Текст книги "Велики амбиции, да мала амуниция"
Автор книги: Елена Семёнова
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Весьма большой. Говорят, его ограбили? Верно ли?
– Верно. Скажите, вам что-нибудь известно о женщинах Лавровича?
– О! Миша всегда пользовался у них успехом. Не знаю, почему. Они его очень любили… А он их… Это была его единственная слабость. Впрочем, любил здесь едва ли уместное слово. Это была любовь коллекционера. Любовь к красивым вещам. А иногда и не очень… Он мог любить и красавицу, и замарашку… Из любопытства… Я ему всегда говорил, что женщины его до добра не доведут. В нашем деле столь серьёзные увлечения вредны. Они мешают. Но таков уж был Миша… Чуть видел новую юбку, и уже мысленно раздевал её обладательницу…
– Вы знаете что-нибудь о тех женщинах, с которыми он имел дело в Москве?
– Кое-что… – уклончиво ответил Бланк. – Первую звали Иделькой. И, насколько я понял, он подцепил её в каком-то соответствующем заведении… Ну, вы понимаете… Не знаю, в каком… Я в таких не бываю. И ещё Миша жаловался мне, что она буквально выкачивает из него деньги. Он её даже боялся… Вообще, отвратительная, распутная баба… Уже немолодая… Что он в ней нашёл?
– А женщина, с которой он жил последнее время?
– А, вот, это тайна за семью печатями! Миша обычно любил хвастаться своими победами, но о ней говорил чрезвычайно мало… Говорил только, будто она из знатного рода. Правда, я не верил. Конечно, женщина роскошная, не чета Идельке, но всё-таки… Когда я у Миши бывал, так она уходила в другую комнату и всегда молчала. Как немая! Но осанка, жесты, взгляд – и впрямь важно! Может, Миша и не врал, что она аристократка… Бог весть! Одно могу сказать: к ней он относился серьёзнее, чем к любой другой из своих прошлых женщин. Я даже подумал, что он таки женится…
– Неужели он даже не называл её имени?
– Не называл. Он шутливо звал её своей Шамаханской царицей. А что, она так и не назвала вам своего имени?
– Представьте себе. Мы думаем, не помешалась ли она… И, действительно, тайна: никто не знает её имени.
– Загадочная женщина, – протянул Бланк.
– Вы хорошо знали клиентуру покойного?
– Кое-кого знал. Точнее, имел дело, видел. Например, однажды он заходил ко мне с молодым, весьма щёгольского вида молодым человеком. Из благородных, кажется… На нём ещё плащ был белый… Бурнус.
– Его не Георгием звали?
– Совсем нет… Да Бог памяти… Миша назвал его Володей. Потом я видел его ещё раз. Уже у Миши. У них какие-то общие дела были…
– А известно ли вам что-нибудь о юной девушке, с которой виделся ваш друг в последние недели?
– Что? – Бланк с непритворным удивлением вскинул густые брови. – Миша встречался ещё с кем-то? Вот, это новость! Не думал я, что он так быстро насытится своей Шамаханской царицей… Ай да Миша! Вот это так Миша! Увы, господин Немировский, об этом предмете ничего сказать не могу. Весьма сожалею. Однако, если что, всегда готов служить!
– Благодарю вас. Если этот белый бурнус к вам заявится, не сочтите за труд известить, – Николай Степанович откланялся. – Честь имею!
– Не извольте сомневаться! Всего доброго! Прощевайте! Будьте осторожны. Нынче такая ужасная метель! А вы сами по свидетелям ездите… Вы бы к себе пригласили… Может быть, всё-таки чаю? Или кофе?
– Благодарю, не нужно!
– Ну, как угодно, как угодно…
Метель, в самом деле, разыгралась нешуточная. Немировский близоруко сощурился, ища среди снежной бури силуэт извозчика. Внезапно знакомый голос окликнул его:
– Николай Степанович, вы?
Прямо перед следователем остановились пошевни, запряженные двумя конями. В них сидел собственной персоной Василь Васильич Романенко. Лицо его выражало предельное смятение.
– Друг сердечный, что с тобою приключилось? На тебе лица нет! – поразился Немировский.
