись. Странные люди в полосатых куртках и черных шапках вскочили в вагон. У каждого в руках были электрический фонарь и дубинка. Они принялись раздавать удары направо и налево, еще не успев скомандовать:

– Всем выходить! Вещи оставить в вагоне! Живо!

Мы выскочили наружу. Я бросил последний взгляд на г-жу Шехтер. Сынишка держал ее за руку.

Перед нами было это пламя. В воздухе – этот смрад горящей плоти. Должно быть, уже наступила полночь. Мы прибыли. В Биркенау.

Глава III.

Дорогие нам предметы, которые мы до сих пор везли с собой, остались в вагоне, а вместе с ними, наконец, и наши иллюзии.

Через каждые два метра стояли эсэсовцы с направленными на нас автоматами. Держась за руки, мы следовали за толпой.

Навстречу нам вышел унтер-офицер СС с дубинкой в руках и приказал:

– Мужчины налево! Женщины направо!

Четыре слова, произнесенные спокойно, безразлично, равнодушно. Четыре простых, коротких слова. И однако, именно в этот момент я навсегда расстался с мамой. Я еще не успел ни о чем подумать, но уже почувствовал, что отец сжимает мне руку: мы с тобой остаемся одни. Еще мгновение я видел, как мать и сестры идут направо. Циппора держала маму за руку. Я видел, как они уходили: мама гладила светлые волосы сестренки, словно защищая ее, а я, я продолжал шагать вместе с отцом, вместе с другими мужчинами. И я даже не подозревал, что в этом месте, в эту минуту навсегда прощаюсь с мамой и Циппорой. Я продолжал шагать. Отец держал меня за руку.

Позади меня упал старик. Стоявший рядом эсэсовец уже убирал револьвер в кобуру.

Я судорожно вцепился в руку отца. У меня была одна мысль: не потерять его. Не остаться одному.

Эсэсовские офицеры скомандовали:

– Построиться по пять.

Общая неразбериха. Главное было обязательно остаться вместе.

– Эй, парнишка, сколько тебе лет?

Ко мне обращался один из заключенных. Я не видел его лица, но голос был усталый и раздраженный.

– Почти пятнадцать.

– Нет, восемнадцать.

– Да нет же, – возразил я, – пятнадцать.

– Вот идиот! Слушай, что я говорю.

Потом он задал тот же вопрос отцу, который ответил:

– Пятьдесят.

Заключенный еще больше разозлился:

– Нет, не пятьдесят. Сорок. Слышите? Восемнадцать и сорок.

Он скрылся в ночном мраке. Вместо него, ругаясь, появился другой:

– Какого черта вы сюда притащились, сукины дети? Ну, зачем?

Кто-то осмелился ответить:

– А вы как думаете? Мы что, для собственного удовольствия приехали? Может, мы просились сюда?

Еще чуть-чуть, и арестант убил бы нашего товарища.

– Заткнись, скотина, а то задушу на месте! Лучше бы вы удавились у себя дома, чем ехать сюда. Вы что же, не знали, что вас ждет здесь, в Освенциме? Вы не знали? В сорок четвертом?

Нет, мы не знали. Никто нам ничего не говорил. Он не верил своим ушам. Его голос звучал всё более злобно.

– Видите там трубу? Видите? А пламя видите? (Да, мы видели пламя.) Так вот туда-то вас и поведут. Там-то и есть ваша могила. Вы всё еще не поняли? Вы ничего не понимаете, сукины дети? Вас сожгут! Сожгут дотла! От вас останется только пепел!

Его ярость переходила в истерику. Словно окаменев, мы не шевелились. Может, всё это только кошмарный сон? Немыслимый бред?

Вокруг себя я слышал ропот:

– Надо что-то делать. Нельзя, чтобы нас просто убили, нельзя идти, как скотина на убой. Мы должны сопротивляться!

Среди нас было несколько крепких ребят. У них оставались при себе ножи, и они уговаривали своих товарищей напасть на вооруженную охрану. Один парень говорил:

– Пусть мир узнает об Освенциме. Пусть узнают о нем те, кто еще может его избежать...

Но старики умоляли своих детей не делать глупостей:

– Нельзя терять надежду, даже когда меч уже занесен над твоей головой, – так рассуждали наши мудрецы.

