Текст книги "Превыше чести"
Автор книги: Элеонора Раткевич
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Древние слова уже не казались чуждыми – они были внятны, как трава, как вода, как огонь, как стены Шайла. Эгарт не знал этих странных слов – но что они значат, он знал без тени сомнения.
А потом толпа выдохнула в последний раз, и флейта замолкла.
Эгарт потрясенно смотрел вниз, не в силах молвить ни звука. Лицо его было сплошь залито слезами, но он не замечал их… хотя – а если бы и заметил?
– Договор заключен, – произнес найгери, и Эгарт утонул в приветственных воплях.
Он не помнил, как рука об руку с Поющим вернулся обратно. Не помнил, как и когда сияющий церемониймейстер объявил о начале празднества. Не помнил, что говорил, когда поднимал заздравный кубок… а уж что пил – тем более. И когда музыканты начали играть… нет, решительно не помнил… и мелодий их тоже… зато он помнил, что невольно начал подпевать – и только тогда сообразил, что не сфальшивил ни разу.
– Это прикосновение Дара, – улыбнулся ему Поющий – не Анхейн, другой, с почти еще обычными для найгери глазами. – Тот, кто пел вместе с Поющим, никогда уже не возьмет фальшивой ноты.
Пиршественный стол, зал, взлетающие смычки, лица придворных, черные и золотые кудри найгерис… все завертелось, смешалось, полетело куда-то… туда, где Эгарт сможет петь – и только поэтому Шайл сможет жить.
Эгарт с трудом перевел дыхание и хватил без малого полкубка легкого восточного вина. В голове у него сразу же прояснилось. И вовремя, надо сказать, – ведь пир уже закончился… и когда только успел? Впрочем, не важно. Многие уже покинули свое место за столом – имперский этикет полагает это чем-то неслыханным, но в Шайле живут проще… и хорошо – потому что иначе не только придворным, но и гостям пришлось бы дожидаться, покуда его величество соизволит очнуться… вот же нашел время впадать в задумчивость!
Главное уже позади. Договор заключен. Пир окончен. Придворные уже разбрелись по залу, уже перемешались с гостями, благородные дамы завели полные намеков, но ни к чему не обязывающие разговоры, фрейлины принялись деловито строить глазки самым молодым и красивым найгери… уже и музыканты перестали играть, отдыхая перед тем, как снова взяться за инструменты. Пора.
Эгарт дал знак церемониймейстеру открыть двери в соседний зал – туда, где через несколько мгновений начнутся танцы… а интересно будет поглядеть, как пляшут найгерис…
И тут над нестройным говором взмыл дикий, исполненный неизбывной жути крик.
Когда придворные и найгерис, бросившиеся на крик, внезапно подхватили его с нескрываемым ужасом, Младший Поющий Тэйглан еще ничего не понял. Не понял он и тогда, когда попытался войти в зал… когда толпа начала судорожно расступаться перед ним… даже когда он увидел лежащее посреди зала тело, вокруг которого расплывалась лужа крови, совсем еще свежей, не заветрившейся… даже и тогда.
Может, иной раз мертвого и можно принять за спящего. Но этого мертвеца никак нельзя было принять за пьянчугу, беспечно спящего в луже вина. Было что-то в положении тела такое, что не позволяло сомневаться или надеяться. Что-то окончательное, невозвратимое. Тот, кто лежал ничком посреди зала, был безнадежно, непоправимо мертв… и только блестящие иссиня-черные волосы, рассыпанные по мертвым плечам, были странно живыми.
Только одно Тэйглан и понял: тот, кто лежит мертвым, – не человек. Это найгери. И не важно, что лица не видно… Тэйглану нужды не было переворачивать тело, чтобы отличить найгери от человека.
Он еще не понимал… все еще не понимал… Разум все еще отказывался вместить невозможное – и оттого из последних сил цеплялся за несущественное. Разум просто-напросто отказывался поверить. Ведь если убитый – найгери… позвольте, а где еще один труп? Где мертвое тело его убийцы? Пусть и был этот найгери убит ударом ножа в спину – все равно… он не мог уйти из мира живых в одиночестве. Так не бывает. Где труп убийцы… и где меч убитого? Почему нигде нет и следа неизбежной, пусть и короткой, предсмертной схватки? Почему стены не захлестаны кровью из ран убийцы? И почему… почему нигде нет меча?