– Недалеко от Чижиковского подворья ограбление. Судя по почерку, Рахманов со своей бандой. Но хуже всего: когда эти мерзавцы удирали, их пытался задержать полицейский наряд, случившийся неподалёку, так они пальбу открыли и двоих наших уложили… Афанасьева, пристава, в живот поранили. Несколько часов промучился… Я от него теперь. Скончался! Ох, Николай Степанович, сердце у меня оборвалось… Жена, мать, детишек четверо осталось! Все ревут… Ведь по миру ж пойдут! Ох, найду я этого гада, в битое мясо превращу… Вы теперь куда путь держите? На службу? Так садитесь, я вас подвезу.
Немировский сел в сани.
– Сам-то, Вася, куда теперь? – спросил он.
– Да к Чижиковскому… Я все эти подворья, все ночлежки, все кабаки прошерстю… Я зубами землю грызть буду, чтобы этих выродков откопать, я сам, если надо костьми в неё лягу, а их найду и в землю же зарою! Ох, тяжко-то…
Николай Степанович вытащил бумажник и, вынув из него почти все деньги, протянул Романенко:
– Возьми, передай потом вдове.
– Спасибо. Им они теперь куда как кстати будут… И ведь толковый был мужик. Умный, честный… Сын младший полгода как на свет появился… А подонок, который его убил, может быть, в каком-нибудь кабаке теперь водку жрёт да девок непотребных щупает! Ох, тошно! Попадись он мне, так своими же руками бы… Но да я до них доберусь, или пусть меня дьявол заберёт. Господом Богом, Троицею Святой клянусь: достану их! Иначе и жить мне невозможно. Тут уж такой расклад: или я этого мерзавца Рахманова изловлю, или он меня на тот свет отправит. А вместе нам под одним небом не ужиться.
– Ты только поосторожнее, Василь Васильич. На рожон-то без надобности не лезь.
– Да мне что! – махнул рукой Романенко. – Я ведь от семи собак отгрызусь. Что со мной сделается? Да и легче мне: я ведь один, как перст. Только собою рискую. После меня ни вдовы, ни сирот не останется… Потому я ничего не боюсь и Рахманова достану, чего бы мне это ни стоило.
Некоторое время ехали молча. Василь Васильич грыз губу, уставясь в одну точку. Наконец, он зло буркнул:
– И что за погода такая проклятая? Из-за этого снега даже закурить невозможно… Вы-то, Николай Степанович, каким ветром на Неглинной оказались?
– К ростовщику одному заходил. Оказался дальним родственником и приятелем Лавровича.
– Поведал что-нибудь интересное?
– Кое-что. Хотя, надо сказать, весьма негусто. Скрытный человек был покойник. И дама его – скрытная. Вообще, в этом деле одни загадки… Куда не ткнешь, всюду болото. Ты, вот что, Василь Васильич, вечером сегодня заезжай ко мне на квартиру отужинать. Заодно и обсудим все новые детали нашего дела.
– И то верно, – отозвался Романенко. – А то я сейчас ни о чём, кроме Рахманова и его шайки, думать не могу. Вы говорите, а я и в толк взять не могу. Правда, лучше уж вечером…
– Ну, вот, и славно. Анна Степановна будет рада тебя видеть. Ты уж только не стращай её этой проклятой бандой. Она и без того спит скверно и хворает частенько.
– Да уж не буду, – вздохнул Романенко. – А вам скажу, Николай Степанович: все нервы у меня этот Рахманов вымотал. И ловок, что чёрт. Ускользает, как в печную трубу вылетает… Вот, всё доброта наших присяжных! Этого убийцу и подлеца надо было ещё тогда повесить, ан помилосердствовали: на каторгу послали. А он сбежал! И этих же обывателей, что в присяжных набирают, режет и грабит… А мне лови его! Да брань слушай от граждан: полиция, мол, ничего не делает! Да ещё от начальства: постарел ты, мол, Романенко! Вся Москвы от негодяя стоном стенает, а ты его поймать не можешь! Вот, счастье-то привалило: под дурака балаганить!
Сани мчались по городу, занесённому снегом. Метель разыгралась столь сильная, что не видно было даже крестов многочисленных московских церквей и соборов. С трудом верилось, что за этой снежной пеленой банда Рахманова, может быть, даже теперь уже творит очередное кровавое злодеяние или вынашивает план оного…
***
– Саранцев Фёдор, Лодырев Степан, Загиба Михаил, Подкова Прохор, Бецкий Георгий…
– Всё-всё-всё, достаточно, – махнул рукой Вигель, поднимаясь из-за стола и расправляя затёкшую спину. – Антон Сергеевич, сколько всего у нас вышло постоянных клиентов?