Волна протеста улеглась. Мы продолжали двигаться по направлению к плацу. Там стоял среди других офицеров знаменитый доктор Менгеле (типичный офицер СС, с жестоким, довольно умным лицом и моноклем в глазу), держа в руке дирижерскую палочку. Палочка непрерывно указывала то вправо, то влево.

Я был уже напротив него.

– Сколько тебе лет? – спросил он тоном, которому, вероятно, хотел придать отеческие интонации.

– Восемнадцать, – мой голос дрожал.

– Здоров?

– Да.

– Профессия?

Сказать, что я студент?

– Крестьянин, – услышал я собственный голос.

Этот разговор длился всего несколько секунд. А мне он показался вечностью.

Дирижерская палочка указала влево. Я сделал полшага вперед. Я хотел сперва узнать, куда направят отца. Если он пойдет направо, я последую за ним.

Палочка снова качнулась влево. У меня словно гора с плеч упала.

Мы еще не знали, что лучше – налево или направо, какая дорога ведет в тюрьму, а какая – в крематорий. И все-таки я радовался: ведь я был вместе с отцом. Наша колонна продолжала медленно двигаться.

Подошел еще один заключенный:

– Довольны?

– Да, – ответил ему кто-то.

– Несчастные, вы же идете в крематорий.

Казалось, он говорил правду. Недалеко от нас из какого-то рва поднималось пламя, гигантские языки пламени. Там что-то жгли. К яме подъехал грузовик и вывалил в нее свой груз – это были маленькие дети. Младенцы! Да, я это видел, собственными глазами... Детей, объятых пламенем. (Стоит ли удивляться, что после этого я потерял сон?)

Вот, значит, куда мы шли. Дальше виднелся другой ров, побольше – для взрослых.

Я щипал себя за щеки. Жив ли я еще? Может, я сплю? Я не мог поверить своим глазам. Как это может быть, что сжигают людей, детей и мир молчит? Нет, это невозможно. Это кошмарный сон. Сейчас я внезапно проснусь с колотящимся сердцем и снова увижу комнату своего детства, свои книги...

Голос отца прервал мои мысли:

– Какая жалость... Как жаль, что ты не пошел с мамой... Я видел много мальчиков твоего возраста, которые ушли с матерями.

Его голос был бесконечно печален. Я понял, что он не хотел увидеть то, что со мной сделают. Он не хотел видеть, как горит его единственный сын.

Мой лоб покрылся холодным потом, но я сказал ему, что не верю, будто в наше время сжигают людей, – человечество ни за что бы этого не допустило...

– Человечество? Человечество нами не интересуется. Сегодня всё позволено. Всё возможно, даже печи крематориев... – Его голос прервался.

– Папа, – сказал я, – если это так, я не хочу больше ждать. Я брошусь на колючую проволоку под током. Это лучше, чем медленная смерть в огне.

Он не ответил. Он плакал. Его тело сотрясала дрожь. Плакали все вокруг. Кто-то начал читать Каддиш – молитву по умершим. Я не знаю, случалось ли прежде в истории еврейского народа, чтобы живые читали заупокойные молитвы по самим себе.

– Йитгаддал вейиткаддаш шмей рабба... – Да возвеличится и освятится Его Имя... – шептал отец.

Впервые я почувствовал, что во мне закипает протест. Почему я должен освящать и возвеличивать Его Имя? Вечный, Царь Вселенной, Всемогущий и Страшный молчит, за что же мне Его благодарить?

Мы продолжали идти. Постепенно мы приблизились ко рву, откуда исходил адский жар. Оставалось еще двадцать шагов. Если я решил покончить с собой, то было самое время. Нашей колонне оставалось сделать еще каких-нибудь пятнадцать шагов. Я кусал губы, чтобы отец не услышал, как у меня стучат зубы. Еще десять шагов. Восемь. Семь. Мы шли медленно, словно следуя за катафалком на собственных похоронах. Еще четыре шага. Три. Теперь он был совсем рядом, этот ров, полыхающий огнем. Я собрал остатки сил, чтобы вырваться из колонны и броситься на колючую проволоку. В глубине души я прощался с отцом, со всем миром, и сами собой сложились слова, и губы прошептали: "Йитгаддал вейиткаддаш шмей рабба... Да освятится и возвеличится Его Имя...". Сердце готово было вырваться из груди. Итак, пришло время. Я стоял лицом к лицу с Ангелом смерти...

Нет. В двух шагах от рва нам приказали повернуть налево и ввели в барак.

Я с силой сжал отцовскую руку. Он сказал:

– Ты помнишь г-жу Шехтер – там, в вагоне?

Никогда мне не забыть эту ночь, первую ночь в лагере, превратившую всю мою жизнь в одну долгую ночь, запечатанную семью печатями.

Никогда мне не забыть этот дым.

Никогда мне не забыть эти лица детей, чьи тела на моих глазах превращались в кольца дыма на фоне безмолвного неба.

Никогда мне не забыть это пламя, навсегда испепелившее мою веру.

Никогда мне не забыть эту ночную тишину, навсегда лишившую меня воли к жизни.

Никогда мне не забыть эти мгновения, убившие моего Бога и мою душу; эти сны, ставшие горячей пустыней.

Никогда мне этого не забыть, даже если бы я был приговорен жить вечно, как Сам Бог. Никогда.

Нас привели в очень длинный барак. В крыше – несколько окошек, закрашенных синеватой краской. Должно быть, именно так выглядит преддверие ада. Те же обезумевшие люди, те же вопли, та же чудовищная жестокость.

Нас встретили десятки заключенных, которые колотили дубинками кого попало, куда попало и без всякой причины. На нас посыпались приказания: "Раздеться догола! Быстро! Los! [Давай!(нем) – Прим. автора ] В руках только ремни и обувь...".

Нужно было сбросить одежду в глубине барака. Там уже была целая куча. Старые и новые костюмы, рваные пальто, лохмотья... Мы обрели истинное равенство – равенство в наготе. И дрожали от холода.

Несколько офицеров СС ходили среди нас, выискивая крепких мужчин. Если здесь так ценится сила, может быть, стоит попытаться сойти за силача? Отец думал иначе. Он считал, что лучше не привлекать к себе внимания. Тогда мы разделим судьбу большинства. (Позднее мы убедились в его правоте. Тех, кого в тот день выбрали, включили в зондеркоманды – бригады, обслуживающие крематорий. Бела Кац, сын крупного коммерсанта из нашего города, прибыл в Биркенау первым транспортом, за неделю до нас. Узнав о нашем прибытии, он сумел сообщить, что из-за своей физической силы попал в зондеркоманду и собственными руками отправил в печь крематория тело отца.)

Удары дубинок продолжали сыпаться градом:

– К парикмахеру!

С ремнем и ботинками в руках меня потащили к парикмахерам. Их тупые машинки, выдирая волосы, брили полностью всё тело. У меня бы единственная мысль: только бы не потерять отца.

Освободившись из рук парикмахеров, мы стали бродить в толпе, встречая друзей и знакомых. Эти встречи переполняли нас радостью – да, именно радостью: "Слава Богу, ты еще жив!..".

Но другие плакали. Весь остаток сил они вкладывали в этот плач. Почему они допустили, чтобы их сюда привезли? Почему они не умерли в своей постели? Их голоса прерывались от рыданий.

Вдруг кто-то кинулся ко мне с объятиями: это был Ехиль, брат сигетского раввина. Он горько плакал. Я подумал, он плачет от радости, что еще жив.

– Не плачь, Ехиль, – сказал я, – побереги силы.

– Не плакать? Мы ведь на пороге смерти. Скоро мы уже будем там. Понимаешь? Там, по ту сторону. Как же мне не плакать?

Сквозь синеватые оконца в крыше я видел, как постепенно рассеивается ночная тьма. Я перестал бояться. И меня охватила нечеловеческая усталость.

Отсутствующие больше не тревожили наших мыслей. Мы еще говорили: "Кто знает, что с ними стало?" – но их судьба нас уже не заботила. Мы были не в состоянии думать о чем бы то ни было. Чувства притупились, всё расплывалось, как в тумане. Невозможно было ни на чем сосредоточиться. Инстинкт самосохранения, самозащиты, самолюбие словно отмерли у нас. В последний миг ясности мне показалось, что мы проклятые души, блуждающие в мире небытия и обреченные блуждать до скончания человеческого рода в поисках искупления, в попытке найти забвение – и без всякой надежды.

Около пяти утра нас выгнали из барака. Капо[11] опять нас били, но я перестал чувствовать боль от ударов. Нас обдало ледяным ветром. Мы стояли голые, с ремнями и ботинками в руках. Нам приказали: "Бегом!". И мы побежали. Через несколько минут мы прибежали к другому бараку.

