355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Прокофьева » Плевицкая. Между искусством и разведкой » Текст книги (страница 9)
Плевицкая. Между искусством и разведкой
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:34

Текст книги "Плевицкая. Между искусством и разведкой"


Автор книги: Елена Прокофьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Часть II
НАДЕЖДИНЫ СКОРБИ

Глава 7
СЕСТРА МИЛОСЕРДИЯ
I

Та весна на Невшательском озере была прекраснейшей в ее жизни. Вообще многие вспоминали 1913 год и весну 1914-го как самое лучшее свое время. Наверное, потому, что это были последние мгновения покоя, счастья, довольства перед войной, революцией и всем тем страшным и смутным, что за этим последовало.

Некоторые считают, что именно в 1914-м, а не в 1900 году действительно начался кровавый и безбожный XX век. До 1914-го жили по инерции прошлого века, просвещенного XIX. Так же как XVIII век окончился не в 1799-м, а на десять лет раньше: с началом Великой Французской революции. Талейран говорил, что "те, кто не жил до 1789 года, не жил вообще". А они – те, кто жил до 1914-го, до Первой мировой войны, – также могли бы сказать о нас, что мы не жили вообще…

Предтечей страшного столетия стала гибель "Титаника" – первая по-настоящему серьезная техногенная катастрофа. А в 1914 году все началось… И не прекращается по сей день. Не было прежде столетия, столь щедрого на мировые и локальные войны, всевозможные тирании и репрессии, сопровождающиеся массовыми человеческими жертвоприношениями. И неизвестно, когда этот век, с запозданием начавшийся, выпустит нас из своих удушающих объятий…

Надежда Плевицкая и Василий Шангин собирались в том году пожениться. Развод с Эдмундом Плевицким уже был оформлен. Как и предполагала Надежда, все обошлось без лишних сложностей. Разве что в Винниково она так и не решилась наведаться… Боялась гнева матери. И благословения материнского так до сих пор и не получила. Надеялась получить его потом, когда уже станет женой Шангина, когда под сердцем дитя зашевелится: тогда она приедет в Винниково – донашивать и рожать. И матушка уже не сможет ее оттолкнуть или лишить своей милости. Пожалеет будущего внука. Ведь сколько раз бывало: убегут девка с парнем, обвенчаются "самокруткой", а потом приезжают к родителям благословения просить. Те посердятся для виду… Прибить даже могут… Но – не по-настоящему. Особенно если молодая уже в тягости. А после положенного сержения прощают с радостью да еще и пир закатывают в честь новобрачных!

Надежда надеялась, что и у них так же получится.

И поездка в Швейцарию стала, если можно так выразиться, их "предсвадебным" путешествием – у Надежды от переутомления случился очередной нервный срыв, она боялась потерять голос, ей снова, как и два года назад, необходимы были отдых и лечение.

Только теперь Плевицкий – уже бывший муж – остался в Винникове, в ее новом доме-тереме (прогнать его и оттуда рука не поднималась, и Надежда подумывала даже о том, чтобы оставить этот так полюбившийся ему дом, а себе выстроить новый), а с нею был Шангин: чудесным подарком судьбы была для них обоих эта поездка – последним подарком.

В Шангине действительно воплотилось представление Надежды об идеальном: аристократ, человек образованный и при этом храбрый офицер, успевший проявить себя еще в японскую войну, достаточно решительный для того, чтобы отстаивать свою любовь перед лицом света (для того чтобы жениться на ней, Дежке!), и при этом достаточно деликатный и мягкий, чтобы вызывать в ней некое покровительственное чувство, без которого любовь для Плевицкой была невозможна: все ее любимые мужчины были мягче, нежнее ее. Иногда ей казалось даже, что ее Василий чем-то похож на Государя. Она понимала: грешно, крамольно даже думать так. Особа Царя священна! Но всетаки Шангин действительно иногда напоминал ей обожаемого Государя! Мягкостью обхождения, меланхолической и нежной улыбкой, этим тихим светом, льющимся из глаз.

Она ведь была влюблена в Царя – чуть-чуть, как и все, кто был приближен к Его особе. Личность Царя, впрочем, была окружена священным ореолом Помазанника Божия, и влюбленность в Него ощущалась некоторым подобием святотатства: Государя можно и должно почитать, обожать, можно благоговеть перед Ним, можно даже боготворить Его! А вот быть влюбленной… Надежда Плевицкая изо всех сил старалась удержать свое чувство к Государю в рамках благоговения и верноподданнического обожания.

Но все-таки было в Николае Александровиче нечто, что всегда особенно привлекало ее в мужчинах, можно сказать, притягивало как магнитом. Какая-то внутренняя незащищенность и нежность, внешняя деликатность и мягкость… Какая-то смиренность… Этого и словами не назовешь! И это нечто роднило Царя с ее первым супругом – балетным танцором Плевицким – и еще сильнее – с ее нынешним избранником. Василий Шангин даже внешне был похож на Николая II! Разве что бороды не носил. Последнее (не отсутствие бороды, а внешнее сходство) всегда несколько смущало Надежду. Но вместе с тем притягивало ее еще сильнее, вкупе со всеми другими духовными и интеллектуальными его достоинствами, которых она почитала себя недостойной.

Она любила Шангина! Господи, как же она его любила! А он любил ее.

Будущее представлялось ей в ту весну упоительно-прекрасным. У нее было все – успех, покровительство Государя, богатство. Но это было и прежде, и два года назад, а теперь еще и любовь пришла в ее жизнь!

Казалось, теперь она достигла предела желаемого – "остановись, мгновенье, ты прекрасно!" – и это прекрасное мгновение будет длиться долго-долго, и ничто не может помешать. Никогда она не чувствовала себя так уверенно, так надежно, как весной 1914 года.

II

Надежда не обратила особого внимания на газетные сообщения о том, что 26 июня в Сараеве боснийскими экстремистами были убиты наследник австро-венгерского престола Франц Фердинанд и его молодая жена. Она газет-то не читала, потому что не знала иностранных языков! Слышала, конечно, разговоры, ахала, ужасалась. Особенно принцессу жалела. И возмущал ее террорист, осмелившийся поднять оружие против женщины.

Было утро, она лежала в постели с чашкой шоколада, как вдруг вошел Шангин, бледный, огорченный, и сказал:

– Собирайте свои вещи, завтра необходимо возвращаться в Россию.

И даже тогда она еще не поняла, что эти семь выстрелов в Сараеве разбили вдребезги и ее мирок, и ее счастье, к которому она шла так долго.

Много позже она вспоминала:

"Ах, я ничего не понимала в политике и удивилась, какое отношение имеют мои вещи в убийству чужого принца где-то в Сербии? И не знала я, что надвигается на нас горе великое. Вот оно – грянуло, и содрогнулась земля, и полилась кровь. Слава вам, русские женщины, слава вам, страдалицы! Вы отдали все дорогое отечеству. Россия закипела в жертвенной работе, все сплотилось воедино, никто не спрашивал, – како веруешь, – все были дети матушки-России. А кто же ее не любил? Не стану описывать того, что знает каждый, а я сбросила с себя шелка, наряды, надела серое ситцевое платье и белую косынку. Знаний у меня не было, и понесла я воину-страдальцу одну любовь. В Ковно, куда пришла второочередная 73-я пехотная дивизия, я поступила в Николаевскую общину сиделкой, а обслуживала палату на восемь коек. Дежурство мое было от восьми утра до восьми вечера. К нам поступали тяжелораненые, которые нуждались в немедленной помощи…"

Патриотизму русских крестьян – тех, кого, собственно, гнали в солдаты, на бойню, – могли позавидовать те господа-офицеры и командиры из дворян, кто, собственно, посылал или вел их в бой. И этот патриотизм – не миф. Русские этнографы и особенно путешественники-иностранцы не раз с удивлением убеждались в непоколебимой вере русских крестьян в непобедимость России. Бывалые солдаты пользовались в деревнях большим почетом, а истории о былых походах и сражениях пользовались не меньшим успехом, чем "страшные сказки". Еще в конце XIX века в русских деревнях можно было услышать рассказы, хотя уже несколько мифологизированные, о суворовских походах, и многие популярные песни носили именно патриотический характер. Вера в непобедимость русской армии была надломлена именно многочисленными поражениями Первой мировой… Но воскресла в Великую Отечественную.

Плевицкая была крестьянкой, дочерью солдата, хоть и не случалось ее отцу по-настоящему повоевать. И яростный патриотизм был для нее таким же естественным чувством, как любовь к песне и пристрастие к пышно декорированным шляпам.

Да, на фронт она пошла ради Василия Шангина, чтобы быть рядом с ним, чтобы не маяться в ожидании писем… Но, не будь Шангина, возможно, она – будучи натурой страстной и увлекающейся – все равно оказалась бы на фронте.

Для многих светских дам работа в госпиталях была значительной жертвой – жертвой, которую требовала от них мода, принятая нынче манера поведения. Уж если Государыня заявила, что за все время войны не сошьет ни себе, ни Великим княжнам ни одного нового платья… Уж если Государыня с княжнами работали в госпиталях… И Великая княгиня Елизавета Федоровна… Впрочем, Елизавета Федоровна считалась существом не от мира сего. Она уже много лет носила белые монашеские одежды и только и делала, что хлопотала о сирых и убогих. Примером Елизаветы Федоровны можно было бы пренебречь, но пренебречь примером Государыни и Великих княжон невозможно! Государыня, правда, госпиталя только навещала, но зато старшие из княжон, Ольга Николаевна и Татьяна Николаевна пребывали в госпитале от рассвета до заката. Татьяна Николаевна даже собственноручно ассистировала при операциях и делала перевязки. Ольга Николаевна была слишком жалостлива и принималась рыдать, стоило раненому хотя бы застонать во время перевязки, поэтому из перевязочной ее удалили в палаты, где она исполняла работу санитарки: даже самую грязную. Что несказанно смущало и раненых, и тех светских дам, которые пришли в госпиталь только для того, чтобы быть подле Великих княжон.

Конечно, не все светские дамы были столь неискренни в своем сочувствии к жертвам войны: время было такое и нравы были такие, что просто подавляющее большинство барышень и барынь даже самого высшего света с раннего детства до поздней старости оставались особами восторженными, с чистыми, готовыми к "подвигу во имя любви" сердцами. Их так воспитывали! На таких примерах! На таких книгах! Цинизм пока еще был моден только в богемных кругах, где поэтесса Гиппиус могла потребовать во время банкета жареного младенца. Аристократки же, весну проводившие в Ницце, а осень – в Баден-Бадене, оставались истово религиозными и искренне помышляли об искоренении пороков и просвещении бедноты. И в сестры милосердия тоже шли, пылая жаром сострадания.

Но, как бы ни были тяжелы военные и больничные будни, сердце иногда уставало сострадать и хотело радоваться, пусть даже радоваться было вовсе нечему, а от фронтовых сводок, которые сюда доходили быстрее, чем в тыл, впору было застрелиться или удавиться. Но не стреляться же и впрямь? Им, молодым, хотелось хоть каких-то развлечений после каждодневной тяжелой и грязной работы, после всей той боли, крови, смерти, которую им приходилось зреть изо дня в день, изо дня в день… Так что боль и смерть сделались для них чем-то привычным. Привычный ужас. Что может быть страшнее привычного ужаса?

И в госпиталях, где работали милые светские барышни, образовывались небольшие "кружки": из сестер милосердия, выздоравливающих офицеров и просто офицеров, приезжавших сюда на денек с фронта… Пили чай. Иногда немного танцевали под патефон, вспоминая блестящие балы безвозвратно ушедших дней. Флиртовали даже… И госпитальные "кружки" эти сделались даже более модны, чем остававшиеся еще в тыловых Москве и Петербурге.

III

Телеграмма, посланная в Ставку с просьбой начислить Надежду Плевицкую в дивизионный лазарет, осталась без отпета. В дивизионных лазаретах сестрам быть воспрещалось. В Первую мировую на передовую женщин еще не пускали. Тогда с разрешения дивизионного начальства Плевицкая, переодевшись в форму санитара – в мужскую форму! – выступила в поход при дивизионном лазарете. Поступок для тех времен поистине невероятный.

IV

Когда душевная боль достигает высшего предела, наступает некое притупление боли, словно бы онемение души. Пока новый удар – сильнее предыдущего – не заставит душу вновь очнуться для боли. Надежде не раз пришлось пережить оба состояния: онемение души от чрезмерности страдания и пробуждение к новой боли. Человек творческий, человек искусства всегда чувствует боль острее, обладая чрезмерно развитым воображением, – сопереживает глубже, всей сущностью, всеми нервами. Пребывание Надежды Плевицкой на фронте было подвигом еще и по причине остроты каждодневного ее страдания и сострадания. Все увиденное и перечувствованное врезалось в сердце и оставалось навсегда живым, ощутимым. Спустя двенадцать лет она могла восстановить каждый миг пережитого во всех подробностях, пережить снова:

"Я остановилась и послушала тишину, и вдруг там, где изнемогал Коротоярский полк, зловещей частой дробью застучали пулеметы. А когда пулеметы смолки, грянуло ура, наше русское ура. Валуйцы пошли в атаку. О, Господи Правый, сколько в этот миг пролито крови. Какую жатву собрала смерть? В околотке, куда я пришла, врачи выбивались из сил, и руки их были в крови. Не было времени мыть. Полковой священник, седой иеромонах, медленно и с удивительным спокойствием резал марлю для бинтов.

– А ты откуда тут взялся? – обратился он ко мне. – И не разберешь, не то ты солдат, не то ты сестра? Это хорошо, что ты пришла. Ты быстрее меня режешь марлю.

И среди крови и стонов иеромонах спокойно стал рассказывать мне, откуда он родом, какой обители и как трудно ему было в походе привыкать к скоромному. Мне показалось, что он умышленно завел такой неподходящий разговор. «А может, он придурковатый?» – мелькнуло у меня, но, встретив взгляд иеромонаха, я поняла, что лучисто-синие глаза его таят мудрость. Руки мои уже не дрожали и уверенно резали марлю, спокойствие передалось от монаха и мне. Позже, через несколько месяцев, когда пробивался окруженный неприятелем полк, этот иеромонах в облачении с крестом шел впереди. Его ранили в обе ноги. Он приказал вести себя под руки. Он пал смертью храбрых".

Перечувствовав столько за стольких, примерив каждую судьбу, каждую беду на себя, Надежда не могла не переродиться. И она перерождалась, постепенно, в муках, избавляясь от старой своей сущности – развеселой, легкомысленной, страстной и беспечной Дежки, превращалась в новую женщину – печальную, серьезную, нежную и отчаянную в своей безграничной отваге.

Когда-то стержнем ее существа было стремление к сценической славе – во что бы то ни стало!

Новым стержнем стала любовь.

Когда она любила Эдмунда Плевицкого, любовь к песне и стремление к славе все же оставались для нее сильнее и важнее любви.

Любовь же к Василию Шангину была подвергнута таким тяжелым испытаниям и такой страшной угрозе – утраты любимого навек! – что Надежда вдруг осознала: ни слава, ни карьера, ни даже само творчество – ничто больше не имеет для нее такого значения, как любовь к Василию. Именно ее любовь к нему, ибо даже если бы он вдруг разлюбил – она любить бы продолжала! Потому что любить его – и жить, и дышать – это теперь для нее было едино насущно, любовь – как дыхание – было тем, что жизнь в ней поддерживало и без чего жизни ей уже не представлялось. Пусть не будет больше песен и сцены – лишь бы был он! Лишь бы поближе к нему… И тогда она стерпит все – и будет чувствовать себя счастливой.

Глава 8
УТРАТЫ
I

Надежда сама удивлялась тому, как легко она выживала в этой кошмарной реальности.

Сколько раз она хворала от переутомления и нервного истощения в те, мирные, годы, когда весь труд ее был – выйти на сцену и петь! Когда дома ждали ее заботливые руки горничной Маши, горячая ванна, вкусный ужин и теплая постель! А ведь как сильно болела. И рвало ее, и кровь горлом шла.

Теперь же выносливости ее могли позавидовать мужчины.

Она терпела все: холод, голод, грязь, всевозможные неудобства.

Однажды она даже обнаружила вшей в своих роскошных волосах. Когда-то – роскошных, теперь – поредевших, истончившихся, грязных. Она заплетала их в косу и укладывала вокруг головы, под фуражку, чтобы не было видно, что она – женщина. Надежда так похудела, что фельдшерская форма буквально болталась на ней. Но впервые в жизни она не переживала из-за своей худобы. Ей было все равно. И волос своих не жалела. Обрезала их наполовину, а вшей керосином потравила и вычесала частым гребнем. Не испытывая при этом ни ужаса, ни особой брезгливости. От керосина волосы еще сильнее испортились. Но Надежда думала: два-три месяца в Винникове, нормальная еда, сон, купание в речке – и все вернется. И красота, и полнота, и блеск волос. Лишь бы выжить в этой бойне. Лишь бы вернуться.

То есть она-то могла вернуться в любой момент. Более того: ей приходилось чуть ли не каждый день отстаивать свое право оставаться здесь, на передовой! Ее все время хотели отослать прочь от опасностей, а она сражалась с ними со всеми, желая только одного: быть там, где Василий. Терпеть все то, что он терпит.

Так что важнее всего на свете было, чтобы Шангин уцелел. Чтобы он вместе с ней вернулся. Они поживут в Винникове, будут купаться в речке, ходить в церковь, гулять в Мороскином лесу. Правда, в Винникове – Плевицкий… Ну и пусть! Эдмунд хороший человек. Возможно, они с Василием даже подружатся. А потом Эдмунд тоже женится, и они будут крестить другу друга детей. В Винникове – мамочка! Она позаботится о них! Согреет, утешит! Там они смогут забыть весь этот кошмар. Может быть, они уже никогда не будут столь беспечно-счастливыми, как до войны, наверняка даже, нельзя быть беспечным, когда пережил столько горя и боли, но все-таки они будут счастливы, будут! Особенно когда родится ребенок. Любовь к ребенку исцелит их души. Надежде было уже тридцать лет. Пора было рожать первенца. А то как бы не опоздать! Впрочем, батюшка с матушкой тоже поздно за родительские труды принялись. Так что успеется. Лишь бы Василий уцелел.

Будущая мирная жизнь – когда-то привычная, обыденная – сияла вдали путеводной звездой. Иной раз казалась недостижимой. Война все чаще демонстрировала Надежде свой оскал – когда звериный, а когда трупный, – и каждый день отмечался новой насечкой на сердце, новым кошмарным воспоминанием, которое не изгладится уже никогда, до самой смерти!

"Утром солнце осветило нагие неуютное убежище, и мы увидели, что спали среди мертвецов. В сарае, в закоулках, около дома, в придорожной канаве, в саду, в поле – кругом лежали павшие воины. Лежали в синих мундирах враги и в серых шинелях наши.

Страшный сон наяву! Да и в страшном сне я не видела столько мертвецов: куда ни глянь, лежат синие и серые бугорки; в лощинах больше. Они ползли туда, быть может уже раненые, от смерти, но смерть настигала их, и теперь в лощинах неподвижные бугорки.

Предо мной лежал русский солдат в опрятной и хорошей шинели. Спокойно лежал. Будто лег отдохнуть. Только череп его, снесенный снарядом, как шапка, был отброшен к плечу, точно чаша, наполненная кровью.

Чаша страдания, чаша жертвы великой.

– Пийте от нея вcu, сия есть кровь Моя, я же за вы и за многия изливаемая.

Тот, Кто сказал это, наверное, ходил между павших и плакал.

Из походного ранца солдата виднеется уголок чистого полотенца, а на нем вышито крестиком «Ваня».

Ах, Ваня, Ваня, кто вышил это ласковое слово? Не жена ли молодая, любящая? Не любящая ли рука матери вязала твои рябые, теплые чулки? Что нынешнюю ночь снилось тем, кто так заботливо собирал тебя в поход?

Холодное солнце дрожит в чаше, наполненной твоей кровью. Я одна над тобой. Как бы обняли тебя, Ваня, любящие руки, провожая в невозвратный путь".

Надежде тоже не суждено было обнять на прощание своего любимого… К счастью, обычный человек не может провидеть свою судьбу, а провидцем Надежда Плевицкая не была. Она была всего лишь певицей… А впрочем, здесь, на фронте, она уже не была даже певицей. Она была всего лишь женщиной, отчаянно влюбленной и ради любимого своего готовой на все.

II

Иногда им удавалось видеться. Редко – но удавалось. Иногда выпадали даже короткие, но такие сладостные мгновения физической близости: иной раз – где-нибудь в сарае, на соломе, или в полуразрушенном особняке, но на вполне приличной кровати, или на полу в курной избе. Сжимая Шангина в объятиях. Надежда забывала обо всем: о холоде, о грязи, об усталости. О смерти, что караулит за порогом их убежища. Существовал только этот данный Богом миг. И – их любовь.

Надежда не уставала благодарить Бога за эту любовь. За то, что все еще остается желанна Василию: несмотря на худобу, огрубевшее от ветра лицо и предательски пахнущие керосином волосы. После Надежда так сокрушалась об одном упущенном свидании, когда после тяжелого боя она уснула, а Василий пришел навестить ее и пожалел, не стал будить:

«Пронизывающий ветер дул в окна, в углу оплывала свеча. Горячий чай в никелевой кружке казался мне драгоценным напитком, а солома, постланная на полу, чудесным пуховиком. После моего первого боевого дня я спала так крепко. И не слыхала я, что поздней ночью был в штабе тот, кто был мне дороже жизни. Не слыхала, что стоял надо мной и сна моего не потревожил. А только после его смерти прочла я в его дневнике запись, помеченную тем днем, той ночью: „Чуть не заплакал над спящим бедным моим Дю, свернувшийся комочек на соломе, среди чужих людей“».

О том, что она – единственная женщина на передовой, что ее подвиг во имя любви к поручику Шангину давно уже стал легендой, передаваемой из уст в уста, что все офицеры завидуют ему из-за того, что у него есть здесь любящая и любимая женщина, – обо всем этом Надежда даже не думала. Она вообще не считала свой поступок подвигом. Подвиг – это то, что совершаешь нехотя, через силу, потому что должен это совершить. А она просто не могла поступить иначе! Она не могла бы жить вдали от него! Она просто сошла бы с ума!

Ведь она начинала сходить с ума даже здесь, если не видела его больше недели.

А вдруг он ранен? Или даже убит? И его друзья лгут ей, будто видели его всего три часа назад!

А даже если и видели – его могли ранить или убить уже сто восемьдесят раз в течение этих трех часов! Или вот сейчас, в этот самый момент, немецкий снаряд или пуля ищет сердце ее любимого… И ее нет рядом с ним, чтобы закрыть его от смерти!

Она сходила с ума, буквально не находила себе места… Ее руки привычно срезали промокшую от крови одежду, промывали раны, накладывали бинты… Но душа ее была не здесь, а с ним.

Она напряженно вслушивалась: не прозвучит ли его голос? И когда слышала: "Дю! Милый мой Дю!" – бежала к нему, летела к нему как на крыльях!

Она всматривалась в любимое лицо, пытаясь определить: не изменился ли он, не омрачилось ли чело предчувствием смерти? И себя поминутно спрашивала: не появилось ли дурных предчувствий? И – увы! – дурные предчувствия не покидали ее… Так же как не покидал ее страх за его жизнь. Страх, ставший уже привычным.

За себя она не боялась. Она видела столько смертей, что уже не боялась собственной смерти. Лишь бы не быть искалеченной, лишь бы не мучиться… И – не остаться в живых, если Василий погибнет!

Надежда молила Бога о том, чтобы Он, если пожелает забрать Василия, не оставлял бы ее горевать, прибрал бы и ее вместе с любимым. Она понимала, что покончить с собой не сможет. Потому что грех это смертный. Если Василия убьют – он в рай пойдет. А если она сама себя убьет – пойдет в ад. И будут обречены они на вечную разлуку… Нет, невозможно. Лучше она свое отстрадает. Если, конечно, Господь не будет так милосерден, чтобы сохранить Василию жизнь. А каждый день на войне убивал в Надежде веру в милосердие Господне…

Она вспоминала:

"Перед нашим отступлением из Восточной Пруссии командир корпуса генерал Епанчин приказал сестрам находиться подальше от фронта. Меня перевели в Эйдкунен в полевой госпиталь, и, когда я ездила в штаб дивизии, постаралась не попадаться на глаза суровому генералу Епанчину.

Меня всегда возил тихий санитар Яков. От Эйдкунена до Амалиенгофа двадцать пять верст. Бывало, едем ночью, в непогоду. Жутко, темно, ни души кругом.

Один дом не могла я миновать спокойно. Было это ночью ни днем, всегда у того дома испытывала глухое волнение: в тех верстах от Эйдкунена стоял тот дом, низкий и мрачный. Как только завижу его, у меня начинало ныть сердце от тоски и неведомого страха. Но как миную дом – все проходит.

Почему, почему же я страшилась того мрачного дома?

Уж наступила ночь. Мы снова тронулись. По дороге темнели холмики в снегу. Метель заметала темные холмики – замерзающих. Мое сердце мучительно билось, точно терзалось в груди.

Я закрывала глаза и видела мертвенно-бледное лицо моего дорогого. Где он, где он? Ведь штаб дивизии давно промчался мимо, а я не видела его с ними.

Я отыскала штаб дивизии в маленьком местечке и там узнала о моем горе. Свершилось самое страшное: упала завеса железная, и свет погас в глазах. Спасая других, он сам погиб у того самого дома, которого я не могла миновать без тяжкой тоски.

Да будет Воля Твоя, да святится Имя Твое…"

Страшные это были дни для Плевицкой – пожалуй, хуже всего, что ей пережить довелось и еще доведется. Узнав о гибели Шангина, она буквально почернела от горя, у нее отнимались ноги. Кто-то из штабных офицеров, пожалев эту странную женщину в мужской форме санитара – а может, когда-то он был ее поклонником и слушателем? – уступил Надежде место в коляске, которая скоро сломалась и осталась среди сугробов, а Надежду и штабных пересадили на телегу. Надежда была в полуобморочном состоянии и забыла в коляске свой маленький чемоданчик, где среди прочего самого необходимого лежала любимая ее брошь в виде кокошника с бриллиантовым орлом, пожалованная ей Государем во время Бородинских торжеств в Москве. Это была ее любимая брошь, с которой она никогда не расставалась, считая ее своим талисманом. И так символично было, что в те дни она потеряла все самое любимое… Потом она вспоминала об этом как о некоем зловещем знамении.

III

Вернувшись в Петербург, Надежда поняла, что не может, ну просто не может ехать к себе домой, в свою роскошно обставленную квартиру на углу Сергиевской и Таврической. При одной мысли о том, чтобы переступить порог и оказаться в комнатах, чьи стены были свидетелями ее счастливых дней, где живет еще отзвук, далекое эхо ее прежнего голоса – и других, навеки смолкших голосов! – при одной мысли об этом Надежду охватывала дрожь. Ей казалось, что она так переменилась за последние месяцы, – все равно что умерла и заново родилась. Только ничего доброго и отрадного в новом рождении ее не было. Прежней Надежды Плевицкой не существовало более. И страшно было встретить в тех стенах ее тень. Тень себя – прежней. Себя – живой.

Сейчас Надежда ощущала себя живым мертвецом, принужденно дергающимся от разрядов гальванического тока: ни мыслей, ни чувств, ни желаний. Ей даже умереть не хотелось более, потому что на какое-то время она разуверилась в существовании загробного мира. Если Божьего милосердия нет – откуда загробному миру взяться? Ничего нет. Ничего… Только страдающая, полумертвая плоть.

Потом вера вернется к ней, но те недели после возвращения с фронта были самыми страшными в ее жизни. Хуже уже ничего не было и не будет.

Возможно, она по-настоящему впадала в безумие. К счастью, иногда этот процесс можно остановить и вернуть человека из сумрачного мира.

Однополчанин и лучший друг Василия Шангина, Ю.П. Апрелев, встречавший Плевицкую на перроне, ужаснулся внешнему виду ее, испугался ее нервического состояния, отвез Надежду к себе домой, вернее – к своей матери, Елене Ивановне, хорошо знавшей и самого покойного Шангина, и историю любви его к народной певице Плевицкой.

Елена Ивановна была писательницей, и история эта показалась ей особенно романтической, как-то не соответствующей времени.

Она приняла Плевицкую, как дочь, она заботливо ухаживала за ней, часами беседовала, утешала. Сидела у ее кровати, дожидаясь, когда Надежда заснет: после всего случившегося она стала бояться темноты и одиночества. Рассказывала ей о тех потрясениях и утратах, которые ей самой приходилось переносить за долгую жизнь. Обещала, что время излечит. Гладила по голове и шептала:

– Надо жить. Нельзя так сдаваться. Все равно надо жить! Подумайте: хотел бы он, чтобы вы так убивались? Он ведь смотрит теперь на вас… И печалится. Хотя бы ради него постарайтесь, прошу вас…

Когда Надежда начала приходить в себя, Елена Ивановна уговорила ее полечиться в клинике доктора Абрамова, для благозвучия называемой "водолечебницей", но на самом деле – дорогой психиатрической клинике. В этой "водолечебнице" не раз "отдыхал" Леонид Андреев, да и другие знаменитости Серебряного века обращались к доктору Абрамову за исцелением истерзанных нервов. Надежда знала о популярности клиники Абрамова в творческой среде и согласилась на лечение.

Популярность доктора Абрамова оказалась действительно заслуженной: ныне неизвестно, какими он пользовался методами, но результат был налицо – Надежда перестала бояться темноты, нормализовался сон, и она больше не принималась плакать безо всякого повода.

Абрамов подлечил ее нервы, но исцелить душу было не в его силах. Впрочем, душа – понятие абстрактное. А в начале XX века многие ученые и вовсе сомневались в наличии у человека такого органа, как "душа".

А кое-кто сомневается и по сей день.

Но Плевицкую тогда спасли только вера ее – детская, наивная неизбывная вера русской крестьянки – да еще жажда творчества, у настоящих талантов практически неугасимая.

Она писала:

"В память моего ушедшего жениха я желала служить миру по силам своим, а в минуты слабости духа я обращалась к Библии и к Святому Евангелию. А там сил источник неиссякаемый – только черпай и пей из родника истины, и тогда незаметно откроются духовные очи и увидишь, чего раньше не замечала, и познаешь, что ты не один, а добрые силы невидимые ведут тебя, и что злоба, зависть и жадность, все те железные оковы, от которых душе человеческой тяжко, сброшены, и легче солнечного луча станет душа. И возрастут у нее крылья быстрые с кладью любовною, и парит она по поднебесью, и видит яркий свет, ярче солнышка.

Моя долюшка – доля счастливая, будто матушка родимая меня учила уму-разуму. Чтобы знала я, как в труде живут, родила меня крестьянка-мать и отец мой пахарь-труженик. Чтобы славу я познала, она мне песни подарила. Чтобы золоту знать цену и каменьям драгоценным, меня и в золото, и в камни она любовно нарядила. Чтобы я всех любить умела, чтоб за жертвенность святую братьям кланялась я земно, показала мне судьбинушка реки красные, кровавые, напоила чашей горьких слез над крестами безымянными, что убогими сиротками по чужой земле разбросаны. Причастила горьким горюшком, умудрила, приголубила ярким светом, ярче солнышка, чтобы знала я да ведала, для чего сюда мы присланы, чтобы душа светилась и слезами омывалась. Вот где радость-то пресветлая, как додумалась, дозналась, для чего сюда мы присланы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю