Текст книги "Фартовый человек"
Автор книги: Елена Толстая
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Голова Варшулевича проговорила:
– А ты, оказывается, хват! Что еще нахапал за годы неправедной торговли? Показывай.
– Не дождешься, – прошипел хозяин, собрав последние силы.
– Так я сам найду, – сказала голова Варшулевича, вновь пропадая в подполе.
Из трактира вывезли полную подводу, прихватив, помимо спиртного, самогонного аппарата и оружия, еще фарфоровый сервиз, две шубы и шкатулку с серебром. Шубы и посуду, впрочем, потом вернули жене задержанного. Лично Ленька и возвращал, подчеркнуто вежливый и молчаливый.
* * *
На исходе осени товарищ Рубахин призвал к себе Леньку, Варшулевича и еще троих товарищей и приказал произвести обыск на квартире бывшего купца третьей гильдии Красовского.
– Этот Красовский неизвестно как уцелел, – рассказывал Рубахин, возя пальцами по бумагам, где разными почерками, то скачущим, то гимназически-идеальным, было что-то написано, очевидно про Красовского. – Его еще в восемнадцатом надо было ставить к стенке, но он как-то увернулся. Не нашли…
Он замолчал, шевеля губами над бумагами, а потом решительно закрыл дело и поднял лицо к сотрудникам. Те уже привыкли к сложным, мучительным пантомимам Рубахина и ждали окончания.
Рубахин сказал:
– Поступило сообщение, что у Красовского хранится оружие. Возможно, и спиртное. Все реквизировать и описать. Ясно вам, товарищи? Красовского арестовать и доставить сюда.
Ленька, Варшулевич и еще трое товарищей направились в дом Красовского.
Дом был хороший, с двумя каменными этажами и одним бревенчатым. Резьба наличествовала повсюду: на втором этаже – два льва и лист в белом камне, прямо как на церкви, а на третьем – деревянные кружева, выкрашенные в синюю и белую краску. Внутри все было устроено по-городскому, раздельные комнаты и мебель, привезенная из Петрограда.
Ленька постучал в дверь кулаком и крикнул:
– Открывай! Чека!
Словно по команде хлопнули ставни в доме напротив и лязгнул засов. Ленька даже не повернулся – привык. Обывателю надлежит бояться. Да и трясутся там, скорее всего, из-за поленницы неведомо откуда украденных дров, которым грош цена в базарный день. Не тот масштаб для Чрезвычайной комиссии.
– Открывай, гражданин Красовский, ты ведь дома, упырь.
Дверь деликатно подалась и растворилась. «Петли маслом смазаны, – отметил Ленька. – Хорошо живет и не стесняется».
Хозяин дома отворил сам – верный признак, что страшится и что домочадцев уже успел попрятать по ларям.
Своим видом Красовский внушал симпатию: правильное русское лицо, густая, хорошо подстриженная каштановая борода, широко расставленные глаза. Одет в пиджаке.
– Чем могу вам служить, товарищи? – вежливо спросил он.
Голос медовый – баритон.
– Служить ты можешь не нам, а Революции, – ответил Ленька веско. – Лучше сам сдай оружие. Тебе зачтется.
Красовский пожал плечами.
– Оружия никакого не имею. Все сдал, как только было объявлено приказом.
– У нас другие сведения, – сообщил Ленька. И махнул товарищам: – Приступайте к обыску!
По опыту зная, что возмущаться и протестовать бесполезно, Красовский повернулся боком, пропуская в дом топающих красноармейцев. Варшулевич приподнял кепку и иронически поклонился Красовскому. Тот не ответил. Сделал вид, будто не замечает.
Рядом с холеным Красовским красноармейцы выглядели как-то несерьезно: один тощий, в надвинутой кепке, настоящий заморыш, другой – с перебитым носом и, от перенесенного в детстве голода, с нечистой, темной кожей. Оба, впрочем, держались серьезно, требовали к себе уважения.
Красовский проводил их таким ехидным взглядом, что у Леньки горький огонь пошел по сердцу. Он ничего больше не сказал и вместе с другими принялся шарить по сундукам и переворачивать перины.
Всё нашли – и оружие, и спиртное в чулане. Заодно прихватили несколько безделок, какие выглядели подороже. Варшулевич соблазнился золотыми часами. Самого Красовского тоже задержали.
Взятый с поличным, Красовский насчет спиртного и двух наганов покаялся, но тут же нанес ответный удар и написал жалобу на то, что его под видом обыска бесстыдно обокрали, запятнав таким образом честь Революции.
Товарищ Рубахин вызвал Леньку и показал жалобу.
– Правда? – спросил товарищ Рубахин.
Ленька двинул плечом.
– Ты этого гада видел, товарищ Рубахин? Ты с ним говорил?
– Это не имеет отношения к делу, – сказал товарищ Рубахин.
– А что имеет отношение к делу? – осведомился Ленька. – Если бы ты у него дома побывал, ты бы еще не так с ним поступил. Да его вообще расстрелять надо.
– Не первая жалоба на тебя поступает, – продолжал Рубахин, как будто не слышал Ленькиных возражений. – Я прежде под сукно складывал, – прибавил он, показывая почему-то на мусорное ведро, полное в основном окурков. – Но теперь уже невозможно.
– Почему? – удивился Ленька.
– Начальство в Питере поменялось, – пояснил Рубахин. – Теперь с реквизициями строго.
– Я же не для себя, – сказал Ленька, все еще не веря собственным ушам.
Рубахин махнул рукой:
– Для себя, не для себя – кто станет разбираться. Факт налицо и квалифицирован как грабеж. Вот и понимай.
– А что мне понимать?
Рубахин вместо ответа закурил и вышел. Ленька сел поудобнее. Странно, что жалоба только на одного Леньку поступила, а о Варшулевиче – ни звука. Уточнять, в чем причина, Ленька не стал – Революция разберется, кто прав, а кто нет, – и, отбросив лишние мысли, взял посмотреть дело Красовского. Красовский выходил полный враг по всем статьям. Читать было неинтересно, выводы Ленька сделал сразу и в подтверждениях не нуждался. Поэтому он закрыл дело и уставился в окно.
Тут вошла Шура. К удивлению Леньки, она выглядела заплаканной.
– Вы думаете, это я? – спросила она прерывистым голосом.
Ленька не понимал, о чем она говорит.
Она порылась в мусорном ведре, вытащила окурок побольше, зажгла его и в две затяжки докурила, а потом бросила обратно в ведро.
– Это не я донесла, что вы Красовского грабили, – проговорила Шура более спокойно. – Я вообще не доносила. Если вы думаете, что я от досады, когда вы отвергли мою любовь, то все это будет ложь! Доносить вообще нельзя, и я даже в гимназии не доносила ни на кого.
Ленька сказал:
– Я так совсем не думаю.
Шура ладонями взяла его за щеки и поцеловала. Она порозовела обильно, как зимняя заря, и выбежала из кабинета Рубахина, горестно стуча каблуками.
Потом вернулся Рубахин с несколькими незнакомыми товарищами, и Леньке предъявили официальное обвинение в грабеже под видом обыска.
Его арестовали и отвезли в Петроград, в тюрьму, где заперли в камере с уголовниками.
* * *
С арестованным Ленькой Пантелеевым уголовники не общались, а сидели на корточках в дальнем углу и скучно резались в карты. Колода у них была вся изжеванная, играли грязно и по маленькой, бессмысленно, божась и непотребно ругаясь при каждом ходе.
Помимо Леньки с равнодушным презрением на их мышиную возню смотрел еще один человек – неприметной, но, если приглядеться, вполне располагающей к себе наружности. Он был похож на мастера небольшого цеха или на учителя начальной школы для рабочих: скромный, опрятный, с тщательно расчесанными коричневыми усами под востреньким носиком. Приметив Леньку, он кивнул ему, чтобы подсаживался ближе.
Ленька так и сделал.
Человек сунул Леньке руку «лодочкой», как барышня. Рука оказалась на удивление мягкая, даже шелковистая, хотя по внешности предсказать такое было невозможно. Ленька осторожно пожал ее.
Человек усмехнулся – очевидно, знал, какое впечатление производит.
– Белов, – представился он.
– Пантелеев, – в тон ему отозвался Ленька.
Белов чуть прищурился:
– А по-настоящему?
– Что? – Ленька не понял, слегка напрягся.
– По-настоящему как твоя фамилия? – пояснил вопрос Белов.
– Откуда ты взял, что Пантелеев – не настоящая? – удивился Ленька.
– По тому, как произнес.
– Пантелкин, – нехотя признался Ленька. Он уже давно, целых два года, так себя не называл.
– Пантелеев – лучше, – одобрил Белов. – Партийные имена всегда лучше, ближе к предмету. – Он вздохнул. – Ты скоро выйдешь отсюда, – предрек неожиданно Белов.
Пантелеев с деланным безразличием пожал плечами.
– Я ведь невиновен. Перед Революцией чист, как сам товарищ Дзержинский.
– Да? – протянул Белов. – А что же ты такого сделал, раз тебя арестовали?
– Разбуржуил парочку буржуев, – буркнул Ленька. – Еще в январе мы таких как они запросто ставили к стенке за козни против рабочего класса. А теперь почему-то требуют уважать, что он набил свои вагоны барахлом и тащит в Петроград – продать по спекулятивной цене. А Красовский – тот вообще матерый враг, куда ни плюнь! Он ведь откровенная контра, а они говорят, у него какие-то «права».
У Леньки аж перехватило горло, когда он вспомнил, с каким лицом зачитывал ему обвинение товарищ Рубахин. Как будто самого товарища Рубахина загнали в угол и ему теперь очень стыдно.
– Это новая политика, брат, – сказал Белов проникновенно. – Нужно приспосабливаться.
Непонятно было, всерьез он говорит или насмехается.
– А ты сам-то надеешься выйти? – спросил вдруг Ленька. – Или тебя окончательно упекли, до высшей меры социальной защиты?
– Я-то? – Белов пожал плечами. Казалось, Ленькин вопрос его позабавил. – Меня, братишка, ни одна тюрьма не держит. Ни при царе, ни при товарищах.
– Почему? – спросил Ленька.
Белов был спокоен и серьезен, даже глазами не улыбался, и Леньке стало интересно – что он ответит.
Белов поцарапал ногтем карман, наскреб немного табака, потом вытащил из другого кармана обрывок газеты и занялся тщательными алхимическими приготовлениями самокрутки.
– Потому что у меня такой фарт, – вымолвил Белов наконец. – Понимаешь? Я что угодно могу делать. И со мной что угодно делать могут. Но из тюрьмы, даже если попался, я всегда ухожу. А попадался я, брат, всего раза два за всю жизнь.
Ленька заинтересовался:
– И откуда у тебя такой фарт?
– А ты любознательный, да? – Белов искоса метнул на него дружеский взгляд. – Не любопытный, а любознательный. Так… Лишнего тебе не надо, но необходимое – вынь да положь. Очень подходяще для рабочей школы по обучению пролетариата грамотности. – Он заклеил самокрутку языком и положил на середину ладони.
Один из игроков вдруг оторвался от своего занятия и темно, неподвижно, как зверь, уставился на Белова с Ленькой, но Белов спокойным кивком приказал ему отвернуться и продолжать мусолить карты.
– Тебе сколько лет? – спросил Белов у Леньки.
– Двадцать первый, – ответил Ленька.
– А мне – сороковой, – проговорил Белов. – Самый роковой возраст. Потом, если судьба на воле сведет, расскажу тебе всю мою жизнь в подробностях.
Больше Ленька к Белову с разговорами не приставал.
Пантелеева действительно скоро выпустили. Явились два красноармейца и с ними хмурый молодой товарищ с надутыми, как у целлулоидного младенчика, щеками. Молодой товарищ посмотрел в бумаги, стоя в дверях, потом уставился на одного из арестованных, прыщавого подростка, обхватившего себя за плечи непомерно длинными руками.
– Пантелеев Леонид, – произнес молодой товарищ.
Ленька поднялся и подошел к нему.
Пухлощекий рассеянно оглядел Леньку.
– Ты, что ли, Пантелеев? – переспросил он с таким видом, будто не верил в это. – На выход.
Ленька вышел вслед за ним, не обернувшись ни на Белова, ни вообще на камеру. За проведенную здесь неделю Ленька во многом обновил свои взгляды.
Отпустили Пантелеева вовсе не потому, что его действия в отношении буржуя Красовского были признаны верными, а потому, что не было доказано наличие состава преступления. Никакой корысти в том, что Ленька совершил, не усмотрели; но на этом и закончилось. Особым сформулированным и документально записанным оправданием дело не завершилось. Оно просто как бы растворилось за малостью и незначительностью.
После освобождения Пантелеева заодно уволили и из Чека – поскольку происходило повсеместное «сокращение штатов». Новой работы, однако, ему не предлагали и учиться не направляли, хотя еще летом обнадеживающие разговоры на такую тему велись.
Ленька проглотил обиду, зачем-то зарегистрировался на бирже труда и временно отправился жить на квартиру к своей матери, которая обитала на Екатерининском канале вместе с Ленькиными сестрами, Верой и Клашей, недалеко от Сенной, в хорошем доме, где на парадной лестнице даже еще остались два фикуса в кадках.
Глава пятая
Троюродный брат Фима Гольдзингер обещал устроить Рахиль в Петрограде на бумагопрядильне, где он сам работал мастером и имел большое влияние. Рахиль сошла с поезда пошатываясь. Мостовая уходила у нее из-под ног. В одной руке Рахиль держала узел – перетянутый бечевой чехол от матраца, в котором находились подушка, несколько платьев и теплые чулки; в другой – письмо троюродного брата Фимы. Фима писал тонким пером с росчерками, как и Дора; Рахиль этому искусству не обучалась, потому что в пору ее возрастания уже наступили тяжелые времена.
Кругом сновали люди, и Рахили вдруг показалось, что сейчас ее затолкают еще в какой-нибудь вагон и увезут в другое место, где она совершенно потеряется. Она поскорее отошла подальше от платформы.
Фима в письме говорил, что надо взять извозчика и ехать на Лиговку, дом сорок шесть, где общежитие. Там спросить Агафью Лукиничну, сказать, что от Фимы, и она устроит комнату.
Спотыкаясь, Рахиль выбралась с вокзала. Вокзал был весь как дворец, с росписями и чугунными завитками. Улица вокруг шумела и двигалась, непрерывно изменяясь, как будто Рахиль все еще ехала в поезде и смотрела в окно.
Она медленно прижала к груди узел с подушкой и вещами и уставилась широко раскрытыми глазами в густонаселенное, одушевленное пространство. Дети с голодными взорами и нищие с безразличными бельмами, деловито вихляющие дамочки в красивых пальто текли мимо; потом, грохоча, точно рассыпая по картону горох, протопало несколько солдат, хмурых и озабоченных. Когда солдаты ушли, Рахиль увидела лошадь.
– Дядечка! – взмолилась она извозчику.
Извозчик, недосягаемо высокий, чмокнул в пустоту губами.
– Куда едем, барышня? – осведомился он после паузы и с таким видом, словно обращается неведомо к кому.
– Лиговка, сорок шесть, – выговорила Рахиль и полезла, не выпуская узла из рук, чтоб не украли и не уехали с вещами без нее. Извозчик озирал дали и шевелил поводьями.
С лошадью было привычнее. Жаль, конечно, что Фима не встречает, но Фима занят на фабрике. Он придет в общежитие вечером.
Фиму Рахиль плохо знала. Он иногда появлялся на мельнице, но это было давно. Те Гольдзингеры были куда малочисленнее мельниковых и жили более свободно. Они довольно быстро рассеялись по всему свету. Некоторые вообще уехали в Канаду еще до революции.
Как близкий родственник, Фима готов был оказывать Рахили покровительство, о чем и объявил мельнику письмом. Решено было отправить дочь в Петроград на фабрику, где ее ожидает новое будущее.
Рахиль прибыла, одетая в рыжеватом тулупчике и длинной темной юбке до самой земли. Волосы она закрыла красной косынкой, по моде. Узел теперь лежал у нее на коленях, и она, чуть подавшись вперед, обхватывала его обеими руками, прижимая к груди.
Извозчик провез ее по широкой улице, затем явились светлые, нависшие над домами купола и посреди площади толстая металлическая лошадь с широченным задом. На лошади сидел такой же толстый всадник.
Извозчик, не выпуская из кулака поводьев, перекрестился на церковь. Рахиль посмотрела на это совершенно безразличным взглядом. С площади они свернули в улицу, гораздо менее нарядную, с устрашающими высокими домами и плоскими, как лица монгол, фасадами.
Наконец Рахиль немного освоилась, ожила, принялась вертеться, оглядываясь. Она вдруг по-настоящему осознала, что будет жить здесь, в этом большом городе. Справит себе модное пальто и платье с воротничком, сделает прическу. Она никогда не будет такой, как мама.
От этого ей сделалось по-пьяному весело, словно она хитро обманула кого-то, а тот и не догадывается. Девушка даже засмеялась вполголоса.
С тротуара ей махнул какой-то парень. Она ответила кивком и вдруг застеснялась, ткнулась подбородком в узел. Кто-то свистнул неподалеку, потом прокричал: «Барышня!»
«Странные тут все», – подумала Рахиль, опять пугаясь и замыкаясь в неподвижности.
Некоторое время она сидела молча и только косила глазами по сторонам, но чем глубже они уходили в улицу, тем чаще раздавались крики и свистки, и в конце концов Рахиль постучала в спину извозчика:
– Дядя, а что они кричат?
– Это они тебе кричат, – сказал он, не поворачиваясь.
– А что они мне кричат? – опять спросила Рахиль.
Тут он повернулся к ней с веселой, кривоватой улыбкой:
– Да ты ведь в красной косыночке, дочка, а здесь, на Лиговке, в красных косыночках проституки ходят.
Рахиль поскорее стянула косынку с головы и спрятала. К счастью, они скоро приехали.
* * *
Знающий жизнь Ефим Гольдзингер даже ахнул, когда увидел свою провинциальную кузину, в судьбе которой решился принять участие. За несколько лет Рахиль превратилась в красавицу. Полностью дремучую в плане образованности и привычки к городской жизни, конечно, но такие-то как раз и расцветают быстрее всего. И наивна – чистый лист: пиши что хочешь.
– Роха, – пробормотал ошеломленный Фима, – да ты красавица.
Рахиль сразу же деловито потребовала:
– Справь мне новый документ, Фима.
– Зачем тебе?
Она уселась на кровать, сложила руки на коленях.
– Ты можешь такое устроить или нет? Скажи сразу!
– Могу, – подумав, ответил Фима. – Да зачем тебе?
– Хочу другое имя.
Фима вздохнул:
– Сейчас многие берут другие имена, более подходящие к революционному моменту. К примеру, сам товарищ Ульянов-Ленин!
Рахиль не поняла, что он имеет в виду, но на всякий случай засмеялась, собрав кожу на переносице забавными морщинками.
– Мне нравится «Ольга», – сообщила она.
– Почему? – удивился Фима, который ведать не ведал об Ольге Петерс, ее сильном характере и великой любви.
– Потому что я больше не хочу быть еврейкой, – объяснила Рахиль. – После всего, что случилось с отцом и мамой.
– Завтра и похлопочу о новых бумагах, – кивнул Фима. И тотчас указал на очевидную практическую выгоду такого предприятия: – Я бы тебе еще год рождения поправил, а то на фабрику могут не взять за малолетством.
Они разговаривали, нимало не смущаясь присутствием Маруси Гринберг, соседки по комнате. Маруся была смугла, как мулатка, с курчавыми, будто негритянскими волосами. Она трясла маленьким утюжком, чтобы «раззадорить» в нем угли, и потом быстро водила по беленькому воротничку с очень длинными «носами». Маруся собиралась на свидание. Новая соседка Марусе сразу понравилась, хотя девушки едва успели обменяться парой слов.
Фима ушел от Рахили совершенно плененный. На свой счет он иллюзий не строил: невысокий, щуплый, с плаксивой нижней губой, он имел такой вид, словно собирался вот-вот помереть от чахотки. Хотя на самом деле не собирался. Чтобы такая девушка, как Рахиль Гольдзингер, обратила на него внимание, Фиме придется опутать ее настоящей сетью интриг, прижать к стене, обременить благодеяниями и в конце концов объявить, что у нее нет другого выхода, кроме как дать согласие на брак.
Закрыв за Фимой дверь, Рахиль повернулась к Марусе и произнесла с нескрываемой насмешкой:
– Он думает, мишугине коп,[3]3
Дурная голова (идиш).
[Закрыть] что я из одной только чистой благодарности за него выйду. Видала, какими глазами на меня смотрел? Ну, пусть сперва сделает мне новые бумаги и устроит на фабрику.
Маруся засмеялась и уселась на стул возле окна – пришивать воротничок на свое лучшее синее платье.
* * *
Старый уголовник Белов оказался прав: тюрьма недолго удерживала его в своих стенах. Через пару недель он столкнулся с Ленькой на улице 2-й Рождественской в Петрограде.
– Ух ты, – промолвил Белов со скучной миной, как будто ожидал чего-то подобного и совершенно не рад встрече, – ну до чего же тесный это город, Петроград. Шагу не ступить, чтобы на знакомого не наткнуться. Как дела у тебя, братишка?
Ленька отвечал спокойно, даже весело:
– Мы не жалуемся.
– Где остановился? – продолжал расспросы Белов.
– У мамаши с сестрами.
– А папаша-то жив?
– Помер давно.
– Сестры замужем?
– Нет.
– А, – вымолвил Белов, – ну хорошо.
– Для кого хорошо? – не понял Ленька.
– Да для тебя же и хорошо.
Ленька покачал головой, не понимая, к чему Белов клонит.
Белов ухватил его под руку и потащил по улице, как будто торопился вместе с Ленькой поспеть куда-то. Они прошли половину Рождественской. Белов все помалкивал и вздыхал, как будто обдумывал нечто и прикидывал, стоит Леньке про это рассказывать или же категорически не стоит.
Ленька угадывал состояние своего спутника и никак его не торопил. Потребуется – все выложит, а сочтет преждевременным – промолчит.
Белов неожиданно проговорил:
– А нагулял жирка Питер. Скоро почти как до Революции сделается. Только народишко, конечно, теперь поблохастее, не такой мясистый, да и порода обмельчала, но уже стали появляться подходящие экземпляры. – Он глубоко задумался, облизывая синеватые губы. – Что ж, так и будем это все наблюдать в бездействии? – спросил наконец Белов.
Ленька ответил не задумываясь:
– Да я уж и сам на этот счет рассуждаю.
Белов вдруг улыбнулся, показав прокуренные до коричневого цвета зубы:
– И до чего же ты, любопытно спросить, дорассуждался?
– Так, – сказал Ленька. – Это революционный момент.
– Тебя ведь из Чека выперли? – как будто опять переменил тему Белов.
– Так, – не стал отрицать Ленька.
– За что?
– Сперва-то говорили, что, мол, по сокращению штатов, а потом прямо сказали – мол, за грабеж, и никакой новой работы тебе у нас не будет, – ровным тоном, но на самом деле с глубокой горечью ответил Ленька. – Да я ведь тебе объяснял… Сто раз, кажется, говорил. Я экспроприировал у откровенной контры…
– Это я тебе объясню, – перебил Белов. – Я тебе все сейчас объясню, а ты слушай и, главное, слушай не ушами, а сердцем. Время поменялось, а ты остался на месте. Вот что произошло на самом деле. Не поспел ты за временем, Ленька. Вот почему тебя из Чека выперли, а вовсе не по обвинению в грабеже или там по сокращению штатов.
– Как это? – недоверчиво переспросил Ленька.
– Да вот и так, – вздохнул Белов. – Я самых разных времен за жизнь нагляделся, отличить такое умею… Да мне-то меняться не нужно, а вот ты оплошал.
– Я не оплошал, – огрызнулся Ленька, – я не захотел.
– Это и есть твоя оплошка, – настаивал Белов, посмеиваясь. – Закурить есть?
Ленька дал ему закурить, глядя в темноту терпеливо и сердито.
Белов попыхал папироской, вернул ее Леньке и продолжил:
– Помнишь, ты меня про мой фарт спрашивал? Я, наверное, тебе расскажу.
Ночной город смыкался над ними, и в темноте только где-то впереди горел один фонарь, и можно было кое-как разбирать разные мелочи, населявшие тьму: тумбы у подворотен, мусорные кучи.
Белов говорил вполголоса, сдержанно, как о самом обыденном:
– Редко случалось, чтобы я не ушел от полиции, а если уж попадался, так надолго в арестантах не задерживался. Прочее – как повезет. Бывало – уходил с хорошей добычей, бывало – с разной ерундой. Выходило иногда, что и обманывали меня, и в дураках оставляли. По-всякому складывалось. Только одно невозможно – чтобы была мне неволя.
Ленька сильно задышал носом. Белов уловил это, усмехнулся:
– Тебе бы тоже так хотелось?
– Кому бы не хотелось? – вопросом на вопрос ответил Ленька.
– Ты хорошо ведь понимаешь – настоящего богатства, такого, чтоб надолго, тебе не обещается, – настаивал Белов. – Ни роскоши, ни женской любви, ни верных товарищей. Тут твое личное везение. Только одно тебе гарантируется – у сыщиков водицей между пальцами проливаться.
Ленька в ночном мраке кивнул головой. Белов и это уловил.
– Будешь моим наследником, – обещал он. – Когда меня убьют, мой фарт к тебе перейдет.
– А убить тебя могут? – обеспокоился Ленька.
– Как сказать… Думаю, рано или поздно выйдет мне пуля. Тут ведь все дело на обмане замешано, – промолвил Белов задумчиво. – Я по молодости многое не понимал. Думал, все будет честно. Но в таких вещах честно не бывает… А договоренность простая: с меня причитается дань, и так, чтоб неукоснительно и аккуратно. За это я остаюсь для сыска полным недотрогой. Но тут – как с платой за квартиру: заплатить-то ты обязан, но если хозяину втемяшится тебя выкинуть на улицу – выкинет. Кричи-сопротивляйся – без толку… У кого сила, тот и вправе, – заключил Белов и с усмешкой посмотрел на молодого приятеля. – Ну так что, Ленька, берешь мое наследство?
– Беру, – не раздумывая, ответил Ленька.
– Про условия ничего прояснить не хочешь?
– Нет. Мне и так все ясно.
У Леньки не водилось такого в привычках, чтобы подолгу топтаться на месте. С Беловым к нему опять вернулась определенность – чем заниматься и при каких условиях.
– Только в банде я буду главным, – поставил условие Ленька. – Чтобы никто надо мной не командовал.
Белов тихо засмеялся:
– Конечно, Леонид Иванович, ты будешь главным. А я рядом побуду, для твоего удобства. – Он вытащил из-за пазухи сверток и передал Леньке. – Вот тебе на первое время.
– Что это? – спросил Ленька, хотя уже понял – что.
– Деньги, – ответил Белов с полнейшим безразличием к предмету.
Ленька чуть нахмурил брови:
– Для чего?
– Чтоб без помех обдумывал дело, а не занимался глупостями.
* * *
Фима, как и обещал, устроил свою родственницу – теперь уже Ольгу и с более подходящей датой рождения – на бумагопрядильную фабрику, что на Обводном канале. Ольга к тому времени успела подправить не только анкету, но и внешность: она коротко подстриглась и не без помощи соседки по комнате, Маруси Гринберг, стала одеваться по-городскому.
Маруся встречалась с одним военным, который занимал большой пост. Фамилию возлюбленного Маруся скрывала, за глаза называла его «мой Митроша», а в глаза – «Митрофан Иванович». Митрофан Иванович был старше Маруси лет на пятнадцать и носил френч из такой хорошей ткани, как будто снял его с самого Керенского.
Маруся запрещала Ольге даже смотреть на Митрофана Ивановича. Заслышав звонок у входа, Маруся багровела щеками и обреченно застывала посреди комнаты, как малый зверек при падении на него тени от раскинутых крыльев коршуна.
– Ну что же ты? – говорила Ольга, которую это зрелище одновременно и забавляло, и сердило. – Он ведь сейчас уйдет, решит, что тебя дома нет.
Маруся медленно подносила руку к сердцу и выходила в коридор, тщательно и подолгу закрывая за собой дверь в комнату. Ольга подходила к самой-самой двери, прислушивалась. В коридоре деликатно переступали сапогами, приглушенно звучал мужской голос, глупо, счастливо хихикала Маруся. Потом все исчезало – Маруся и Митрофан Иванович куда-нибудь уходили.
– Смотри, что подарил! – вбегала Маруся после таких свиданий, радостная, каждый раз немного незнакомая.
Митрофан Иванович дарил шелковые чулки, шляпки, блузки, один раз – брошку.
Ольга рассматривала эти красивые вещи, прохладные и гладкие на ощупь, привыкала к их фактуре, к их необычной форме. В доме у мельника все было не так – и одежда, и разговоры, и еда. Маруся называла рестораны, куда водил ее Митрофан Иванович, перечисляла блюда. Все это напоминало путешествие в другой мир, например за границу или внутрь романа, и Ольге никак не верилось, что Маруся действительно побывала во всех этих волшебных мирах.
Ни готовить, ни шить девушки не умели. В общежитии не разрешалось держать примусы, вообще ничего не разрешалось, поэтому обедать ходили в столовую. Маруся могла перешить воротничок, а Ольга даже с этим бы не справилась.
Маруся подарила ей на первое время платье и юбку, «чтобы не как монашка ходить». На работе Ольга надевала комбинезон.
Она работала на випперовской машине, которая разрыхляла и выколачивала от мусора хлопок. Хлопок привозили в мешках, запятнанных множеством трудночитаемых фиолетовых и черных печатей. Мешки были очень пыльными. Их вскрывали и вынимали оттуда бесформенную, слипшуюся массу – странно было думать, что в конце концов из этого получатся тонкие нитки.
Виппер был старый, с прошлого века. Мастер, малого роста человечек с озабоченным обезьяньим личиком, показал новой работнице устройство аппарата. Ольга не столько слушала, сколько следила за тем, как морщинки то собираются на лице мастера, то вдруг разбегаются, точно рябь на воде. На левой руке у мастера не хватало двух пальцев, поэтому Ольга чувствовала к нему легкую неприязнь. После бесконечных разговоров с Марусей о любви Ольга поневоле представляла, как этот мужчина начнет ласкать ее своей беспалой рукой. Видеть такую культяпку на своем теле Ольге не хотелось.
– Ты слушаешь? – вдруг прервался мастер и уставил на Ольгу маленькие, выбеленные усталостью глаза.
– Да, – послушно сказала Ольга. – Под крышкой происходит вращение осей.
Мастер приподнял тяжелую деревянную крышку и показал две торчащие палки с крючками.
– Это называется «пальцы», – пояснил он, чем невольно вернул мысли молодой работницы к идее нежелательных ласк искалеченного мужчины.
Ольга, впрочем, усвоила в общих чертах насчет подачи хлопка на машину и удаления мусора и негодных мелких волокон, которые будут собираться на особых решетках.
Мастер показал ей еще несколько машин, участвующих в первичной обработке хлопка, например трепальную машину, самую важную из подготовительных машин, в которой хлопок окончательно разрыхляется действием бил – стальных полос, насаженных с помощью ручек на быстро вращающуюся ось. Билы отбрасывают хлопок на поверхность сетчатого барабана, из внутренности которого вентилятором высасывается воздух, потом вальцы снимают волокно, напоминающее теперь тонкий слой ваты, который затем уплотняется между валами и наматывается на деревянный стержень.
Ольга кивала, когда мастер бросал на нее взгляды, украдкой поглядывала на разные другие машины и других работниц. В общем, ей было ясно, чем и как предстоит заниматься.
Вообще Ольга была избалованной девочкой, однако, оказавшись лицом к лицу с необходимостью устроиться в новой жизни, она не оплошала и работы не побоялась, хотя бы и такой монотонной и тяжелой, как на бумагопрядильне.
Фима работал в других отделах и сюда, в цех первичной обработки хлопка, почти не заходил. Это Ольгу вполне устраивало.
В первые дни она валилась с ног от усталости и, закрывая глаза, видела виппер и стены цеха. Но постепенно эти видения развеялись, и Ольга начала грезить совершенно о другом.
Маруся Гринберг успела рассказать дорогой Олечке свою жизнь.
Марусин отец был сапожником. Жили они под Киевом. Папаша был евреем, что не мешало ему много пить и через это бедствовать. Братьев и сестер у Маруси народилось очень много, но все они страшно и от разных причин померли в детском возрасте.
– Когда покончилась и мамочка, тут я собрала в узелок свои вещички и пошла к отцу, – продолжала Маруся задумчиво.