У входа – бочка с керосином. Дезинфекция. Всех окунают в керосин. Затем горячий душ. Всё очень быстро. Сразу же из-под душа нас выгнали на улицу. Опять бежим. Еще один барак – склад. Длинные столы. Горы арестантской одежды. Мы бежим мимо них, а нам кидают штаны, куртки, рубашки и носки.

Через несколько секунд мы уже были не похожи на взрослых мужчин. Если бы ситуация не была столь трагичной, можно было бы умереть со смеху. Ну и маскарад! Великану Меиру Кацу достались детские штанишки, а маленькому и худенькому Штерну – огромная куртка, в которой он утонул. Мы тут же принялись меняться.

Я взглянул на отца. Как он изменился! Взгляд потускнел. Мне хотелось сказать ему что-нибудь, но я не знал что.

Ночь миновала. В небе сияла утренняя звезда. И я тоже стал совсем другим. Прежний я – мальчик, изучавший Талмуд, – исчез в языках пламени. Осталась лишь похожая на меня оболочка. Черное пламя проникло в мою душу и испепелило ее.

Столько событий произошло за несколько часов, что я совершенно утратил представление о времени. Когда мы покинули свои дома? А гетто? А поезд? Прошла только неделя? Или ночь – только одна ночь?

Сколько времени простояли мы так на ледяном ветру? Час? Неужели всего час? Шестьдесят минут?

Наверное, это был сон.

Неподалеку от нас работали заключенные. Одни рыли ямы, другие таскали песок. Никто из них даже не взглянул на нас. Мы стояли, как сухие деревья посреди пустыни. Позади меня кто-то тихо разговаривал. У меня не было ни малейшего желания прислушаться, узнать, кто говорит и о чем. Никто не решался повысить голос, хотя охраны рядом и не было. Все шептались. Может, причиной тому был густой дым, отравлявший воздух и оседавший в горле...

Нас привели в новый барак в цыганском лагере[12]. Снова построили по пять.

– И больше не двигаться!

Пола здесь не было. Четыре стены и крыша. Ноги вязли в грязи.

Снова ожидание. Я уснул стоя. Мне снилась постель, мамины ласковые руки. А проснулся – стою, ноги утопают в грязи. Некоторые не выдержали и легли. Другие на них кричали:

– Вы что, с ума сошли? Нам же велели стоять. Хотите на всех накликать беду?

Как будто на нас еще не обрушились все мыслимые беды. Постепенно мы все сели в грязь. Но приходилось вскакивать всякий раз, когда входили капо, чтобы посмотреть, нет ли у кого из нас новых ботинок. Тогда их приходилось отдавать. Сопротивляться было бесполезно: тебя избивали, а ботинки в конце концов всё равно отбирали.

У меня самого были новые ботинки, но их никто не заметил из-за толстого слоя грязи. Я благословил Бога за то, что Он создал грязь в Своем бесконечном и чудесном мире.

Неожиданно наступило тягостное молчание. Вошел офицер СС, и мы ощутили дыхание Ангела смерти. Наши взгляды были прикованы к его мясистым губам. Стоя в середине барака, он обратился к нам:

– Вы находитесь в концентрационном лагере. В Освенциме...

Пауза. Он наблюдал за произведенным эффектом. Его облик сохранился в моей памяти до сего дня. Это был высокий мужчина лет тридцати, с лицом и взглядом преступника. Он смотрел на нас, словно на стаю паршивых псов, цепляющихся за жизнь.

– Запомните это, – продолжал он. – Запомните навсегда. Зарубите себе на носу. Вы в Освенциме. А Освенцим – не санаторий. Это концентрационный лагерь. Здесь вы должны работать. А иначе попадете прямо в печь. В крематорий. Работа или крематорий – выбирайте сами.

Мы уже столько пережили за эту ночь, что, казалось, ничто больше не может нас испугать. Но эти сухие слова вызвали у нас дрожь. Слово "печь" было здесь не пустым звуком: оно носилось в воздухе, смешиваясь с дымом. Возможно, это было единственное слово, имевшее здесь реальный смысл. Офицер вышел из барака. Появились капо с криками:

– Все, кто имеет специальность, – слесари, столяры, электрики, часовщики – шаг вперед!

Остальных отвели в другой барак, на сей раз каменный. Разрешили сесть. В качестве надзирателя к нам приставили заключенного-цыгана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю