Текст книги "Призрачные поезда"
Автор книги: Елена Колядина
Соавторы: Эдвард Чесноков
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
IX
– КОГДА-ТО давно у меня брат, на три года младше меня. Ты знаешь, я его очень любила, а когда он ушёл, то я перестала носить платок. Я мало с кем вот так говорю, я обычно приказываю. У меня просторный, свой кабинет, и я тут совсем одна. В другом кабинете столы поставлены так, чтобы, входя, я видела рабочие места, мониторы у всех сотрудников, чем они занимаются.
Подняв телефонную трубку, не знал, что оцепенею, чуть только услышу этот низкий голос, – да и как вообще умудрилась позвонить, если ещё специально вписал ей неправильный номер? Хотя, впрочем, относительно последнего теперь был не вполне уверен; совсем наоборот, я и думал тогда лишь о том, как бы оставить в её блокноте верные цифры!
– Ну да, в твоей конторе вся мебель – довоенная IKEA. Раритет, миллионы, если продать. – У меня пересохло во рту, слова слетали с трудом.
– Так ты знаешь? Как странно, я знала, что ты это знаешь. Да, да. Ты рассказал интересную легенду – о призрачных поездах. И я тоже знаю одну. Я хочу тебе её рассказать. Ведь мне позволено разговаривать очень долго, пускай там у нас они думают, будто я разговариваю с бароном Майтенфелем!
– С ним лично – вряд ли. Это же из «Мастера и Маргариты». Литературный герой. Вернее, персонаж.
– Ах-ха, я всё перепутала, задумалась о тебе всё перепутала! Конечно, имела в виду барона Рейтера! Да, так вот, история.
И сквозь электрический ветер доносилось: мы снимали исторический сюжет, вероятно, помнишь, как ещё до войны реконструировали Большой театр, добавляли подземную парковку с техническими помещениями, – и когда начали раскапывать (то есть не мы, конечно, начали раскапывать, а мы приехали, как раз когда раскопали); когда демонтировали и углубились, то под зданием обнаружили тщательно установленные фугасы, мощности достаточной, чтобы все декорации взметнулись на воздух. Стали внедряться, выведывать и доискиваться. Подтвердился ещё один старый слух. Что, мол, будто бы в октябре 41-го, когда бои с вермахтом уже на подступах, было принято решение тайно заминировать важнейшие стратегические объекты и государственные учреждения, подготовить к уничтожению метрополитен. Лучшие взрывотехники скрытно установили радиоуправляемые бомбы под «Военторгом» и кинотеатром «Ударник», под гостиницей «Москва» и зданием Страхового общества – под десятками других наиважнейших домов. И если в помпезном строении новые власти устроят комендатуру (не позже того, как сапёры обследуют каждый закуток), то однажды, скажем, во время важного совещания, сквозь эфир устремится кодированный сигнал и завоёванный город содрогнётся от взрыва. Однако в декабре немцев отбросили, разрушать исторический центр не довелось. Но послушай дальше. – Она всё это столь подробно излагала, или я из сложенных плотной гармошкой кратких фраз раздвигал мгновенно панораму событий? – После окончания войны мины-ловушки вовсе не были обезврежены. Может быть, потому, что многие знающие премудрость погибли на фронте (как поговаривали, взрывчатка покоится в герметичных отсеках, при вскрытии которых автоматически произойдёт детонация; а кто кроме создателя в силах прикончить собственное творение?) – но возможно, вследствие начавшейся Cold War, к старым бомбам добавили ещё более совершенные. Неужели потрясатель вселенной, с его-то сверхчеловеческой прозорливостью, не предусмотрел и того маловероятного исхода, при котором красная империя проиграет и столица Восточного полушария будет захвачена? Неужели он отказался от могущественного оружия, способного разить сквозь ткань времени? Современные эксперты склонны предполагать, будто за три четверти века взрывчатка пришла в негодность. Мой младший брат хотел тоже всего только посмотреть, как взрослые подорвут что-то там у федералов.
И я со всею отчётливостью вспомнил, как однажды здесь, в доме Краснова, снял эту же телефонную трубку, но вместо надёжной непрерывности гудка был оглушён звуковыми волнами. Я различал уносящиеся обрывки чужих звонков, невесомые признания в любви, отчёты о биржевых котировках, плач, пение, стариный грохот пишущих машинок и шелесты телеграфных лент; меня вбросило в самую сердцевину полуденного мегаполиса, и жизни десятков, сотен, десяти миллионов людей благодаря случайному дефекту связи вобрались и спрессовались в один бесконечноголосый ор. – Хотя намеревался, по-моему, просто перебрякнуть погибшим родителям, то ли в новой суете забыв, что об этом теперь можно не думать, то ли подсознательно надеясь услышать их голоса. А если по ту сторону провода мой собеседник, например, болел гриппом, – то я очень боялся вдохнуть инфекцию вместе со звуками из мембраны трубки.
– С кем это он так долго, – начал ворчать на кухне Шибанов, и я, прикрывая ладонью губы, спросил, дабы честно прекратить разговор, услышав неизбежное «нет», «работа», «потом», «ой-ты-знаешь-моей-канарейке-откусил-хвост-Годзилла»:
– Хадижат, может быть… мы можем сегодня… э-э… встретиться?
X
КРАСНОВ спросил, куда я засобирался.
– Гулять.
– А то дак всё дома сидел.
– Вы же знаете, готовился к собеседованию. – С каких пор стал с такой легкостью врать? Готовился к собеседованию. Будущий театральный критик. Хм. Удобная творческая работа, да, Фимочка? Ты же очень-очень начитанный. Тебе не надо «готовиться», ты готовый мастер красивого слова, златоуст, изящное художественное вылетает из твоих уст, как из почитаемых тобою текстов литературного энтомолога. Друг мой Фима, не говори красиво… Ах, сколько туманных слов, дышащих сиренью и перламутром. А как блистают доспехи воинов, сходящихся в лучах полуденного солнца! И как легко, Фимочка, ты одерживаешь победу в битвах, разворачивающихся в твоем пылком воображении.
– Подожди-ка, – никак не отстанет Краснов. – Ты же мне книгу должен был принести. В магазин «Русское зарубежье» заглядывал?
– Я с утра в лавку Сытина заходил. На улице 1812 года.
Книги давно были цифровыми, виртуальными, на электронной бумаге, все немногие новоизданные бумажные стали дорогущими, продавались в подарочных магазинах в Новинском пассаже. Но старый генерал требовал прежних – их ветхие остатки распродавались в букинистических лавках.
– Иван Солоневич, «Россия в концлагере», – нетерпелив генерал. – Ты раздобыл или нет? И ещё у него одно сочинение было: «Диктатура импотентов».
– Да, я как раз сегодня с утра заходил.
– И как там по городу? Уже ориентируешься? – он ласково улыбнулся.
Из платяного шкафа я извлёк ранец. Две ребристые клавиши замка, нажатые, выскользнули из-под металлических скобочек. Откинулся, треща разъединяемой липучкой, капюшон крышки. Старый рюкзак напоминал потерявший форму желудок последней стадии ожирения. Древние букинистические издания, изодранные, с подклеенными корешками, производили впечатление полупереваренной пищи. И посреди этой интеллектуальной похлёбки, в складке между тканевыми перегородками, затерялся прежний коричнево-красный паспорт, который превращал меня в подобие человека, а не отчипованную единицу стада – как и Краснов, я ненавидел нынешний штрих-код в прозрачном кармашке, позволявший при необходимости сканировать горожан в потоке.
«Россия в концлагере» находилась в потайном отделении.
– Сколько я тебе должен, Трофим? – невзначай спросил Краснов, когда я предъявил книгу.
Он был многоопытным тактиком. Я принялся теребить рукав, который никак не желал обнажать запястье с часами. Потом переложил паспорт во внутренний карман жилетки. Долго на ощупь ловил петелькой пуговицу.
– Тридцать пять оккупационных марок.
Он протянул пятьдесят.
Ну ладно, Трофим, не подкуп, в конце концов! Издание действительно малотиражное, дорогое. Родившись в начале двухтысячных, я застал осенний излёт непродолжительного периода бесцензурья, когда ни с того ни с сего, словно предчувствуя похолодание, зачинали печатание всего подряд: от Баркова до Борхеса и от теософских трактатов до конспирологических детективов Трофима Роцкого (тёзка!). Разумеется, в полумиллионном Буюк-Ипак-Йули, где мы сперва проживали с родителями, можно было достать (в одной из двух книжных лавок) одни лишь «Коаны» – сборник стихотворных и прозаических изречений Президента Республики; а в уездном русском городе, куда позже перебрались, книготорговые сети проявляли странную избирательность в отношении к… – отвлекаюсь.
Часы показывали 4½ дня. Оконце календаря остановилось на 15 мая. Среда. Как и в 1935 году, вспомнил я, надо же, совпадение: день недели, приходившийся на дату пуска метрополитена. Я когда-то специально промотал календы почти на век назад – не мог же Лазарь Каганович открыть метро, названное в его честь, в заурядный Передельник или в пьянчугу-Развратницу? Нет, этапное событие должно иметь отблеск мистичности: Воскресенье или Шабат (начать работу, когда работать нельзя: парадокс вполне по-большевистски). Так ведь нет: среда.
Шибанов, с увлечением читавший замасленного Умберто Эко (ни с чем не спутаю оформление обложек издательства «Симпозиум»), крикнул на прощание:
– Розенкранц был розенкрейцером – это уж ясней некуда!
Благополучно выбравшись из большого дома в 1-м Сыромятническом, я двинулся пешком к Чистым Прудам, где было условлено встретиться.
XI
– О-О, привет-пока, братишка! – тот же хрипловатый голос.
На Хадижат кофточка с надписью, выложенной стразами: «Please notice my eyes are a little higher».
Мы сели на лавочку на берегу. Текли в воде облака – мимолётные, лёгкие, и когда они перекрывали солнце, виднелись контуры лучей.
– Помню фильтрационный лагерь в Долгопрудном, – спокойно, почти сонно говорила Хадижат. – Нас тогда, как баранов, загнали в эллинг для дирижабля. Там три или четыре построили, когда «Люфтганза» открыла трансконтинентальные рейсы. И все были набиты бойцами проигравшей армии. Представь такой ангар длиной метров триста, как дебаркадер на Киевском вокзале, высотой с десятиэтажный дом. Федералам никак не пакостили, после проверки личности отпускали; вот правда, если кто из «Белой стрелы» (у них были списки; откуда бы, интересно знать, у них были списки?) – ну что ж, уводили… куда-то в другое место. Больше не видела никого из тех.
И так же обыденно, как положила бы сигарету в пепельницу, она положила голову на моё плечо.
– Ты похож на моего младшего брата.
Я не стал спрашивать, что с ним стало.
Синяя бездна неба дрожала в обмежованном Чистом Пруду, и как облака, плыли комочки мусора.
Даже она была там. С бойцами. Даже она, девчонка. Всё верно. В то время как я тогда не пошёл с остальными, хотя добровольцами отправлялись и физически слабее меня. Всё совершенно верно. Ничего не стоило прибавить год до совершеннолетия (особенно с моим апокалипсическим басом и не средним ростом). Всё верно: это был долг гражданина, долг честного человека. И если бы это в действительности принесло пользу, я ни секунды не колебался бы. Нет, нет же, не думаете же вы, что я трус, что я сынтеллигентничал, что я струсил, – а правильно, так ведь оно и есть! Но с другой стороны, как же быть, если с самого раннего детства я наблюдал неспешное угасание наших жизненных сил; я вполне понимал (каждый страшился признаться в этом): ещё два, три поколения – и от нас не останется ничего, мы утонем в потоке иноплеменных. Страшись, о рать иноплеменных, России двинулись сыны, – Пушкин, стихотворение, 1815 год, «Воспоминание в Царском селе» называется, ах, как же я мог забыть? – да я знаю, что за один уже этот абзац меня назовут русским фашистом, – но я знаю, на что иду: facio, feci, factum, facĕre – всё это звенья одной цепи! А впрочем, не то. Мы работали, спали, ходили на бизнес-ланчи, смотрели телевизионные шоу исключительно по привычке, – вот как потребляют сигареты и спиртное, чтобы механическими бессмысленными действами укрепить иллюзию постоянства. (РЕД-ОР: небх-мо сделать что-л с этими ебанистическими мнлгами, граф Толстой, б… (нрзб).)
Я осязал её со всей полнотой грубой чувственности; странно и, как вообще она могла терпеть мои тщедушные прикосновения, мои запах (у Краснова отключили воду – не принимал душ на сегодня), мои фурункулы, которые ещё более воспаляются на такой жаре.
– А мне нравится, когда меня ласкают, люблю, когда мне делают приятно, – вполголоса произнесла Хадижат.
Вспомнив недавно слышанные кавалерийские поучения Шибанова, глуповато спросил её – хозяйку съёмочных групп, и глубоких вырезов, и карточного счёта в оккупационном «Райффайзен-банка»:
– У тебя есть… кто-нибудь?
Сразу почувствовал себя крупнейшим идиотом; ведь как-то никогда ранее не обращал внимания на девушек, и они на меня; ну а тут вдруг вот – нате.
– А ещё люблю одно стихотворение, – не ответив на мой идиотский вопрос, она улыбается, жмурясь на солнце. – Ты хочешь, специально ради тебя прочитаю его наизусть?
Я хотел. Она была прекрасна, когда она говорила, когда сидела неподвижно и когда двигалась. Она вдохновенно зачитывала:
Я был там, в страшной битве,
я стоял над Непрядвой,
и в тот день я увидел,
как во сне, эти пряди.
О, Божественный облик, –
знаешь, что это было? –
предо мной предстал проблеск
Лика Девы Марии.
– Это что, – фыркаю, – пародия на Александра Блока?
– Да нет. Хмаров написал.
Напряжённо и ревниво стал соображать, когда и при каких обстоятельствах слышал эту мягкую фамилию – Хмаров; и за компанию с ним привязчиво мне вспоминался один моложавый полковник с похожим двусложным наименованием, – да что же, опять забыл! У него были холодные глаза.
– Слушай, – предложила Хадижат, – а пойдём в кафе?
Подумал о ближайшем «Кофе-Хаосе», но она возразила:
– Нет, нет, тут есть одно хорошее, называется «Хата», надо на метро ехать.
Мы направились к павильону станции «Покровские ворота». Величественный вестибюль располагался на противоположной оконечности Пруда – в том месте, где трамвайные линии, пробежав каждая по своему бережку, сливались в единое двупутное полотно.
– Кстати, там как раз будет один мой хороший друг, он тоже очень хотел бы с тобой познакомиться.
Я не обратил внимания на её слова и пошёл за нею куда бы ни указала.
Навстречу попадались группки солдат с голубыми нашивками. Когда они проходили мимо нас, долетали осколки разговоров (поскольку всякий считает, что если собеседник в шаге от тебя слышит отлично, то в двух шагах не различимо уже ничего), и с болезненным напряжением я ловил в их речи ругательства, произносимые не в исступлении гнева, не наедине с коллегами во время промысла, а просто и обыденно, как давно стёршееся, уже не признаваемое богохульным слово.
Неожиданно я обнаружил, что мы со Хадижат ведём – уже довольно давно – разговор; до высоких дверей метропавильона оставалось примерно пятьдесят шагов: извилистый переход между заколоченными ларьками, лотками, кабинками туалетов – синее на голубом.
Глядя на них, ощутил спазмы желудка. Я так давно не ел. Я не ел по-настоящему с тех самых пор, как не стало родителей. Чтобы не было тоскливо, я не думаю о них. И если бы кто-то спросил, что с ними стало, как все случилось, я искренне ответил бы, что не знаю.
– Да вот где-то здесь он, тот самый дом, – говорил, с усилием продолжая беседу, начала которой не помнил.
– Пожалуйста, расскажи мне о нё-ом! Правда, Тро!
…А может быть, она говорит совсем не наигранно; может быть, она такая по-настоящему?..
Уже привычно я стал собирать разрозненное.
На тихом бульваре, в шелесте тополей, стоит двухцветный двухэтажный особнячок, в каких помещаются посольства банкирских республик. Неразличимая, стёршаяся надпись вывески. Небольшой, чистенький, почти игрушечный домик. И в нём, на подземном этаже, есть серая комната, уставленная стеллажами картотеки. Подобно пчелиным сотам, громоздятся от потолка до пола ячейки. В желтоватых конвертах хранятся тонкие алюминиевые пластинки размером с ладонь, с вереницей отверстий в диаметр вязальной спицы, – словно трафарет для рисования созвездий. Когда случается надобность, то служители достают перфокарту из конверта и вставляют в прорезь вычислительного агрегата. Как граммофон иглою водит по пластинке, так машина принимается ощупывать поверхность карточки подвижными, похожими на безмускульные лапки паука, иголочками. Расположение всякого отверстия соотнесено с определённой областью данных. Из чрева машины, как лента телеграфа, струится змейка, на которой написаны имя, фамилия, время и место рождения, антропометрические характеристики, – написана вся жизнь. Едва появляется на свет младенец, сразу же закладывается в аппарат чистая карточка, раскалённые добела стержни пробивают первые отверстия; и человек теперь до самой смерти не вырвется из подземной комнаты. Все интересы, стремления, черты характера, все фобии и тайные желания фиксируются на перфокарте; каждое слово, каждый поступок печатается в вечности. Время от времени со второго этажа пневмопочтой спускаются приказания, и через несколько часов или дней в чьих-то судьбах прозвенят перемены: вот эта женщина сделается модной писательницей; а вот этому программисту компания «Майкрософт» предложит подписать контракт; вот этот ветеран войны умрёт во сне; а вот той журналистке предложат вести колонку в «Зе Нью Таймс». Но сколько бы ты ни искал, сколько бы ни бродил в районе Чистых Прудов, ты никогда не найдёшь двухцветный двухэтажный дом; разве что изредка, заблудившись в бесконечных безлюдных переулках, – безлюдных, безмашинных всегда, в будни или выходные, – можно неожиданно выйти к Прудам и увидеть мельком его; или ещё в трамвае, вечером, сидя у окна и глядя сквозь своё отражение, заметить вереницу холодных освещённых окон, туманное облако света у прутьев решётки – и пропустить мёртвый дом через себя, а потом – вниз, без остановок и перекрёстков, до Павелецкого вокзала, и дальше по рельсам, на её родину, в Хасавюрт.
– Ты говорила, твой младший брат погиб из-за этой войны? – спросил я тем же тоном.
– Не говорила.
Я вздрогнул. Вот сейчас обидится, развернётся, уйдёт, и… И что? Ничего. Жизнь кончена.
– А может, и говорила. Не важно. В любом случае, ты взял и догадался, – с неестественной для предмета нашего разговора теплотой сказала она. – Мой смышлёный Тро!
– Почему же ты – в ТК-холдинге? – надо было пользоваться её расположением. – Почему работаешь на них?
– Жизнь продолжается, – ответила лёгким голосом.
Чересчур лёгким?
– Братишка, а что ты предлагаешь – взрывать мосты и тоннели? Защищать? Как эти там, партизаны, из книжки для пионеров? – Словно извиняясь, она взяла меня под руку; мне пришлось собрать всё умение, чтобы уследить, о чём она болтает. – …Читала такие книжки – от прабабки остались. Ха-ха, защищать. Кого? Что? Пушкина? Эгей!.. – закричала она, взмахнув свободной рукой, – люди! Собираем стотысячный митинг! За Пушкина! – и тут же вернулась к серьёзному тону. – Ни-че-го не осталось.
– Да, – согласился я. О, какой же ты малодушный, Фимочка! – Поздно. Наша страна неотвратимо исчезает, разваливается на обломки, и с этим ничего не поделать, как с энергетическим кризисом. Наше исчезновение – лишь вопрос времени.
– Пожалуй. Но иногда думаю, – Хадижат осторожно, заговорщески понизила голос. – А вдруг есть где-то герой, смельчак?
Ну вот, Фимочка, камень в твой огород.
Я отвёл взгляд, сделал вид, что слова Хадижат не содержали намёка.
Над огненной щелью на горизонте плыли завтрашние облака.
– Откуда им взяться, героям? – ответил преувеличенно возмущённым тоном и отпустил её руку (пусть не думает, будто от неё завишу). – Не те времена, не те нравы. Героев теперь только в метро можно обнаружить – из камня и бронзы. Или на смальтовой мозаике.
XII
МЫ спустились под землю. Я прошёл Бесконечным Билетом.
Состояние крайнего нервного напряжения, – хотя желудочные боли не повторялись боле, – исказило оптику восприятия. Показалось, что башенки турникета сейчас сомкнут сочленённые заграждения, изломают моё хрупкое, нежное тело; что оранжевые зрачки фотореле пронзят незаметными икс-лучами, вызывая мутации хромосом. Показалось, шершавая ступенька эскалатора, набирая и набирая скорость, рухнет вниз, в наклонный ход бездны.
Хадижат, кажется, разговаривала со мной. Не знаю. Не слышал.
Хоть как-то отвлечься – смотрел на рекламные щиты, висящие в эскалаторном колодце. Но что-то странное увидал: вместо изящных надписей, вместо призывно выгнутых обнажённых тел – вбитые в стены крепёжные скобы да прямоугольники тёмно-серого налёта. Словно рекламные эти щиты показали истинную свою сущность – бесцветный прах; словно концентрированная злоба воспламенила и сожгла их. Конечно, можно было найти рациональное объяснение: пыль и грязь долгое время скапливались под навешенными панелями. Я подумал: видимо, оккупанты сняли щиты. Повесят, наверное, какую-нибудь социальную рекламу. «Зоолюбие – выбор свободных», или нечто вроде.
Шибанов ещё говорил, ходят слухи, что они теперь закроют метро, на что я возражал, что и надо же доставлять с окраин к месту работы рабочих, потому что…
Вновь кольнуло в желудке; и опять интервальные часы над рампой тоннеля, как показалось, идут несколько необычно. В чём же именно состояла странность, я так и не смог понять: мы находились слишком вдалеке от них.
Платформа была полна. В пять-шесть рядов толпились у пропасти железнодорожного полотна – бесконечная живая стена, утомительное однообразие; шатались бесформенные пятна просветов, наполненные той же людской мешаниной. Увеличенные интервалы поездов. Из тоннеля обдало липким ветром. Где-то там, в глубине, в темноте, чувствовалось движение, поток воздуха перед могучей массой, заметная еле вибрация. Люди подобрались ещё ближе, ужали промежутки между собою до толщины ткани. Ветер шевельнул волосы. Из тоннеля вывалился поезд – размытая стена пронеслась перед нами; за стёклами человеческий ветер, словно круговорот фигур карусели. Состав был полон. Состав был набит. Состав набит был. Я бы мог, вытянув руку, дотронуться до его синей стены – более далёкой, чем пойманные мечты: достаток, довольство, известность; я оглянулся – тесные шеренги властвовали позади, и мы не сумеем отсюда вырваться, даже если вдруг захотим. Те немногие, кто выходил на этой станции – из каждых дверей по два или три всего, – рванулись было к монолитной стене, но сдали, захлебнулись, разбились. Поток вмял в салон их обратно, где так уже было, что невозможным кажется присутствие хоть кого-то ещё; но мощнейший пресс человеческой массы трамбовал и трамбовал пассажиров. Женщина, расталкивая, хватаясь за воздух, дико кричала: «Сволочи! Выйти дайте!!!» Заревели по громкой связи: «Посадка окончена! Не держите двери!» – двери стали смыкаться, резиновые уплотнители стискивали последних; наконец жутко, с предсмертным всхлипом, сошлись. За стёклами – распластанные в неестественных, как у разбившихся насмерть, позах. Теперь и мы с Хадижат в переднем ряду. Виден каждый скол краски, каждая царапинка на металле. Со вздохом облегчения состав тронулся, в вагонах качнулись. Быстрей и быстрее текла стена. Колёса взгремели на стыках. Стучались в мозг, в душу, в душу. Чем быстрее неслись, тем чаще падали эти громыхания, пока не слились в один молот, раздробляющий череп. Я чувствовал движение состава всей кожею; кадрами плёнки неслись широкие окна; и половодье людей, сомкнутые кирпичи лиц – всё стало полупрозрачным, смазанным, как если бы в бесконечных вариациях повторялось одно и то же лицо. Десятки взглядов дотрагивались меня, чтобы тут же истаять. А все их желания, все их превратности тоже казались полупрозрачными, иллюзорными. И словно бы в потоке обличий я узнавал давно ставших призрачными друзей, родственников, родителей – где это? когда? Малейшее головокружение, наскок задних рядов – и швырнёт к жёлтым и синим пятнам. Боялся, что на хвостовом вагоне зеркало заднего обзора сшибёт голову. Пронеслось.
Они подталкивали меня к пропасти.
Только сейчас я почувствовал, что держу Хадижат за руку.
Ветер лизнул разгорячённые щёки. Новый состав подлетел. Внутри только золотой свет. Надо же – почти пустой.
Пожилая женщина безнадёжно уговаривала: «Ой, ребятушки, только уж не толпитесь! Все сядем, только не толпитесь-та, родненькие…»
Створки дверей разъехались – многие сотни ринулись к золотому свету; передних швырнули вовнутрь, как швыряют на сковороду шматок мяса. Трое, четверо толкались в дверях, друг дружке войти мешая, шатались из стороны в сторону – пьяненький Змей Горыныч; вползали, вваливались и чуть не падали на пол, нелепо размахивая руками.
Я втащил Хадижат в вагон.
– Ты такой сильный, – сказала.
В школе на уроках физкультуры я не мог подтянуться более двух раз. Родители (кто из них, почему-то уже не помню, а может быть, оба сразу) пеняли, что мне нужно поменьше книжек, побольше спорта. И я всякий раз, – а такой разговор заходил почти каждую пятницу, – хитроумно переводил тему на другое. Она, видимо, и об этом знает. Зачем издеваться так? Мне стало неприятно.