Тэйглан не понимал… он видел, что перед ним лежит найгери,.. убитый найгери… он видел, во что одет убитый, – и не мог не узнать этой одежды… но он не понимал. И только когда Хэйдльяр у него за спиной застонал почти беззвучно, невозможная правда стеснила дыхание Тэйглана.
При убитом не было и не могло быть меча – потому что его не было у живого.
Потому что в луже собственной крови лежал на полу Анхейн. Поющий.
И Тэйглан без сил опустился на пол рядом с телом убитого друга.
Ребра Тэйглана, казалось, забыли, как двигаться; удушье сдавило голову черным обручем. Убитый Поющий… да это все равно что сказать «черное солнце» или «раскаленный лед»! Поющих не убивают. На Поющих никто не подымал руку… никто, никогда!.. никто – до этой минуты.
Ничего более чудовищного, чем убийство Поющего… нет, есть и более чудовищное! Вероломство. Шайл позвал найгерис на помощь. Шайл воззвал к их чувству справедливости. Шайлу нужен был щит. И найгерис не отказали в справедливой просьбе… а когда найгерис прикрыли собою Шайл словно щитом, он в ответ полоснул руку, держащую щит! Шайл ударил Анхейна… ударил ножом в спину – подло; до чего подло! Анхейна – у которого даже меча при себе не было… потому что у Старшего Поющего нет и не может быть при себе меча.
Чудовищность этого вероломства лишала Тэйглана последнего горького утешения – оплакать друга. Он не мог сейчас думать об Анхейне как о друге… это потом, потом, после, не сейчас, потом… не теперь, когда солнце почернело и докрасна раскаленный лед слепит глаза… не теперь, когда кровь Поющего не то что заветриться – остыть не успела… не теперь, когда вероломство ударило Тэйглана в сердце его сердца, в душу его души, в самое сокровенное – и оно отозвалось набатным звоном боевого безумия!
Анхейн… Анхейн был безоружен… Анхейн – но не Тэйглан. Всего-навсего Младший Поющий, которому еще ох как далеко до почетного ритуала отказа от меча… меч Тэйглана покуда при нем – как и его неизбывный ужас, и гнев, и ярость… и то страшное, что поет в кончиках его пальцев, клокочет в мускулах плеч, ревет в голове… боевое безумие найгерис… набатный звон, неодолимо несущий найгери к его врагу сквозь тысячи клинков…
Тот самый набат, что вскипает сейчас в жилах всех остальных найгерис!
Надо встать… надо… надо встать и сказать… сказать им, чтобы они не… ведь теперь, когда Анхейна больше нет, Тэйглан – единственный Поющий в этом проклятом городе… пусть Младший, но единственный… и он должен… он непременно должен…
Выцветшие ошметки чего-то позабытого, что в минувшей жизни Тэйглан называл долгом, из последних сил надсаживались, пытаясь докричаться до него сквозь набат боевого безумия. Набат был громче – он был громче всего на свете, он объял собой полнеба… но крик этот, пусть и едва уловимо, пробивался сквозь его рев.
Тэйглан сумел подняться. Он даже руку сумел поднять, останавливая найгерис… и вовремя – еще мгновение, и даже приказ Поющего не остановил бы их… и только тогда его шатнуло к толпе. И люди, и найгерис обступили его плотно, поддерживая, не давая упасть – но набат не стихал… он и не мог стихнуть… стиснутый тем, что еще оставалось от воли Тэйглана, он лишь подался немного назад – и тут же вновь грянул неистово, когда руки Тэйглана коснулось что-то влажное… Тэйглан поднял руку и недоуменно уставился на то красное, что мазнуло по ней походя, мазнуло – и оставило след… и тогда набат грянул страшно и торжествующе, швырнув Тэйглана вперед и вбок, на человека в алом плаще… навряд ли тот успел понять, что свалило его с ног и бросило оземь, заломив руку, – он ведь не мог слышать… он ведь только человек… Нет. Не человек. Убийца.
Левой руки и колен Тэйглану хватало с избытком, чтобы удерживать убийцу… левой, окровавленной руки. А правую Тэйглан сначала поднял открытой ладонью вверх – а потом стиснул ею край алого плаща… тот самый влажный край… стиснул изо всех сил – пока кровь Анхейна не закапала из него на пол. И лишь тогда Тэйглан разжал правую руку – чтобы вновь поднять ее, вновь останавливая найгерис.
– Стойте! – хрипло каркнул он, не надеясь на то, что движения его руки окажется достаточно. – По-вашему, быть изрубленным в куски на месте – этого довольно для убийцы Поющего?
Боевое безумие еще полыхало в глазах найгерис… но теперь это был уже вполне управляемый транс, а не безудержное бешенство. Действительно – разве убийца Поющего заслужил такую легкую смерть? Тысячу раз – нет! Приговор его будет другим… совсем другим… вот только прежде исполнения приговор надо вынести. Прав Младший Поющий Тэйглан. Незачем найгерис торопиться. Вовсе даже незачем.
– Этого никак не довольно, – мрачно произнес король, шагнув к распростертому на полу убийце. Лицо у короля было такое, словно он собирался выхватить убийцу из рук Тэйглана и начать рвать его на куски самолично.
– Вы хотите отнять его у нас? – захолодевшим от гнева голосом спросил Тэйглан.
– Одолжить, – угрюмо поправил его король. – На время. Он ведь не только вам… он ведь и Шайлу… пусть заплатит за все – и всем.
Это Тэйглан очень даже понимал. Убийца Поющего совершил над Анхейном немыслимое вероломство – но родной свой Шайл он просто-напросто предал. Он дважды преступен – так пусть же он и ответит за свое преступление дважды.
Тэйглан утвердительно наклонил голову.
– Даллен… – с внезапной хрипотой произнес король. – Почему?..
Убийца, по-прежнему прижатый к полу, кое-как повернул голову.
– Он оскорбил мою честь, – выдавил Даллен.
Если Тэйглан и сумел удержаться и не сломать ему руку, то разве только чудом. Честь! Честь его, видите ли… да чего стоит твоя хваленая честь в сравнении с жизнью Поющего… честь, которая не помешала тебе ударить в спину безоружного – это же как надо голову потерять… а вместе с тем и саму честь… которая не подсказала тебе, что есть кое-что и поважнее оскорблений… что никакая честь не стоит жизни Поющего.
Король наклонился и выдернул нож Даллена из присапожных ножен. Клинок тускло блеснул сквозь размазанную по стали кровь. Даллен даже не озаботился стереть кровь с ножа.
– Честь твою, – тяжело и медленно произнес король. – Что ж… ты сам выбрал.
Он вновь наклонился и снял ножны с мечом с обоймиц. Потом, помедлив, вынул меч из ножен и, уперев острие в пол, наступил на клинок.
Убийца под руками Тэйглана судорожно дернулся и страшно обмяк – будто не меч его, а хребет переломили.
Еще один наклон – и король сорвал с Даллена пояс. А потом… пожалуй, ярость короля превосходила в это мгновение ярость даже и самого Тэйглана – потому что кожаный пояс он разорвал надвое одним движением.
– Ты сам выбрал, – повторил король. – Быть по сему.
По мнению тюремщика Смертной башни Халнака, все ихние высокородия, сколько их ни на есть, разделяются ровнехонько на три разряда. Других высокородий просто не бывает, и стоит хоть которому из них угодить в Смертную башню, тут-то его природа себя и обозначит.
