355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Лаврентьева » Бабушка, Grand-mère, Grandmother... Воспоминания внуков и внучек о бабушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX-XX веков » Текст книги (страница 9)
Бабушка, Grand-mère, Grandmother... Воспоминания внуков и внучек о бабушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX-XX веков
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:21

Текст книги "Бабушка, Grand-mère, Grandmother... Воспоминания внуков и внучек о бабушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX-XX веков"


Автор книги: Елена Лаврентьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Аленушка Власова с бабушкой, Крым, 1937

Одну из них мне подарил мальчик Кирюша, гулявший со мной во дворе церкви, и она долго хранилась в большом деревянном ларе, стоявшем в длинном квартирном коридоре, таком длинном, что я каталась по нему на трехколесном велосипеде. В нашей комнате обстановка была убогая даже по тем годам: кровать с железной спинкой, отгороженная шкафом, моя кроватка с веревочной сеткой, этажерка с книгами, пианино, основательный дубовый стол, под которым я любила прятаться, за занавеской – нянин уголок с сундуком. Няня Наташа – монашка из разогнанного вяземского монастыря, тихая, немногословная, для меня тогда – «старенькая». До нас она была домработницей в семье Лихачевых (директора автомобильного завода) и однажды повезла меня к ним – показать свою воспитанницу. Поездка мне показалась долгой, они жили в большом доме, разделенном аркой с высокими колоннами, на Симоновом валу. Меня поразила роскошь обстановки, прохладный полумрак больших комнат с высокими потолками и – чудо техники – холодильник, из которого вынули кубики льда: их опускали в стакан с водой, и они медленно таяли. На буфете стояла синяя фарфоровая пепельница-галчонок: я потянулась к ней, и мне ее подарили! Это было чудо: я не была избалована вниманием и подарками. Думаю, что в это время Лихачев был уже арестован и меня, по сходству судеб, пожалели. Няня хорошо готовила и часто раскатывала тесто для «монастырской лапши»: тонкий лист теста она сворачивала во много раз и плоскую трубку тонко-тонко нарезала. Тут уже я была наготове: вкуснее сырого теста для меня ничего не было. В комнате на окне был аквариум с рыбками и выращенные из косточек виноград, мандарин, позже даже целое деревце – вяз, осенью он исправно сбрасывал листья, несмотря на тепличные условия. Пианино звучало редко: иногда по вечерам играла мама, чаще всего начало «Патетической» Бетховена. Больше музыки звучало в новогодние вечера. В углу комнаты стояла елочка, дети (приходила в гости Мариночка Сперанская – внучка Георгия Несторовича Сперанского, замечательного детского врача, однокурсника дедушки, Александра Васильевича Власова), надевали вырезанные из бумаги маскарадные костюмы, приходил неизменный верный друг семьи Женя Гуров, одарявший меня на каждый праздник своими стихами.

В гостях у бабушки, 1936

Но няня няней, а полагалось обязательно ребенка отдать в «группу» – для обучения и воспитания. И такая группа нашлась рядом, в Лаврушинском переулке, в писательском доме напротив Третьяковки, французская группа. Все мы были однолетки – Таня Барто, Сашенька Ильф, я, только Миша Гусев был, кажется, чуть постарше. Сухопарая пожилая «мадам» говорила с нами только по-французски, и скоро мы стали понимать ее и довольно бойко болтать. Мне даже сны какие-то виделись на французском. Запомнились чинные прогулки по переулкам Замоскворечья, весной со стороны реки перегороженным бревенчатыми просмоленными щитами на случай наводнения. Послеобеденный отдых на широченной тахте у Ильфов. Добрая и улыбчивая Агния Львовна Барто, дарившая мне свои книги. Вечер у Катаева, где я читаю «Белеет парус», вызывая его одобрение. Квартира на Ордынке была настолько велика, что я не помню там квартирных склок или скандалов – все жили сами по себе, не то чтобы дружно, но обособленно. Этому способствовало и время. Привечали меня иногда только Мокроусовы, да Соня – одинокая тихая женщина, больная гемофилией. От нее я впервые узнала об этой болезни, увидав ее испуг от пустячной царапины, случившейся, кажется, по моей вине. Видимо, до пребывания во французской группе я гуляла часто одна во дворе ВИМСа, помню кучки выброшенных образцов, среди которых я находила то кристаллики сульфидов, то гальку кварца. А еще весенние подтаявшие сугробы с сосульками и пещерками и тонкий последний ледок, об который я режу палец. Еще Ордынка запомнилась частыми болезнями – я цепляла все детские хвори подряд. Летом 1941 года мы уехали оттуда в Пестово и уже не вернулись. Выходные дни были обычно днями визитов в Газетный переулок, к бабуле, где она жила в кооперативном доме 2-го МХАТа «Сверчок». Квартиру эту дали ее сыну, дяде Володе, композитору и музыканту. Шли на 26-й трамвай, на Полянку, через Пыжевский и Старомонетный переулки. Остановка трамвая была где-то около церкви Григория Неокесарийского. Мама шла широкими шагами, и мне всегда хотелось подладиться под этот шаг. Ехали через Каменный мост, мимо «Дома на набережной», мимо Манежа (казалось тогда – долго). Часто у бабули бывали ее ученики: шесть-семь человек разных возрастов. Несколько раз в год обязательно устраивались отчетные концерты – все должны были выступать на них. Рукописные программы готовились к каждому концерту. Само собой разумелось, что я должна была начать учиться музыке – о моем желании или нежелании никто и не спрашивал. На одном из концертов мне позволили выступить «сверх программы» чуть ли не с «Чижиком». Помню, что я тщетно искала себя и сверху и снизу и даже на обороте программки: ведь «сверх»! Не найдя, обиделась. Читать я начала очень рано: научилась по вывескам при прогулках с няней, особенно много их было на Пятницкой. Поэтому помню хорошо, что при переписи 1939 года я отстаивала свое право числиться «грамотной» (тогда много было неграмотных, и в анкете была специальная графа).

Всегдашний воскресный обед у бабули обставлялся основательно: в комнате, за столом с белой, с отглаженными складками скатертью, с салфетками в кольцах. Особенно все соблюдалось в дни приезда из Ленинграда дяди Лени – бабулиного старшего брата Леонида Александровича Иванова. Он был ботаником, членом-корреспондентом Академии наук, то ли директором, то ли замдиректора Лесного института и жил в роскошной профессорской квартире. К его приезду стол накрывался особенно тщательно: он был порядочный сибарит и подшучивал над «Сонькой», наливавшей себе суп в миску, мне в тарелку, а ему прибор ставился «по полной программе»: две тарелки, ножик справа, вилка слева, салфетка в серебряном кольце (ее он разворачивал и затыкал за ворот рубашки). Носил он пенсне, бородку (немного похож на Чехова), был добр, немногословен и в жизни довольно бесхарактерен. Уехав с Институтом в эвакуацию в Боровое, вернулся оттуда уже в Москву с жгучей брюнеткой одесского «привозного» облика, дочерью академика Гамалея. В ее квартире он и прожил последние годы не то чтобы в опале, но и не в фаворе (имел мужество не одобрять Лысенко). Однажды, уже в школьные годы, он меня крепко поставил на место, выслушав мой официозный бред по поводу якобы ненужности изучения дрозофил: «Не говори о том, чего не понимаешь». Думаю, что с тех пор я перестала говорить и о том, что знала, поскольку всегда появлялись какие-то сомнения.

Обеду бабушки. Леонид Александрович Иванов, Аленушка, Софья Александровна Власова, 1940

У бабули постоянно крутился Меджи – доберман, породистый, с родословной. Соблазнившись этой родословной, ее завела тетя Нина, жена моего дяди Володи, а вскоре и бросила: ей надоело. Уход за Меджи лег на тетю Лелю, и это определило на многие годы ее неприязнь к возне с собаками. Меджи была не просто умная – обученная собака. Она знала счет: держа на носу печенье, терпела до счета «десять», затем подбрасывала и ела, искала кусочек печенья, спрятанный в ее отсутствие в любом углу комнаты, садилась, давала лапу и т. д. Однако была очень нетерпелива: все двери квартиры долго хранили следы ее когтей, так как она царапала их, когда ее запирали или долго не выпускали. Когда началась война, Меджи хорошо изучила сигнал воздушной тревоги и выла, едва заслышав его: она знала, что ее оставят одну в темной, пустой, холодной квартире (в бомбоубежище собак не брали). Она, конечно, голодала и однажды съела чьи-то оставленные на кухне котлеты. Никогда не забуду, как она жалобно визжала, когда Леля ее била. Потом Меджи куда-то увели, а мне сказали, что отдали военным как служебную собаку, но, скорее всего, просто усыпили. <…>

Начало войны запомнилось толпой у входа в столовую, слушающей по радио выступление Молотова. В нашем подъезде остались Сулеры (им было все равно, где вести свой богемный полуголодный образ жизни, – среди картин, обрезков дерева, макетов кораблей и фрегатов, старых фотографий, собак, кошек, сухих запыленных цветов), гостеприимные в любой нищете (кстати, именно Сулеру был обязан своим появлением мхатовский «Сверчок»), Гуровы с новорожденным Гришкой, кажется, Шиловцевы. Осенью ненадолго появилась Ольга Николаевна Андровская: смутно помню ее рассказы о бегстве МХАТа из Минска. Позже, уже зимой, появился Женя Гуров – тайком, первое время скрываясь, – он чудом спасся из окружения и чуть ли не единственный остался в живых из наспех набранного по театрам ополчения. Приглашенный из Соловьевки печник сложил за хлеб нам в коридоре настоящую кирпичную печку, но до комнат это тепло не доходило. Спали не раздеваясь, еще и потому что среди ночи мог поднять сигнал воздушной тревоги – на долгие годы запомнившийся звук сирены и голос Левитана из черной тарелки радио: «Граждане, воздушная тревога». У меня на этот случай был припасен детский рюкзачок, в нем лежал любимый, еще папой подаренный ослик Ося и еще кое-какие зверюшки. Бомбоубежище было под соседним домом Меньшикова, говорили, что когда готовили эти огромные сводчатые подвалы, нашли замурованный подземный ход в сторону Кремля. Спать там не удавалось, разве что подремать, сидя на узких деревянных скамейках. Народ из нашего «Сверчка» был все знакомый, часто пытался всех смешить своими рассказами Хенкин, иногда играли в «города», в «наборщика-разборщика». Интересно, что две темы разговоров начисто отсутствовали – еда и политика. Разве что сетовали на затягивание с открытием 2-го фронта. Вскоре мы перестали ходить в бомбоубежище. Бабуле становилось все хуже (у нее был рак желудка), я заболела сначала корью, а затем воспалением легких. Рассудили, что от прямого попадания ничто не спасет, а от осколков темная комната в центре квартиры убережет. Сначала спускались к Гуровым: на 1-м этаже казалось безопаснее, да и Алене с маленьким Гришкой не было так страшно. Там нас застал бомбовый удар по телеграфу. Алена обняла меня и сказала: «Ну вот и все. Уже кончилось». А попадание торпеды во дворик Университета пережили в бомбоубежище. Стены дрогнули от удара. Тогда бюст Ломоносова перелетел через два переулка и грохнулся где-то в Кисловском, а у нас в доме вылетели стекла, но очень странно: 2-й и 4-й этажи зияли чернотой, а наш 3-й сиял, отражая свет полной луны. У телеграфа я потом нашла осколок, очень острый, весь в зазубринах, там же, у телеграфа, мы стерегли ночью какие-то дрова, за что получили одно толстое полено, которое я везла на саночках. Голода я не помню – был хлеб, Леля пекла оладьи из очисток от мороженой картошки. Меня неотвязно преследовало воспоминание о пенках с клубничного варенья, которое варила когда-то бабуля и все пили с ними чай, а я, услышав ненавистное слово «пенки», отказалась и только под конец лизнула блюдечко. А ведь могла бы много съесть!

Почему-то военные годы видятся мне как нескончаемая зима – темная и холодная. Горящая в коридоре печка и лед в ванной, мерцающий огонек коптилки и голубые слабые язычки газа, появлявшиеся только после долгого постукивания по трубам, мышка, сидящая у ножки рояля и слушающая гаммы, которые я с трудом играю замерзшими руками в старых перчатках с отрезанными пальцами, страшные крысы на кухне, тьма на лестнице и постоянное напутствие уходящим гостям: «Считайте ступеньки: одиннадцать и пять».

А бабуля уже не ела ничего и вдруг попросила яблоко. И мы с мамой пошли его искать. Кто-то сказал о складах на Никольской (наверное, ведомственных). После блуждания по замерзшим дворам мы оказались перед дверью в подвал, откуда так пахло яблоками: он был ими завален! Какой-то толстый мордатый мужчина презрительно отказал нам. Бабуля умерла в феврале 42-го после долгих мучений. Мама утром разбудила и сказала: «А бабуля уснула. Навсегда». По маминой просьбе я отнесла бабуле распустившиеся у меня на окне тополевые веточки. Страха я не помню, только жалость к маме.

К счастью, остались бабулины фотографии и письма…

«Солнышко души моей…»

© Н. Г. Подлесских, 2008

Я никогда не знала свою бабушку, не сидела у нее на коленях, не слышала увлекательных сказок, на которые она была большой мастерицей… Не знала я также и своего деда. Оба они умерли до моего рождения.

Моя мама рассказывала, что ее отец и мой дед Александр Владимирович Жиркевич (1857–1925) служил в военно-судебном ведомстве, печатался как поэт и прозаик в столичных и провинциальных журналах, собрал большую коллекцию картин, которую подарил Симбирскому (Ульяновскому) музею. Много лет дружил с И. Е. Репиным. Дослужившись до звания генерал-майора царской армии, продолжал заниматься филантропической деятельностью среди военных арестантов. Тогда в детстве это было то немногое, что я знала о своем деде… О бабушке Екатерине Константиновне Жиркевич (урожденной Снитко, 1866–1921) я знала еще меньше. Слышала, что она, в отличие от деда, была из состоятельного дворянского рода, получила блестящее домашнее воспитание и, выйдя замуж, стала преданной женой и матерью шестерых детей. Настоящее же знакомство с бабушкой началось много позднее, когда я стала работать с огромным архивом Александра Владимировича Жиркевича. К счастью, сохранился не только семейный архив, но и дневники деда, рукопись его воспоминаний «Потревоженные тени», многочисленные фотографии и сотни писем Екатерины Константиновны и Александра Владимировича – летопись их счастливой совместной жизни. Долгие годы бабушка оставалась для меня в тени своего замечательного мужа, пока я не прочитала его воспоминаний. Когда бабушка умерла в 1921 году, он записал в дневнике: «Уже одно то, что меня любила и уважала такая женщина, заставляет радостно биться мое сердце! Значит, было же что-либо в моей жизни и личности такого, что встречало ее любовь и сочувствие! Значит, и я прожил на свете недаром…» Несомненно, мой дед сумел реализовать в жизни свои принципы и интересы благодаря поддержке «любимой Каташи». Человек неуемной энергии, абсолютно лишенный чувства лени, обладавший феноменальной памятью, он заполнял свою жизнь большими и малыми делами. Военный юрист, литератор, коллекционер, общественный деятель. Его называли последователем доктора Гааза за милосердную помощь военным арестантам, заключенным, раненым, вдовам, сиротам, то есть «униженным и оскорбленным». Даже во время страшного поволжского голода он неизменно следовал своему девизу: «Спешите делать добро…» и «Один в поле воин».

Катя и Андрюша Снитко, 1879

В 1922 году он передал, фактически даром, свою почти двухтысячную коллекцию живописи, графики, рисунков, эскизов, предметов историко-культурного значения в Симбирский (Ульяновский) художественно-краеведческий музей, назначив сумму, равную стоимости проезда по железной дороге от Симбирска до Вильны. Многие пожимали плечами, называя это донкихотством. Опись коллекции Жиркевича начиналась словами «Родине и русскому народу». В коллекции работы К. Брюллова, Зарянко, Айвазовского, Верещагина, Репина и других замечательных русских и зарубежных художников.

В 1925 году Александр Владимирович передал свой личный архив музею Л. Н. Толстого в Москве с уникальными документами, связанными с именами Апухтина, Полонского, Кони, Толстого, патриарха Тихона, Фета, Верещагина, Нестерова и др. В памяти старожилов сохранилась легенда, как дед приехал в Москву в калошах, подвязанных веревочками: по дороге его обворовали. Ожидая разрешения на выезд в Вильну, он помогал сотрудникам музея разбирать свой архив. Музей приютил его.

И около двух месяцев дед вынужден был спать на столах в холодном помещении музея. Скудная еда, пошатнувшееся здоровье, одиночество… В таком состоянии он пишет для старшей дочери Марии воспоминания «Потревоженные тени», где самые яркие страницы посвящены жизни моей бабушки, которую Александр Владимирович ласково называет Мамочкой:

«Детство Мамочки вообще было безрадостно благодаря болезни ее матери (чахотка), которая обратила дом не то в монастырь, не то в лазарет. Мамочка, по обычаю своему – не жаловаться, а все сглаживать, смягчать, извинять – и тут не любила жаловаться на судьбу, стараясь обходить молчанием скорбные страницы своего раннего прошлого. <…> Зная Мамочкину натуру, я хорошо себе представлял, как тайно, глубоко она страдала, видя угасание любимой матери».

Когда Катюше и ее брату-близнецу Андрею исполнилось 13 лет, их мать, Мария Алексеевна, урожденная Пузыревская, умерла от чахотки, оставив детей сиротами (ее муж, человек широкой, но расточительной души, бывший одно время предводителем дворянства в городе Вилейка, скончался семью годами раньше). Перед смертью Мария Алексеевна просила свою близкую подругу по институту Варвару Ивановну Пельскую стать опекуншей и воспитательницей ее детей. Варвара Ивановна переехала из Москвы в Вильно, где жили дети, и посвятила свою жизнь Кате и Андрюше. Сама Варвара Ивановна была незаурядной личностью, в биографии которой много загадок и тайн. Внебрачная дочь московского князя И. Д. Трубецкого, она жила и воспитывалась в семье князя, получив блестящее образование. По семейной легенде, незадолго до своей смерти, отец открыл ей тайну ее рождения. Как незаконная дочь она не имела права на наследство, однако И. Д. Трубецкой позаботился о ее будущем. Он предложил ей принять покровительство своего друга, генерала Пельского: выйти за него замуж, а форму брака предоставлялось выбрать Варваре Ивановне. Как будто бы Варвара Ивановна согласилась, но лишь при условии фиктивности отношений. Между тем сохранилась запись в ее воспоминаниях, где говорится о безоблачном 18-летнем счастье с Владимиром Петровичем Пельским. После его смерти она совершила путешествие ко Гробу Господню вместе с семьей историка М. П. Погодина, увлекательно описав не только местные нравы, но и саму поездку по каменистой пустыне на осликах к иерусалимским святыням. Варвара Ивановна была глубоко религиозным человеком.

Е. Е. Жиркевич и В. II. Пельская, 1888

Сохранился ее рукописный молитвенник, куда она каллиграфическим почерком вписывала молитвы (есть среди них и молитва на случай эпидемии чумы). Между страницами – засохшие цветы или подаренные детьми рисунки на евангельские темы. Катя и Андрюша обожали Варвару Ивановну, называя ее «Тетей». Сохранились 200 писем моей бабушки к В. И. Йельской. Переписка продолжалась более двадцати лет, до самой смерти Варвары Ивановны. Умерла она в 1902 году и похоронена на кладбище бывшей усадьбы Карльсберг, теперь это место называется Радошковичи, в нескольких десятках километров от Минска.

Тепло отзывается о В. И. Пельской Александр Владимирович Жиркевич, несмотря на довольно непростые отношения, которые впоследствии сложились между ними: «Варвара Ивановна Йельская, при всех ее прекрасных качествах, как никогда не имевшая детей, понятия не имела в вопросах воспитательного характера. Скоро у нее на этой почве начались столкновения с опекуном детей – сухим, черствым, практично педантичным П. И. Лего и холодною по натуре женою его Софьей Тимофеевной, составлявшей полную противоположность Тете, женщине светско-воспитанной, сентиментальной, идеалисткой, непрактичной в жизни, мало знавшей людей, избалованной хорошими средствами и поклонением друзей такого же, как она, типа. <…> По мере того как дети подрастали, пришлось заниматься их образованием (Андрюша стал проходить курс Виленского реального училища, Мамочка училась дома с помощью целого штата учителей и гувернанток). Живший в доме престарелый “дедушка” П. В. Кукольник, которого я уже знал угасающим, опустившимся стариком, требовавшим за собою особого ухода, вносил много стеснения в жизнь Андрюши и Мамочки, требовавших уступок и компромиссов. <…> Отсюда в Мамочке с юности выработалась девушка-дипломат, привыкшая избегать столкновений и уживаться с людьми при всевозможных обстоятельствах путем уступок и христианского терпения. Мамочка рассказывала мне, как ей иногда тяжело жилось при столкновениях между Тетей и четой Лего, между Тетей и Андрюшей, как трудно бывало примирить враждующие стороны и оставаться в добрых отношениях, чтобы домашняя жизнь не обратилась в ад…» Далее дед рассказывает историю знакомства со своей будущей невестой:

«На вечерах, в те дни, мы с нею встречались у старушки Любовь Петровны Марк, сестры известного генерал-адьютанта Константина Петровича Кауфмана, у которой были молодые дочь и сын. В доме устраивались домашние спектакли, в которых, на второстепенных ролях, принимала участие и Мамочка; после же спектаклей танцы под рояль, на котором играли или тапер, или сама Любовь Петровна, или кто-либо из присутствовавших дам общества Вильны. Там я и Мамочка встречались со многими высокопоставленными лицами, в том числе с семьей Виленского генерал-губернатора и командовавшего войсками Виленского военного округа генерал-адъютанта Эдуарда Ивановича графа Тотлебена, знавшего М-me Марк по брату ее Кауфману. Несмотря на присутствие таких “особ”, на вечерах царило полное, непринужденное настроение. Мамочка танцевала хорошо. Но я, как не танцующий, только ею издали любовался… Признаться, я сам долго не мог отдать себе отчета в том чувстве, которое невольно влекло меня к Мамочке. Только, почувствовав окончательно, что я влюблен, решил я завоевать право на семейное счастье высшим образованием, почему и стал готовиться в Академию!..

На этих симпатичных семейных вечерах завязалось много сердечных отношений, кончившихся затем браком». «Мамочка никогда не была красива. Но у нее были в молодости изящная фигурка, чудные, почти до колен, густые волосы и ясные, чистые, красивые глаза, при свежем, ярком румянце лица. При скромности костюмов и манер, она в обществе поражала всех тактом и сдержанностью, так что казалась старше своих лет и выделялась между подругами, с которыми в Вильне “выезжала в свет”. Неудивительно, следя за нею в моей молодости, я в нее скоро влюбился». Вероятно, и Катя не осталась равнодушной к молодому офицеру. Когда Александр Владимирович поступил в военно-юридическую академию в Петербурге, между ними завязалась переписка. Молодые люди тщательно скрывали свои чувства, в письмах делились впечатлениями от прочитанных книг, других событиях культурной жизни. Так продолжалось три года. На последнем курсе Александр Владимирович заболел брюшным тифом, и ему не разрешили перенести экзамены.