– Человек семь, Пётр Андреевич, – отозвался Любовицкий, протирая платком пенсне. – Только загвоздка-с: имена-то у них вполне вероятно вымышленные-с. В таких конторах своими по неопытности лишь подписывают… А эти господа, по всему видать, опытные-с.
– Василь Васильич узнал вчера, что барышня, с которой виделся убитый в последнее время, встречалась с неким господином в белом бурнусе… Дворник Клим Карпыч вспомнил, что видел такого человека несколько раз выходящим от Лавровича… Вполне вероятно, что он один из этих семерых. Остаётся дождаться Николая Степановича… Быть может, кто-то из ростовщиков знает этого субъекта?
– Весьма может быть, – Любовицкий раскрыл свою огромную тетрадь-брульон и стал в неё что-то записывать своим бисерным почерком. – А господин этот, по всему видать, эфектёр большой! Ходить всюду в столь привлекающей внимание одежде… Белый бурнус!
– А что это вы там записываете, глубокоуважаемый Антон Сергеевич? – полюбопытствовал Вигель.
– Так, кое-какие детали дела… Для памяти-с… Я картотеку-с составляю. Вот, выйду на заслуженный отдых и мемуары-с напишу.
– Мемуары – это ничего. Только Николай Степанович строго-настрого запретил вам уже теперь писать в газеты что-либо о текущих делах.
– Обижает меня господин следователь… Что я, совсем уже без понятия-с? Вот, закончим дело, тогда и напишу-с. Презанятный фельетон. Я, господин Вигель, уж очень погазетничать люблю-с, пером пошалить, – Любовицкий ухмыльнулся и захлопнул брульон.
– А, верно ли, что вы в газетах публикуетесь? – спросил Вигель, наливая себе чаю. – Не желаете?
– Благодарю-с, не стоит. Верно-с, печатаюсь. В «Гудке» и в «Московском телеграфе». Не под своею фамилией разумеется. Инициалами лишь обозначаюсь.
– И хороший ли доход приносит это дело?
– Как прибавка к жалованию, очень недурно-с. Но, главное, сознание причастности к журнально-газетному миру! Миру литераторов! Я ведь, Пётр Андреевич, большое почтение-с к писателям питаю. Вы человек книжный и меня несомненно поймёте. Я подлинно горжусь, что живу в одно время с такими гениями, как Толстой, Достоевский, Тургенев, Некрасов… Это же честь великая! Перед каждым готов шляпу снять и на колени пасть! Вот, не так ещё давно в «Отечественных записках» читал прелюбопытнейший роман господина Достоевского «Подросток». Ведь какая глубина-с! Ведь теперь столько таких подростков! И многие из них, заметьте-с, становятся нашими клиентами… Жалко-с! А эта сцена с повесившейся девушкой! Да ведь душу-с переворачивает! Согласны-с?
– Да, да, переворачивает… – согласился Пётр Андреевич, вспомнив, как рыдала Ольга, прочитав эту самую сцену, как сама она, подобно несчастной девушке, едва не попала в руки развратника, пытаясь заработать денег уроками.
– Глубина поразительная-с, – продолжал Любовицкий. – Нет, господин Достоевский наиболее интересный сегодня писатель. Он именно те пласты жизни затрагивает, с которыми нам, по специфики профессии, дело иметь приходится… Ах, когда бы мог я так писать! Между прочим, я ведь даже письмо-с написал ему… Да-с… По поводу одной из его статей в «Дневнике». О присяжных наших… Ах, как глубоко подмечены все тонкости-с дела!
– Антон Сергеевич, а зачем же вы сами пишете фельетоны в стиле господ марал? Глубин-то и не затрагивая?
– Не в бровь, а в глаз попали-с. Но в изданиях, где печатаюсь я, именно такой материал требуется. Читателя, Пётр Андреевич, надобно взбулгачить… Публика-с падка на скандал. Ей такие фельетоны по вкусу. И романы жульнические тоже. Бумагопрядильного сорта-с. Ругают их, а читают! Вот, когда бы меня кто лансировал в мир литературный…
– Подобная литература развращает вкус и нравы.
– Согласен с вами. Вообще, я считаю, что у нас нынче суд чересчур гуманен-с. Иного висельника в вечную каторгу бы, а ему всего лишь несколько лет острога-с! А то ведь и вовсе простят господа присяжные! А народ-то нужно в повиновении и страхе-с держать, а не то он власть понимать престаёт и своевольничать начинает. Беситься, если угодно-с. У нас нынче все бесятся… Не перебесятся. И пуще в дальнейшем беситься будут.
– Мрачно вы рассуждаете, Антон Сергеевич… – заметил Вигель, разглядывая писаря. Это был невзрачный человек, ещё молодой, но с полным при этом отсутствием молодости в облике. Сутулый, с желтоватым лицом и редкими волосами, маленькими, глубоко посаженными, близоруко сощуренными глазами под толстыми стёклами пенсне – он говорил надтреснутым голосом с видом всезнания под стать древнему мудрецу… Его заветной мечтой было прославиться на литературном поприще, но беда была в том, что, и занимаясь литературой, Любовицкий оставался писарем. И многочисленные писания его изобличали в нём безжалостно обычного графомана. Впрочем, преклонение его перед писателями было вполне искренне, хотя было очень сильно приправлено завистью к их таланту и славе.
– Да как же рассуждать, когда до того осатанели-с, что в царя стрелять смеют-с? – произнёс Антон Сергеевич. – Экая темень… Надобно свет зажечь…
Вигель ничего не ответил. За окном огромными хлопьями валил снег, из-за которого, в самом деле, было очень темно. Пётр Андреевич с раздражением на самого себя думал о том, что даже за работой не может ни на минуту забыть об Ольге. Он добросовестно проштудировал все записи убитого ростовщика, что и позволило выявить семерых самых частых его завсегдатаев, переписал заклады и поместил объявление о возвращении их хозяевам, и уже с утра текущего дня стали приходить люди, чьи данные исправно записывались Любовицким.
«Ах, если бы этот снег мог замести мою душу, замести, заморозить, не дать болеть дольше… Несчастная любовь – чахотка души… Душа исходится кровью, и не один лекарь не может её исцелить… Господи, как же тяжело! А каково-то ей? Если бы у меня были деньги, было положение, то всё бы иначе повернулось… О, да ведь от такого именно отчаяния и идут подчас на самые страшные преступления. Убивают от такой язвы… Или сами умирают…» – думал Вигель. Ему вдруг вспомнилось, как год назад на катке возле Новодевичьего монастыря он катался с Ольгою на коньках. Она была ловка и быстра, и Пётр Андреевич, первый раз вставший ради неё на коньки, не мог поспеть за нею.
– Какой же вы медведь! – смеялась Ольга, и от смеха и морозного румянца лицо её преображалось. – Дайте мне руку!
– Не дам, Ольга Романовна: я, чего доброго, свалюсь и вас за собой потяну! Где вы научились так кататься?
– Когда мама с отцом были живы, они зимой каждую субботу на каток ездили и меня брали…
Она всё-таки схватила его за руку и потянула за собой. Пётр Андреевич оступился и навзничь рухнул на лёд, увлекая за собой девушку, которая, впрочем, упала на него, а потому не ушиблась. Вигель сильно ударился головой, но первые мгновения не почувствовал боли от упоительного ощущения: Ольга лежала на нём, упёршись руками в его грудь, и лицо её с расширенными испуганными глазами было в нескольких сантиметрах от его лица, так что он еле удержался, чтобы не поцеловать её. Ольга поднялась и спросила у со стоном приподнявшегося и оставшегося сидеть на льду Петра Андреевича:
– Вы сильно ушиблись? Что у вас болит?
– Не беспокойтесь, Ольга Романовна… Пустяки. Только голова побаливает немного…
– Позвольте я посмотрю, – Ольга опустилась рядом с ним на колени, сняла перчатки с маленьких рук и пощупала его голову. – Да у вас на затылке большая шишка! Надо сделать компресс, и всё пройдёт. Идёмте скорее к нам!
В тот день Вигель первый раз побывал у Ольги дома, и она собственноручно наложила ему на голову компресс. Боль и впрямь отпустила, но, вероятно, не столько от компресса, сколько от прикосновения заботливых любимых рук, которые так хотелось ему целовать целую вечность… А потом пили чай с малиновым вареньем и разговаривали о чём-то… О чём – важно ли? В таких разговорах важна не суть их, но звучание любимого голоса. Слушают, как в самых красивых оперных ариях, не слова, но голоса друг друга, и от звучания их души наполняются неизъяснимым счастьем…
Скрипнула дверь, и на пороге возникла женская фигура в заметённом снегом салопе.
– Здесь заклады возвращают? – спросила она.
– Здесь, сударыня, здесь! – подтвердил Любовицкий, поднимаясь навстречу даме. – Извольте представиться и сообщить, какая именно вещь будет ваша?
– Меня зовут Анна Алексеевна Муромцева, но у Михаила Осиповича я была записана под инициалами А.А.М. Мне принадлежит коралловое ожерелье. Большие тёмные камни, похожие на виноградины.
– Есть такое, – кивнул Любовицкий, выдвигая ящик стола, в котором хранились заклады. – Распишитесь в получении! – он подал Муромцевой бумагу и перо.
Закладчица расписалась. Любовицкий протянул ей ожерелье.
– Анна Алексеевна, – спросил Вигель, – а часто ли вы прибегали к услугам покойного?
– Раза два, сударь, приходилось.
– Скажите, не приходилось ли вам встречать у него молодого человека весьма эффектной наружности в белом бурнусе?
– Нет, не встречала. Мы с господином Лавровичем исключительно приватно имели дело.
– Что ж, благодарю вас и более не задерживаю. Прощайте.
– Всего доброго, господа, – дама ушла.
Вигель вновь сел за стол и спросил писаря:
– Много ли ещё вещей осталось?
– Порядочно, Пётр Андреевич… Погода нынче больно сердитая: не идёт народ. Но, думаю, в ближайшие дни всё почти разберут-с. Вы, я вижу, скучаете-с? Тоска вас гложет какая-с?
– Есть немного…
– А, вот, это дурно-с весьма. Вы нынче всё, я замечаю, в задумчивости пребываете. И вовсе не о деле, а о вещах посторонних. А, между тем, дело наше к себе такого отношения-с не терпит, это вам Николай Степанович доподлинно скажет.
– Я понимаю, Антон Сергеевич, и сам сердит на себя! Но, вот же ведь в какую балладу угодил! Не идёт этот гвоздь у меня из головы: засел и не выходит – хоть пулю в лоб, честное слово!
– Экая аримурия… Нет, никуда негодно-с, чтобы этак… Много вы наработаете! Вы бы, может, попили бы хорошенько денёк да и избавились от этого гвоздя?
– От вас я подобного совета не ожидал! Сами-то вы, как я слышал, спиртного в рот не берёте.
– Я дело иное. Мне, кроме бумаги и пера, ничего не нужно-с. А другим, чтобы тоску разомкнуть, непременно разгуляться надобно!
– Не пробовал… И, если честно, не имею желания.
– Тогда выбейте ваш гвоздь как-то иным образом, а то несправедливо-с выходит, согласите-с: вам поручено-с работать по этому делу, а вы второй день сидите, глядите, что филин поутру, варитесь в своих личных переживаниях, а всю работу я один делаю-с! Я, разумеется, всё понять готов, но всё-таки…
– Простите меня, Антон Сергеевич. Я обещаю, что возьму себя в руки.
– Уж сделайте-с одолжение! – Любовицкий заправил волосы за уши и спросил с усмешкой: – Небось, зело хорош собою гвоздь ваш… У меня, поверите ли, некогда тоже-с амур был… Я тогда лишь на службу поступил… Она портнихой была. Ничего себе барышня… И нравом покладистая. Я тогда тоже ещё болести своей не заимел, а потому, поверите ли, тоже был вполне презентабельный юноша. Конечно, красотой никогда не отличался, но… Беден я был, что церковная мышь. Батюшка-то мой настоятелем сельской церкви был. А, кроме меня, у него ещё семеро человек детей было-с… Тоска-с страшная! Школу приходскую закончил и рванул в город: просвещения алкала моя душа, культуры-с! Но, хоть был я и беден, а портнихе моей гостинцы всегда покупал-с: букетик там или платок какой… Она, как дитя малое, тому радовалась… Ласковая была… Верите ли, ко мне с таким участием даже родная мать не относилась… Так-то…
– И что-то же стало с вашей возлюбленной? – спросил Вигель.
Антон Сергеевич опустил голову:
– Мы с нею очень близки были… Даже жениться на ней думал… Но не случилось…
– Где же она теперь?
– Умерла-с… От чахотки-с… Скоропостижно-с… Я с нею до последнего вздоха был. И, верите ли, только тогда понял, как она меня любила, и как я её любил. У неё ведь никого не было… Я и на могилку её по сей день хожу-с… Верите ли, когда её не стало, я сам с тяжкой болезнью слёг. Врачи полагали, что не выживу… Да и сам я жить не желал… А, вот, выжил! Только, как видите, высох весь и пожелтел… Я тогда, верите ли, первый раз стихи писать взялся… К ней-с… Этим и спасался… То, что выплакать уже не мог, в стихах выговаривал… Я их никому не читал-с. Это – не для печати-с…
Пётр Андреевич с изумлением смотрел на писаря: кто бы мог подумать, что этот человек, начисто, казалось бы, лишённый всякого романтического чувства, пережил в жизни такую драму…
А Любовицкий, между тем, продолжал, рассказывая спокойно и отстранённо, как если бы речь шла не о нём, а о вовсе постороннем человеке.
– Я её до сей поры забыть не могу… Но живу, вот… В газеты-с пишу… Верите ли, иногда я задумываюсь, для чего дана жизнь человеку? Родился – спешил куда-то, хотел чего-то – умер… И для чего всё это? Ради царствия небесного, о котором проповедует отец мой по воскресениям, будучи в остальные дни полностью затянутым делами земными, мирскими, пустыми? А есть ли оно? Я, вот, сомневаюсь… Люди приходят в мир… Иные из них совершают благие дела, создают величайшие вещи… Царства создают целые-с! А зачем? Чтобы однажды пришёл бесталанный и грязный невежа и из глупости или же из жажды геростратовых лавр разрушил ими созданное?! Подумайте, великий человек выстроил грандиозное здание, а какое-то ничтожество для потехи возьмёт и разрушит его?! Да во имя чего же тогда строить? Во имя чего делать благо? Вот, мысль, которая ужасает меня, Пётр Андреевич! Нет, у нас слишком гуманно всё… К подлецам, к черни-с… Мы даём им свободу, мы их жалеем, мы снисходительны! Нельзя-с! Потому что эти люди снисхождения нашего не оценят, но, поняв его как слабость, направят против нас. Калёным железом нужно выжигать эти наросты на теле нашем! Уничтожать! Иначе однажды, нами освобождённые, упоённые дарованной нами им из идиотического милосердия вседозволенностью, бросятся на нас и растерзают-с, и построенное нами разрушат, в пыль обратят-с! И будет празднество торжествующего холопа! Книги сожгут, скульптуры разобьют, а нас перережут-с…
– Бог с вами! – Вигель встревожено поднялся. – Успокойтесь, Антон Сергеевич! Откуда столь страшные мысли?
– Сам не знаю, Пётр Андреевич. Только чувствую-с… И никто-с меня не разубедит: чтобы дуб огромный не обрушился на землю, нужно без жалости уничтожать червей, что копошатся у корней его. А мы их жалеем-с… Из гуманизма-с! А весь этот гуманизм есть клевета-с! Это слабость и страх… И ничего больше… Ничего нет дурного, если ради благополучия целого мира уничтожить несколько тысяч негодяев, которые ему мешают… Только польза-с! Вы не будете возражать, Пётр Андреевич, если я выйду на полчаса? Мне что-то дурно несколько. Голова… Нужно воздуху глотнуть-с…
– Конечно, конечно, идите. А всего лучше идите прямо домой. У вас, кажется, небольшая лихорадка… В конце концов, вы и впрямь второй день за меня отдуваетесь… Идите, а я уж справлюсь один.
– Благодарю вас… Это всё болесть моя… Бывает, что находит… Не обращайте внимания… Я думаю-с, посетителей сегодня уже немного-с будет…
– Я тоже так полагаю. Я всех запишу: дело нехитрое… Ступайте!
– Прощевайте-с, Пётр Андреевич! – Любовицкий накинул шинель и, пошатываясь, вышел из кабинета.
Вигель посмотрел ему вслед и подумал: «Дай ему волю, так всех бы, пожалуй, перевешал да на вечную каторгу отправил… Странный человек! Интересно, как же он может восхищаться нашей литературой, когда она в один голос проповедует гуманизм? Наверно, это от болезни он таков… Но дело на зубок знает… А я, лапоть, два дня только своё горе переживал… Хорош помощник следователя! Стыд да и только…»
В дверь постучали, и в кабинет вошёл мужчина средних лет, пугливо озираясь.
– Вы за закладом? – спросил Вигель.
– Так точно, ваше благородие! Цепочку золотую с крестом возвернуть желаю.
– Как же вы крест-то заложили?
– Долбанувши был, похмелиться… По пьяному делу… Вот…
– Фамилия, имя… – Петр Андреевич пересел за стол Любовицкого и принялся записывать…
День прошёл быстро. Проводив последнего посетителя, Пётр Андреевич убрал бумаги и взглянул на часы. Было уже поздно, но идти домой не хотелось. Прошлую ночь Вигель провёл в кабинете. Однако, проводить здесь каждую ночь было неудобно. Идти напрашиваться на ночлег было не к кому, да и не хотелось никому ничего объяснять.
Дверь тихо открылась, и в кабинет вошёл Николай Степанович.
– Вы всё ещё здесь? – улыбнулся он. – А где же Антон Сергеевич?
– Он дурно почувствовал себя и ушёл несколько раньше, – ответил Вигель.
– Да… у него бывают какие-то странные припадки. Вообще, он очень сложный человек. Ему, должно быть, весьма неприятно жить.
– Он говорил мне нынче, что гуманизм вреден, что следует выжигать калёным железом всех тех, кого теперь из гуманизма жалеют, чтобы они не уничтожили потом тех, кто из этого гуманизма сохранил им жизнь… Что-то в этом роде. Он с таким убеждением это говорил! Со страстью даже! Признаться, напугал он меня несколько этими рассуждениями…
– Мне приходилось слышать эту его теорию. Любовицкий – неглупый человек… Резон в его словах есть… Но я, в принципе, не люблю всяческих теорий, – Немировский поморщился. – Беда нам от теоретиков. Все-то всё знают, все-то трактаты да статьи пишут. О справедливости. А кто сказал, что в этом мире вообще может быть справедливость? Разве же люди праведны? Нет-с! А откуда ж тогда взяться справедливости? Я так полагаю, милый Пётр Андреевич, давать законы – дело власти. Судить – дело судей. А наше с вами дело, руководствуясь законами и совестью, ловить тех, кто пределы дозволенного преступает. И не допускать в этом важнейшем деле ошибок. Мы с вами практики, а не теоретики. А теории пусть себе пишут другие. Каждый должен заниматься своим делом. А у нас нынче каждый мнит себя специалистом в любой области. Беда! А что, Пётр Андреевич, много ли осталось у вас закладов?
– Пока порядочно. Сегодня мало приходили.
– Любовицкий, когда мы сегодня столкнулись с ним поутру, говорил мне, что вы работаете, не щадя себя. Очень ревностно.
– Он сказал вам так? – поразился Вигель, краснея. – Боюсь, это не так… И Антон Сергеевич работал пуще и лучше моего…
– Скажите, любезный друг, вы и сегодня собираетесь спать в кабинете? Ведь это же так неудобно. Признайтесь, что вы не спали сегодняшнюю ночь. Вон, какие глаза у вас усталые. А под ними тени. Куда ж такие дела годятся? Вот что, я пригласил сегодня Василь Васильича отужинать у себя. Приглашаю и вас также.
– Благодарю вас, Николай Степанович, но удобно ли? – немного смутился Вигель.
– Удобно! – улыбнулся Немировский, потрепав молодого коллегу по плечу. – Тем более, что нам есть, что обсудить. Так что собирайтесь, милый Пётр Андреевич, и поедем ко мне. Познакомитесь с моей сестрой, Анной Степановной. Собирайтесь же. Или вы хотите нанести мне оскорбление?
Лучистые глаза и ласковая улыбка Николая Степановича подействовали на Вигеля успокаивающе, и уже вскоре они вместе ехали по Тверской к дому, где жил Немировский.
***
– Сошёлся! Сошёлся! – радостно воскликнула Анна Степановна Кумарина, положив последнюю карту в любимом пасьянсе «Восемь королей», и захлопала в ладоши.
– Сколько радости-то! – улыбнулась сидевшая неподалёку экономка, не поднимая глаз от вязания. – Эх, барыня, нонеча пост на дворе, а вы всё-то карты раскладываете… А я с утреца к мощам сходила, что намедни в Москву-матушку доставили. Народу, народу! Всем-то к благодати приложиться охота. Вы бы тоже сходили. Авось, ваш ревматизм бы не стал вас мучить так.
– Соня! Слушаю я тебя и диву даюсь: ты же ещё вечор гадала мне! В пост-то!
– Так то вы меня просили потешить вас. Я и потешила! – насупилась Соня. – Я нонече, когда из церкви шла, так странника встретила. Сказывал, будто на Святой земле был. Так чудно говорил – заслушаешься!
– А ты уши-то и развесила, – вздохнула Кумарина. – Теперь у нас чуть не каждый из Святой земли паломник. И то сказать: за такие-то бранделясы люди и платят…
– Скверно вы о людях думаете, барыня, – покачала головой Соня. – Нехорошо это.
Анна Степановна ничего не ответила. Время от времени она поглядывала на часы, ожидая возвращения брата. В этом ожидании проходили почти все дни Кумариной. Будучи старше Николая Степановича на несколько лет, она и теперь не могла избавиться от привычки вечно волноваться за него, заботиться о нём. С детства, несмотря на разницу в летах, брат и сестра были друг к другу очень привязаны, и, даже выйдя замуж за генерала Кумарина, Анна Степановна продолжала оставаться самым близким человеком для Немировского. После смерти мужа генеральша Кумарина переехала жить к брату. Случилось это десять лет тому назад. В последние годы Анна Степановна сильно страдала от приступов ревматизма, долгими неделями она почти не могла передвигаться, а потому жила затворницей. Целыми днями просиживала она в кресле, раскладывая любимый пасьянс или читая исправно доставляемые ей книги и журналы, и скучала. При этом Кумарина до сей поры сохраняла стройность фигуры и всякий день совершала свой туалет с такой тщательностью, как будто ждала толпу визитёров. Дома носила она левантиновое платье, бывшее в моде лет пятнадцать-двадцать тому назад и шаль из терно, а к аккуратно уложенным волосам крепила, по старой же моде, бандо. Лицо Анны Степановны отличалось тонкостью и благородством черт. В гостиной даже висел её портрет, написанный одним художником ещё по заказу её мужа. Иногда Кумарина коротала время за игрой на рояле, а к рукоделию любви не питала. Вечером же, когда Николай Степанович возвращался со службы, наступало время долгих разговоров, которые, на удивление, ничуть не исчерпались за долгие годы. Часто брат и сестра читали друг другу вслух главы из новых и не очень романов. Засиживали обычно допоздна. И эти засиживания были единственной отдушиной Анны Степановны в её одиночестве. Несмотря на одолевавшие её недуги, Кумарина не отказывала себе в маленьких радостях, вошедших в привычку, вроде кофе, которого пила она много. Когда болезнь отступала, она тотчас выходила на улицу, гуляла по паркам, колесила по Москве на извозчике, посещала театры… Длилось это недолго, и Кумарина вновь оказывалась прикованной к своему креслу, что для неё, всегда любившей общество, движение, долгие прогулки, было большим испытанием. Но Анна Степановна не теряла весёлого нрава и бодрости, радуясь всему новому: особенно новым людям, с которыми случалось знакомиться, и которых она очаровывала. Дар располагать к себе и очаровывать был у Немировских семейным.
– Барыня, кажись, приехали! – известила Соня, завидев в окно остановившиеся у дома сани. – Николай Степанович… А с ним ещё кто-то!
– Так у нас гость? – обрадовалась Кумарина. – Так это дивно! Соня, ступай готовь ужин, а я встречу гостя.
С этими словами Анна Степановна с усилием поднялась с кресла и, лишь слегка опираясь на трость, направилась навстречу входящим, сохраняя свою безупречную осанку и не показывая сильнейшей боли, испытываемой при каждом шаге.