Первые – это те, кто брезгливо отталкивает миску с едой. Норов, значит, оказывают. Эти помешаны на собственной изысканности и обращения требуют галантерейного. Иногда незадолго до казни придурь покидает их – но куда как редко. Другие – те, кто жадно съедает все до крошки, а то и прибавки просит. Эти, впрочем, спервоначалу могут и миской в стену ахнуть, но у подобной блажи век недолог – оглянуться не успеешь, а узник так споро челюстями двигает, словно не еда у него в миске, а веревка палача, и смертник ее таким способом изничтожить ладится, да поскорее. Это те, кто помешан на жизни. Они до судорог, до рвоты хотят жить, аж из души вон рвутся. Даже и на плахе они до последнего ожидают монаршего помилования. А третьи – те, что мисками в стенку свистать не пытаются, но и добавки не просят. Они и вообще ни о чем не просят. Едят любые помои и спят на любой соломе. Вот это самая мразь отборная и есть. Такие бывальцы, что рядом не становись – и не потому, что придушит и в бега ударится (эти-то как раз реже всего пытаются сбежать), а потому что противно. Это те, кто помешан не на изысканности и не на жизни, а на самих себе. На своей правоте. И ничто никогда не заставит их в ней усомниться. Что бы ни натворил такой убойца – оруженосца ли зарезал за плохо отчищенные перчатки, купца ли заезжего насмерть прибил за непочтительность, или другое что, – но он стойко уверен в своем праве это сделать. Он ведь не чета каким прочим. Он ведь на честь свою охулки не положит и другому не позволит. Он всего-навсего покарал сквернавца, покусившегося на его честь. А что с ним дальше будет, не важно. Так от спеси одичал, что ему и смерть не в смерть.
Граф Даллен йен Арелла оказался как раз этого, третьего разбора.
Угодливости перед тюремщиком в нем не было ни на ломаный грош… но это бы еще ладно. Халнака всегда коробило, когда благородные графья, для которых он все равно что мусор под ногами, начинали перед ним заискивать. Худо было другое. Даллен не унизился даже до высокомерия. Спесь его была настолько велика, что он не снисходил до надменности. Граф йен Арелла был ровен, молчалив и спокоен. Он без единого слова съедал то, что Халнак приносил ему, – так спокойно, что к исходу третьих суток Халнаку больше всего хотелось дернуть этого гада миской по голове. А потом он спокойно спал по ночам… вот уж воистину рыбья кровь! Ну еще бы – посла зарезал, за честь свою порушенную отомстил, а дальше хоть гори все огнем… и ведь горело бы – ох как бы горело, не поймай тебя тот найгери за плащ! Это же на сколько пудов твоя честь потянет, если город родной ее не перевесил! Столько на свою совесть положить – так прижмет, что от нее и следа не останется.
Когда на четвертое утро за Далленом явились королевские обережные, Халнак встретил их, как долгожданное избавление. Халнак уже загодя приготовил все, что может понадобиться, когда узника снаряжают на казнь, – и воду для мытья припас, и брадобрея тюремного позвал со всеми причиндалами. Старший из обережных, низкорослый крепыш с темными волосами, стыдливо начесанными на обычную среди немолодых уже воинов подшлемную плешь, только хмыкнул одобрительно, глядя на Халнаково хозяйство.
– Хорошо, – коротко заметил он. – Так быстрей управимся. Пусть приведут.
Быстрей управиться, однако же, не получилось – и не потому, что Даллен тянул время. Благородному графу мешкать перед казнью невместно. Слишком уж велик урон для чести из этого получается. Нет, граф йен Арелла не мешкал – и уж тем более крика не подымал, на полу с визгом не бился и прочих не относящихся к делу представлений не закатывал. Он без суеты и промедлений снял свою одежку, волглую от промозглой подземельной сырости. Умывался Даллен тщательно, однако растягивать это занятие до бесконечности даже и не пытался. Рукам брадобрея опять же не противился. Облачение свое, обережными привезенное, надел с привычной сноровкой…
– Выводите, – махнул рукой старший обережный.
Халнак вздохнул с облегчением. Не тут-то было.
– Погодите. – Даллен поднял руку, затянутую в серую перчатку, и обережные поневоле остановились на полушаге.
– Что такое? – холодно поинтересовался старший. – Сапоги жмут или штаны спадают?
– Закон не велит, – спокойно осведомил его Даллен. – Без последнего желания не полагается.
Закон не велит – видали?! Много ты думал о законе, когда послу нож в спину всадил? О себе ты думал – о себе да о чести своей!
Халнака аж скрутило от ненависти. Обережного передернуло.
– И чего же его светлость напоследок желает? – сквозь зубы спросил он.
– Завещание составить, – ответил йен Арелла. – Это дозволено.
Обережный, в прожелть белый от ярости, как перестоявшийся творог, обернулся к Халнаку.
– Чернила, перья, пергамент есть? – процедил обережный.
Халнак кивнул. Есть, как же не быть. В тюрьме одним только излишествам не место – а все, что для жизни потребно, завсегда в наличии.
– Тащи живо! – распорядился обережный. – Опоздаем ведь!
Халнак живенько скрутился за всем, что велено, – аж взмок и запыхался, покуда добежал. Даллен уже сидел за столом, положив слева от себя снятую перчатку и перстень. По связке перьев, принесенных Халнаком, он пробежался пальцами не глядя – и безошибочно извлек из нее на ощупь не гусиное перо, а воронье, самое лучшее, тонкое… такие в Смертной башне берегли и попусту не тратили – вороньим пером подобает разве только отчеты на королевское имя писать. Чего, однако, и ждать от их высокородий. Дело привычное.
– Долго ты там? – нетерпеливо прикрикнул обережный, когда йен Арелла замер с пером в руке над листом пергамента.
– Нет, – коротко ответил Даллен.
Привычно, как заправский писец, он прикоснулся кончиком языка к перу, придвинул чернильницу, обмакнул перо и склонился над пергаментом.
Найгерис ожидали начала казни на площади вместе с жителями Шайла, и только Тэйглан как Поющий – единственный теперь среди приехавших в Шайл Поющий! – стоял на галерее среди придворных рядом с королем. Тэйглану объяснили смысл предстоящего во всех подробностях, и теперь разум его разрывался надвое. С одной стороны, рассудок отказывается поверить, что кто-то смог измыслить казнь настолько чудовищную – куда там четвертованию и колесованию! С другой же стороны, Тэйглан всей силой души желал убийце тысячекратно худших мук – ибо нет пытки, достаточной для того, кто поднял руку на Поющего… и рана, оставленная в сердце Тэйглана смертью друга, не зарастет никогда.
– Опаздывают, – шепнул кто-то за спиной Тэйглана.
– Пожалуй, – таким же шепотом согласился невидимый собеседник; Тэйглан не стал оглядываться, чтобы посмотреть, кто говорил. Ему было совершенно безразлично.
Наконец послышался давно уже ожидаемый перестук копыт по мостовой, и на площадь вступила старая облезлая лошадь, медленно влекущая за собой похоронную телегу. В телеге, подвернув под себя ногу и ухватясь левой рукой за низкую бортовину, сидел Даллен в полном парадном облачении и даже при графской короне.
Толпа заволновалась; люди становились на цыпочки и вытягивали шеи, чтобы бросить взгляд на своего вчерашнего любимца. И ведь было на что посмотреть! Нет, Даллен и прежде, конечно, не мог похаять свою внешность – но и смазливостью особой не отличался. Его это, впрочем, не волновало совершенно – граф йен Арелла располагал к себе сердца отнюдь не правильностью черт. Но здесь и сейчас, убранный для казни, как для праздника, Даллен был обжигающе красив. Особенно хорош был его рот, всегда такой щедрый не столько на слова, сколько на веселые песни и мягкую полуулыбку, а теперь крепко сжатый. Сколько красивейших девушек Шайла мечтали когда-то целовать этот упрямый сильный рот… и ведь нельзя поручиться, что все они вспоминают сейчас это желание с отвращением и стыдом. Такое бывает, и нередко: в преддверии смерти жизнь озаряет лицо последним отблеском красоты.
– Отчего так долго, Ральдэ? – отрывисто спросил король невысокого человека средних лет, который зачем-то покинул охрану, сопровождавшую телегу, и подошел к галерее.
– Последнее желание, ваше величество, – чуть смущенно, словно сомневаясь в собственной правоте, ответил Ральдэ. – Смертнику полагается.
– Действительно, – кивнул король. – И что потребовал этот мерзавец?
Ральдэ, преклонив колено, протянул королю узкий свиток, запечатанный совсем недавно.
– Написать завещание, ваше величество, – ответил он, – Смертнику дозволяется.
Король принял свиток из его рук. Уголок монаршего рта чуть дернулся, но больше король не выказал своего неудовольствия ничем… тем более что относилось оно вовсе не к Ральдэ.
– Приехали! – Стражник толкнул Даллена в плечо. – Вылезай.
Даллен пригнулся, снял серые сапоги из тонкой замши и лишь потом спрыгнул на мостовую. Все как и полагается. Осужденный преступник должен взойти на эшафот только босиком.
Эшафот был невысоким, но таким огромным, словно на нем собирались казнить одновременно сразу десятерых. Но ведь надо же было где-то разместить и плаху, и жаровню, и костер – да и самого Даллена, не говоря уже про палача и троих его подручных.
Даллен остановился на самой середине эшафота. Он стоял, широко расставив ноги и чуть приметно присогнув колени. Крепко стоял – будто ожидал, что своенравный эшафот с минуты на минуту вздыбится под ним и попытается сбросить, а удержаться надо непременно.
Он знает, что его ждет, понял Тэйглан. Ему тоже рассказали, и он знает.
– Начинайте, – вполголоса произнес король и махнул рукой.
Глашатай с треском развернул огромный свиток и приосанился. Над площадью зависла тишина.
– Сим объявляем всем благородным дворянам и доброму народу города Шайла о злокозненном преступлении вероломного графа Даллена йен Арелла…
Глашатай говорил и говорил, но Тэйглан его почти не слушал. Какие слова можно найти, чтобы назвать преступление Даллена так, как оно того заслуживает? И как назвать человека, способного не просто убить посла, но – в спину? Злокозненный – этого определенно мало…
– …оный же вероломный изменник граф Даллен йен Арелла…
Толпа глухо роптала. Эти люди там, внизу, тоже не знали – а как можно назвать того, кто ради минутной вспышки злобы способен бросить родной город под клинки разъяренных мстителей? Вероломный? Так ведь и этого слова ну никак уж не довольно…
– Да будет сказанный отступник Даллен йен Арелла предан в руки народа найгерис, дабы они покарали его мучительной смертью сообразно своим обычаям и законам, а прежде того лишен чести и достоинства в виду короля Шайла, всех его благородных дворян и доброго народа.
– Быть по сему, – тяжело молвил король.
Едва только его губы сомкнулись, палач отошел на шаг, примерился и залепил Даллену пощечину – страшную, оглушительную, со всего размаха. Кого другого, пожалуй, и вовсе бы сбило с ног, но Даллен устоял.
Толпа, всегда и везде жадная до кровавых пыток и казней – впрочем, в Шайле очень и очень редких, – ахнула: слитно, протяжно, почти сладострастно. Еще бы – не каждый ведь день такое увидишь. Пощечина, нанесенная даже не рукою равного, а презренной рукой палача, – да подобного еще ни с одним дворянином не случалось. Позор несмываемый, неизгладимый ничем. Поистине вечный.
Нет, подумал Тэйглан, положительно в Шайле тоже знают толк в возмездии. Да и то сказать – если людям, которые чудом избежали гибели и знают это, выдать виновника того, что их едва не погубило, фантазия у них обычно разыгрывается просто безудержно, причем не по-хорошему.
Даллен резко, коротко выдохнул и поднял руку – но не к лицу, на котором пламенел след палаческой ладони, а к застежкам плаща.
– Сначала венец, – напомнил палач. – И перстень.
– Забыл, – ровным спокойным голосом ответил Даллен. Он сдернул с мизинца правой перчатки сердоликовый перстень с гербовой печатью, передал его подручным палача и снял с головы узкий золотой обруч – свою графскую корону.
Венец йен Арелла казался в огромной руке палача невероятно хрупким. Палач возложил венец и перстень на плаху и обнажил свой широкий меч. Тяжелый клинок быстро, как ртуть, выблеснул в солнечных лучах и всей своей мощью обрушился на тонкий обруч. Он не зря получал свои деньги, этот палач, – золотой венец разлетелся надвое. Еще взмах – и сердоликовая печатка раскололась под рукоятью меча.
Подручные быстро подняли с плахи обломки венца и перстня и швырнули их в костер. Нет больше графской короны йен Арелла – а то, что от нее осталось, ни один золотых дел мастер не возьмет даже в переплавку, пока преступное золото не будет очищено огнем.
Нет венца и перстня… и графства йен Арелла тоже больше нет. Есть земля, которую не зовут никак – до тех пор, пока не найдется для нее новый владелец, – а графства йен Арелла больше нет… нет больше для Даллена того замка, в котором он делал первые свои шаги… нет луга, по которому бежал по колено в росе… нет – и не было никогда… для него – не было… и дружины его, присягнувшей на его перстне, тоже не было… ни одной вассальной клятвы – все они умерли вместе с венцом, все ушли в небытие… и все люди, за которых он отвечал, для него мертвы – для себя и других они живы, но для него они умерли – потому что венца и перстня больше нет.
– Теперь плащ, – потребовал палач, и Даллен все с тем же застылым выражением лица расстегнул наплечные пряжки.
Алый с золотым шитьем плащ полетел в костер; белый дым взвихрил целый сноп искр. Шелк хорошо горит и почти не оставляет по себе пепла. Все верно – нет больше графского венца йен Арелла… а значит, и графства такого тоже нет… и плащ, где над вышитым гербом дома Арелла красуется прорезная золотая лента, означающая графское достоинство, Даллену йен Арелла носить более не пристало. Герб йен Арелла, его знамя, знак его рода… рода, которого больше нет… алый шелк вздохнул в пламени в последний раз, и незримый вдовий убор опустился на голову будущей жены несуществующего более графа йен Арелла – на ту, кого он так и не успел даже повстречать… сомкнули глаза их нерожденные дети – этого уже не будет, не будет никогда, это умерло, не сбывшись.
– Перчатки, – произнес палач.
Серые замшевые перчатки, расшитые алым и золотым, отправились в костер вослед за плащом. От костра повалил густой черный дым, пригнулся ненадолго к земле и вновь выпрямился, уставясь в небосклон.
И тоже правильно. Обнаженная рука – извечный знак подчинения, такой же внятный, как и непокрытая голова. Это граф вправе щеголять в перчатках – есть у него такая привилегия, – а простой дворянин Даллен йен Арелла не смеет прикрывать руки в присутствии короля и дворян знатнее себя.
Перчатки… нет тех, что сражались рядом с Далленом плечом к плечу – потому что в костре палача догорает его боевая слава, и ее больше нет… нет – а для Даллена и не было ее… не было никогда… мертвы для него все те, кого он успел заслонить, взметнув свой меч… пусть они живы – но не для Даллена… вот и еще часть его мира умерла – едва ли не самая внятная сердцу… и те, кто учил его сражаться, – их ведь тоже не было… никто никогда не вкладывал рукоять в его еще мальчишеские неловкие пальцы.
– Волосы, – скомандовал палач, и один из подручных ухватил Даллена за его длинные, достигающие середины лопаток волосы, сгреб их в жменю. Палач отсек их коротко, по самые плечи, даже не примериваясь. Длинные волосы – знак дворянского достоинства, а простолюдину Даллену волосы ниже плеч носить не полагается.
И это умерло тоже… умерло и стало нерожденным… друзья детства, приятели и недруги… равные!.. а вместе с ними – все привычки и обыкновения, все, из чего состоит повседневная жизнь… песни, которые он пел, и стихи, сложенные им, как и подобает дворянину, в честь прекрасных дам… прошлое умирало и становилось небывшим.
– Теперь ормхет, – распорядился палач.
Ормхет, длинную безрукавку в талию с широченными, по самую поясницу, проймами, носили в Шайле все – от мала до велика, от последнего нищего до короля. Шайл, так страшно преданный простолюдином Далленом, отказывал ему в праве носить ормхет.
Шайл… целый город со всеми своими улицами, переулками и площадями, башенками и шпилями, предместьями и рынками, нахальными уличными воробьями и горластыми котами-забулдыгами… он умер, его больше нет в мире Даллена – потому что и Даллена для Шайла больше нет… его не сталкивают вниз – его вышвыривают вон… вон, прочь, в никуда… горит в костре ормхет – и Шайл заволакивает густым тяжелым дымом, Шайла больше нет… и ничего больше нет… есть только Даллен… пока еще живой.
Пока.
– Рубаху снимай, – велел палач, отправив ормхет в костер, куда мгновением раньше бросил срезанные пряди волос.
Даже на рубашку права у Даллена не осталось. Нательная рубаха – одежда живых. Мертвым она ни к чему.
А теперь уже нет и Даллена. Такой человек больше не числится среди живых. Он мертв. Его обнаженное по пояс тело все еще стоит посреди эшафота – но это ничего уже не означает. Ровным счетом ничего.
– Стань на колени, – приказал палач, и тут с замковой башни грянул полуденный колокол. Палач затянул погребальную литанию. Спустя мгновение ее подхватила вся площадь. Никогда еще Тэйглану не доводилось слышать ничего более жуткого и зловещего, чем это отпевание заживо, – потому что отпевал Даллена весь город до единого человека.
Тэйглан до боли стиснул кулаки. Все-таки есть на свете справедливость. Даллен заживо сходил в могилу – постепенно, шаг за шагом, – и при каждом шаге от его чести, от его внутреннего естества отрезали по куску, убивая их одно за другим. С ним самим покуда ничего еще не сделали – но все же это он, и никто иной, костенел на плахе и корчился в огне костра.
Однако нисхождение в смерть на этом не заканчивалось. Мало покойника отпеть – его ведь еще и заклясть надобно.
Со времен Вторых Магических Войн ни одна городская стена, ни одни городские ворота – да просто ни одно здание! – не строились без оберегов от ходячих мертвецов – и все равно ни одного покойника не хоронили не заклятым. Тэйглану рассказали, как заклинают мертвецов в Шайле, – не совсем так, как дома, но тоже толково. Сначала над грудью мертвеца, лишь слегка ее касаясь, проводят наискосок крест-накрест стальным ножом – зачеркивают покойному путь назад металлом. Потом следует окунуть в соленую воду родовой похоронный посох и точно так же провести этой водой косой крест на спине – зачеркнуть водой и ее порождением. Затем над головой покойного нужно горящей свечой или другим каким огнем провести крест-накрест – зачеркнуть огнем. И лишь потом земля сделает остальное.
Да, но этого ритуала достаточно, если покойничек и вправду мертв и лежит себе в гробу смирнехонько. А вот если мертвец пока еще жив – тут уж символических прикосновений ну никак не довольно.
Когда замер в колыхании полуденной жары последний отзвук литании, палач наклонился к коленопреклоненному Даллену и широким ножом полоснул его по груди крест-накрест – как и велит ритуал, наискось. Не настолько глубоко, чтобы насмерть, и не настолько, чтобы умереть от потери крови, – но так, чтобы ее было достаточно даже для очень мстительного взгляда.
Затем наступил черед воды. Похоронный посох, по недосмотру еще не лишенный прорезной графской ленты, дожидался своей очереди. Палач окунул его в воду и, не отряхивая, дважды с резкой оттяжкой нанес удар накрест и наискосок. Тэйглан поневоле сглотнул, подавляя легкую дурноту. Говорят, опытный палач с трех ударов кнута может заколотить человека насмерть… ну да, похоронный посох толщиной в палец – не кнут… но удар был настолько силен, что посох не сломался даже, а расщепился.
Палач отбросил в костер окровавленный посох. Двое его помощников подхватили Даллена под руки, заломив их назад, а третий вцепился в волосы и потянул, подставляя лоб Даллена под косой крест докрасна раскаленного клейма.