Е. Е. Снитко, 1885


А. В. Жиркевич, 1887

Под угрозой оказалось окончание академии. В отчаянии он написал Кате письмо, где, нарушив свое молчание, сделал ей предложение. Катя приняла его, проявив волю и решительность, так как ее опекун П. И. Лего был против этого брака, он прочил в мужья своей воспитанницы человека состоятельного, а дед был из обедневшего дворянского рода, хотя и знаменитого своими воинскими заслугами. Лего наговорил в письме Александру Владимировичу много оскорбительных слов, которых дед так и не простил ему… Поддерживала Катю Варвара Ивановна. Вероятно, она давно заметила возникшую симпатию между молодыми людьми и всячески способствовала их сближению.

Венчание состоялось в сентябре 1888 года, и молодые тут же уехали в Петербург. «Свадьба была отпразднована парадно. Обряд бракосочетания был совершен в Пречистенском соборе протоиереем Котовичем при хоре архиерейских певчих и при массе публики (гостей и посторонних), собравшейся взглянуть на богатую невесту. Карет было множество. На Мамочке было дорогое венчальное платье из белого муара-ангика с парадной пуховою накидкою на плечах. Из церкви все поехали на нашу новую квартиру, роскошно декорированную тропическими растениями и цветами. Шампанское лилось рекою.<…> Прямо с квартиры, после разъезда гостей, я и Мамочка поехали в Петербург, в свадебное путешествие – знакомиться с моими родными, там жившими. В Петербурге мы пробыли около месяца, делая визиты родне, участвуя в устраиваемых для нас фамильных обедах, бывая в театрах (главным образом в опере и балете).

Е. К. и А. В. Жиркевич, 1888

Жили мы в одной из лучших гостиниц города, занимая № в две комнаты, где и устраивали завтраки для моих литературных друзей (Фофанова, Величко, Лемана и др.). Я познакомил Мамочку с другом моим, художником И. Е. Репиным, который для Мамочки написал с меня портрет черной масляной краской (он сейчас находится в Ульяновском художественном музее)». Подробнее об этом эпизоде дед напишет в дневнике: «Репин пригласил меня с женой к себе на вечер, куда мы с ней вчера и отправились.<…> Репин был рыцарски любезен с Катей, и, видимо, лицо ее ему нравилось, так как он в нее вглядывался задумчиво и пристально, что, как я заметил, он делает всегда, когда старается уловить выражение, обратившего на себя его внимание… Репин удивляется, что мы женаты всего несколько дней, а кажется, что уже давно…»

Тогда же он ведет Каташу к своему хорошему знакомому поэту А. Н. Апухтину: «Апухтин хочет познакомиться с Катей, но из-за своей полноты не может подняться к нам на третий этаж гостиницы, где мы живем… Повел Катю к Апухтину. Он встретил Катю на пороге. Хорошо одет, подтянут. Ведет ее под руку… Молодежи бы поучиться, как вести себя с женщиной!.. Катя просит прочесть ей стихи, которые он мне читал накануне и которые так меня восхитили. Апухтин читает и просит разрешения преподнести их Кате…» – «Я думаю, – вспоминала моя мама Тамара Александровна Жиркевич, – стихи, о которых говорит здесь отец, это те, которые отец очень любил и часто декламировал и в которых так художественно показал Апухтин свое мироощущение». Речь идет об известном стихотворении «Проложен жизни путь бесплодными степями…».

Вернулись Екатерина Константиновна и Александр Владимирович в Вильну 21 октября: «Катюша, кажется, счастлива, а моему счастью нет предела. На вокзале нас встречала Тетя – я был ей ужасно рад», – запишет в дневнике дед. По возвращении началась семейная жизнь. «Будучи бедным офицером, я вошел в дом моей жены с убогим багажом, сразу же попав на положение обеспеченного человека. У Мамочки были доходы с имений, имелся небольшой капитал. Жила она с Тетей Пельской (Андрюша учился в Рижском политехникуме) безбедно, хотя и скромно. Я застал в доме ту роскошную мебель, принадлежавшую В. И. Пельской, которую ты помнишь с детства и которую Тетя, умирая, оставила нам по завещанию (теперь она, при бегстве нашем в 1915 году из Вильны, от немцев, раскрадена управляющим того дома (нрзб), на Набережной, в котором мы жили в последнее время). В доме была кухарка (она же и горничная). Кроме того, одно время жила с нами старая экономка – немка Домброся, много лет находившаяся в семье Кукольников – Снитко. По наследству Мамочка, от разных предков, получила много хороших, ценных вещей. Все это наполняло довольно обширную, уютную нашу квартиру, в которой было много цветов, на столах лежали дорогие издания. На стене висел дивный портрет Павла Васильевича Кукольника, работы друга его Карла Павловича Брюллова (ныне отданный мною в Ульяновский художественный музей). Все еще дышало фамильными воспоминаниями В. И. Пельской, Кукольников, Пузыревских. Когда пошли у нас дети, Домброся переехала к Андрюше Снитко, в именье Карльсберг (Витенской губ<ернии>. Вилейского уезда), доставшееся ему по разделу. Но зато стали появляться в доме у нас кормилицы, бонны, гувернантки (немки, француженки), учительницы музыки, учителя рисования и т. д. Средства были. На образование же ваше и воспитание Мамочка средств не жалела и, как прекрасно знавшая языки немецкий и французский, а также недурно и английский, недурно певшая и игравшая на рояле, принимала живое участие в вашем образовании.

Будучи (как я уже сказал) бедняком, не принеся с собою ничего, я вошел в дом Мамочки так, как будто бы всегда жил в нем, в полном довольстве, на всем готовом, и Тетя, с которой установились у меня еще ранее, до женитьбы, хорошие отношения, и Мамочка были настолько воспитаны в лучшем смысле этого слова, что я не чувствовал унизительности положения человека, живущего на чужих хлебах. И, по правде сказать, я скоро привык к удобствам, обстановке, хорошему столу и другим преимуществам вполне обеспеченной обстановки, хотя всегда благодарно относился к членам приютившей меня у себя стародворянской семьи.

Со временем, когда я перешел в военно-судебное ведомство, т. е. получил и положение в обществе, и стал получать порядочное содержание, я стал чувствовать себя несколько лучше, как вносящий и свою долю в общую семейную кассу – на жизнь и удовольствия. <…> Не скажу, чтобы наша семейная жизнь была безоблачна. Хотя Тетя Варвара Ивановна Пельская и была прекрасно воспитанная, добрая и благородная старушка, но характер ее был неровный. А при моей вспыльчивости и щепетильности у меня с нею выходили иногда столкновения, зачастую из-за пустяков, причем она всегда была виновницей недоразумений. Отношения наши, за последнее время жизни с нами Тети, настолько стали неприятны, несмотря на усилия Мамочки наладить их, что Тетя, незадолго до своей смерти, переехала от нас к дяде Андрюше, в Карльсберг, где и умерла. До последних дней ее жизни у меня сохранились с нею вполне приличные отношения. Она до конца продолжала уважать меня и ценить как любящего свою семью семьянина, о чем, при случае, говорила знакомым и писала в письмах к своим друзьям. Быть может, и я не всегда был прав в наших домашних столкновениях. Теперь поздно разбираться в ошибках прошлого. Лучше считать себя виновным в недостатках характера и ошибках по отношению к ближним. Это я сейчас, набрасывая эти строки, и делаю.

Как счастливый сон пролетела моя семейная жизнь. Но разве я, с моим вспыльчивым, упрямым, не всегда уступчивым характером, могу считать себя вполне безукоризненным и чистым по отношению к нашей чистой, святой, несравненной Мамочке (Мурочке, как вы, дети, ее звали иногда в детстве по известной сказке из кошачьей семейной жизни)?! Хотя я никогда не изменял Мамочке, а всегда благодарно восторженно смотрел на ее семейные подвиги и добродетели, то мне иногда кажется, что в некоторых случаях я мог бы быть более мягок, уступчив в отношении ее. Но и тут поздно уже раскаиваться: прошлого не воротишь! Неким утешением для меня служит, что наша Мамочка, умирая, при Кате и Тамарочке, благословила меня и благодарила за то семейное счастье, которое я ей дал… Значит, она и меня простила, как в течение всей своей жизни прощала всех тех, кто был в отношениях к ней несправедлив…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю