Текст книги "Все так"
Автор книги: Елена Стяжкина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Все так. Елена Стяжкина
Никто не собирался жить именно так. Ни бабка Люули, ни Костик, ни сербка Зоряна, ни американка Мардж.
Костику всегда было холодно. А бабке Люули (Люське, по-здешнему) – тепло. Бабка любила лес. Уходила и пропадала. Костик мог не видеть ее неделю. Или даже две. И самому ему казалось, что никогда он ее не ждал и никогда за нее не боялся.
Бабка Люули искала сампо, чтобы намолоть столько хлеба, соли и денег, чтобы хоть каждый день устраивать пиры. Но вместо сампо она приносила клюкву. Клюква пахла больницами, которых Костик навидался из-за частых ангин. И другими больницами – тоже. В школе Костика подозревали в отдельности ума. Учителя почти все, завучи и директриса. От тех врачей, что искали в Костике ум, а находили пустой взгляд и молчание, исходил этот запах. И сквозь белые халаты, сквозь улыбки и озабоченные лица пробивался клюквенный цвет и даже форма. И ягода всегда казалась похожей на мешочки с застывшей кровью.
Еще бабка приносила рыбу.
– Ты можешь нарисовать на ней карту? – спрашивал Костик.
– Куда?
– Я хочу знать, как проехать к Снежной Королеве.
Бабка Люули не отвечала. Она почти не разговаривала с Костиком. Подавала еду, книги и гантели. После смерти Костиковой матери (она пьяной заснула в сугробе) бабка Люули записалась в библиотеку и стала читать Большую Медицинскую Энциклопедию. Важные статьи она закладывала Костикиными тетрадями по алгебре, его носками, ручками и даже зубной щеткой.
В статьях было много смерти. Статьи угрожали семенным протокам, мочевому пузырю, печени, поджелудочной и предстательной железе, сердцу, лимфатической системе. И было совершенно ясно, что алкоголь – это яд.
Надежд в книгах тоже было много. Надежд на возможности роста костной и мышечной ткани, на победу над угревой сыпью, на развитие творческих способностей, за которые отвечало левое полушарие.
С детства Костик говорил по-русски и по-фински. Но во дворе его дразнили Японцем: за малый рост, смуглую, но все-таки не желтую кожу, за раскосые черные глаза, за резкость, с которой он бросался в драку, за густую кровь, которая почти не лилась, а застывала ягодами-клюквами под носом.
– Разве у японцев густая кровь? – спрашивал Костик у Люули.
– Я – финка. Я – дома. Я здесь дома.
Это был тот редкий случай, когда бабка вообще отвечала на вопрос, разговаривала…
С Костиком вообще мало разговаривали. И бабка, и учителя. И во дворе. Во дворе с Костиком не играли. Но и не били. Изредка здоровались, как с чужим. Он и был чужим. Ощущал себя так. Но не маялся. Без людей ему было лучше, чем с людьми.
* * *
В медицинский, несмотря на глубокую начитанность, Костик не поступил. Год работал в городском архиве. Мерз. Часто болел. Тонкий, почти девчоночий голос, забрала сорокалетняя ведьма Валя – заведующая читальным залом. Она заставляла Костика носить коробки из подвала – наверх. Чтобы те грелись. Коробки грелись, Костик мерз, голос его ушел. И взамен не оставил ничего.
Но Костику ничего и не было нужно.
Бабка Люули пришла в архив и сказала заведующей: “Отдай! Не твое!”. Ведьма Валя насмерть испугалась.
Шел восемьдесят восьмой год. И здесь, в приграничье, шепотом говорили о реституции.
Говорили, что придется отдать все: на века построенные дома, Дворец культуры работников лесной и обрабатывающей промышленности, фабрику – тоже, вокзал, магазины в нижних этажах, водокачку, старую мельницу с привидениями. Реституция – это отдать. А Люули – тут как тут. Выстиранные… Выпачканные… до цвета талого снега глаза, прямые волосы с ровно отрезанной челкой, спина шириной в каменный забор у Дворца культуры, кулачища размером с Валину голову. Некрасивая, не живая, как тесак в каменоломне. Люська. Хозяйка почти всего. Местная принцесса.
– Дождала? Досидела? – прошипела Валя. – А нету документов! Сама смотрела! Выбросили все!
– Tyhmд nainen. Глупая женщина, – сказала бабка Люули.
Глупая женщина Валя выбежала из читального зала и наткнулась на Костика. Схватила за руку, потащила по коридору, на второй этаж, в комнату, где стоял обогреватель, где был диван, домашние чашки из разных сервизов, початая бутылка рябиновой настойки, два печенья “Солнышко” и конфеты-батончики.
Валя сняла свитер, свой и его, расстегнула лифчик, потом ремень на Костиковых брюках. И зашлась словами. Закипая ими, она горячечно обнимала Костика. Проклиная Люули, она выкрикивала ее судьбу, ужасаясь, гордясь и завидуя.
Утративший голос Костик узнал то, что уже знал. Некрасивая старшая дочь, Люули, выбрала неправильного Степана. Степан был враг. Чужой, черный, цыган-сирота, боец Красной армии, безграмотный, певучий, легкий на улыбку, на любую юбку, на подлость тоже. Люули было пятнадцать лет, и она стала его женой. Ребенок родился тогда, когда семья уже ушла в Суоми, оставив некрасивую старшую дочь в их хорошем, на века построенном, доме. Теперь в нем живет Валя, да! И она – не отдаст! Не таковская!..
А ребенок родился и умер тогда, когда Степан ушел на фронт во второй раз. И многие финны вернулись. И зажили почти как жили. Только не ее семья. Ее семья не пришла. Некрасивая старшая Люули до сорок четвертого была проклятой женой коммуниста. А после сорок четвертого – финской буржуйской мордой. И не сдохла она только из-за леса, где прятала свою сампо – волшебную мельницу.
Где дождалась Степана – уже в сорок седьмом, без обеих ног.
Нет, не на войне. Ему отрезало их в Москве – трамваем.
Без ног, но с девочкой двух лет.
И она приняла их! А через год уже хоронила Степана, а следом еще одного ребенка, которого не доносила до положенного срока, потому что строила – сама! – дом. И бревна таскала на себе, подложив под них его инвалидную тележку.
– Ну а тебе чего?
Голос вернулся к Костику. Вернулся чужим, ободранным, то ли бродившим по горячим пескам пустыни, то ли замерзшим в снежную бурю. Он вернулся низким, хриплым, своевольным, он вернулся, чтобы быть со всеми “на ты”.
– А мне бы хоть каплю ее счастья, – прошептала Валя.
Валя, похожая на шишку, чешуйки которой раскрывались с треском, обнаруживая не семечку-орешек, а сухую деревянную пустоту. Валя – уже не ведьма. Бестолковая, безмужняя, бездетная, негулящая, в целом, баба. Хорошая, но не вкусная. Шершавая и чужая.
– Замолви словечко, – попросила Валя.
– Тебе такого не надо, – сказал Костик. – Нет.
А бабке Люули сказал: “Я с ней спал. Мне надо теперь сказать, что она – моя первая женщина?”. Она спросила: “Любил?”. Костик покачал головой. “Не первая”, – отрезала бабка.
Два раза еще было. Костик хотел посмотреть на дом, понюхать его, потрогать стены, открыть двери. Но двери давно ушли на дрова, а стены были заклеены обоями с выпуклым зелено-желтым узором. В доме Вали Костику было холодно.
* * *
А летом он поступил на историко-филологический факультет областного пединститута. “Сорок девок, один я”. Почти один. Здесь его тоже называли Японцем. И тоже, как в детстве, сторонились. Костик был плохо одет. Костик не знал группу “Кино”, никогда не слышал о БГ, кривился от “Ласкового мая”, прогуливал семинары в кинотеатре хроники и повторного фильма, не пил дешевой водки, дорогой не пил тоже, курил вонючие сигареты “Прима” – без фильтра, зато с плевками.
Костик ни с кем не разговаривал, потому что так привык. Но в группе считали – брезгует. На вечеринки звали. Костик ходил. Мерз. Все время мерз. Ночами подрабатывал. Пока в магазинах было что грузить, грузил. Потом грузил на вокзале. Потом ночами сторожил фабрику, которую потихоньку разворовывали днем. Учил английский. Учил немецкий. К бабке ездил по воскресеньям. Люули немецкий знала, но говорить на нем отказывалась наотрез.
Люули и английский знала, но произношение было финское – смешное. Слова выходили порчеными. Бабка сердилась и командовала: “Сам”.
Однажды Люули сказала: “Профессии нет. Давай научу тебя строить дом”.
“Из чего?” – спросил Костик.
“А из чего придется”.
“Не хочу из чего придется”, – сказал Костик.
Люули обиделась. Замолчала. Он приезжал в субботу вечером, она коптила рыбу. Он уезжал рано утром в понедельник, она заворачивала рыбу с собой. Костик купил себе джинсы. А бабке – шарф. Шарф был серый, шерстяной, а на концах, как на лапах у дворняжки, белые и темные полосы. У всех модных людей тогда был такой шарф.
На третьем курсе в Костика влюбилась Оля-буфетчица. Оля работала на вокзале, сутки через двое в очередь со своей матерью.
У Оли было масло, сосиски и сосисочные шкурки, из которых она варила бульон. У Оли было много хлеба – надкусанные куски она прожаривала в духовке на сухари, а хорошие, целые ела сразу. У Оли была водка – разная, слитая в одну бутылку. Но Костик не пил. И Оля иногда втирала водку Костику в спину.
– Ты такой маленький, а перец у тебя такой большой! – сказала Оля, когда Костик, приехав домой на воскресенье, не пошел к бабке, а остался ночевать у Оли.
– Перец?
– Ну я не знаю, как вы это там называете.
С Олей Костик снова узнал то, что уже знал.
Женщины ни на что не претендуют. Им просто нужен человек. Вот Костикова мать и Олина мамка были подружки и поехали строить БАМ. Ну, пусть не БАМ, а какую-то другую дорогу в Сибири…
Разве за орденами? Разве за длинным рублем? И что здесь дорог нельзя было строить? Просто женщины не знают, где их дорога. Они помнят иначе. И забывают по-другому. Чтобы как все, они ищут мужчину. А от мужчин – дети. И мальчикам легче. Когда они становятся большими, то ищут что-то другое. Простое. Водку, подвиги, шерстяные костюмы, пыжиковые шапки.
Мать Костика на этом споткнулась. Не на шапке, а на водке. Она захотела стать, как мужик. А Олина мамка нет. Привезла домой пузо и подарила его однокласснику.
Мужики бывают разные. Одни умеют считать, другие – нет. У одних семимесячные как свои, у других – хоть от целки детеныш, но чужой. У одних перец большой, у других – маленький.
К маленьким очень-очень нужны пыжиковые шапки и места в президиуме.
А ты – финн. Давай уедем?
Надо ехать. Толку не будет. Столица Финляндии – город Хельсинки. Ну?
– Я не знаю, – сказал Костик.
И Оля, маленькая, ровненькая, похожая на спичечный коробок, в котором случайно оказалась горелая вонючая спичка, гневно затарахтела в ухо о том, что можно торговать бутербродами, а можно памятью. И какая разница: быть профессором кислых щей или сытым беженцем, у которого в запасе вагон и маленькая тележка всякого горя. Всякого горя.
Торговать горем – это такое счастье. Ну?
Оля давала Костику еду. Заветренную колбасу, грузинский, с запахом деревянной стружки, чай на две заварки, сахар, подгнившие помидоры. Иногда давала мыло. Обмылки. Костик брал и нес их бабке.
Люули глядела на него снежно-талыми глазами и ничего не говорила.
* * *
В девяносто втором, когда Костик заканчивал четвертый курс, приехала Эльзе, младшая сестра Люули. Приехала без красоты, но в здоровье и в энергии. Люули взяла ее с собой в лес. Через три дня они вернулись и вместе коптили рыбу.
Был июнь. Сессия. Солнце.
Солнце было ненастоящим, не теплым. Просто нарисованным на небе. Солнце было как Эльзе, вернувшаяся из леса.
Сухая рука Эльзе разглаживала клеенку на их кухонном столе. Но в клеенке, купленной еще при маме, было намного больше сил, чем в нарисованной Эльзе. Клеенка загибалась по краям, настаивая на невозможности быть ровной и новой.
Костик, Люули и Эльзе пили Олин чай и ели настоящую финскую колбасу, порезанную тонкими кружочками. Куски были размером с блюдца. Из колбасы можно было вырезать снежинки и вешать их на елку. На вкус она показалась Косте похожей на мыло. На Олино мыло.
– Ты красивый, – сказала Эльзе. – Ты любишь наукой…?
Она пропустила “заниматься”. Наверное, не знала такого слова.
– Ты любишь наукой? А у нас, Люули, нет детей. Ни у меня, ни у Мариты, ни у Петера. Мы старые пни. На нас не растет даже трава.
– Потому что чужая земля, – сказала бабка.
Зачем базандишь? Зачем ты врешь? Зачем ты врешь этой бедной старой куколке, которая приехала, чтобы тебя обнять? Костик хотел спросить, но не спросил.
Приграничье. Пограничье. Разделенные народы. Не карелы. Не финны. Надо выбирать своих. Других своих, кроме Люули, у него не было.
Бабка поставила на стол килью, бражку из воды, Олиного сахара и дрожжей. И еще ликер. Самодельный ликер из морошки.
Эльзе заплакала. Там, в Хельсинки, никто не делал ликер из морошки. Там никто так и не полюбил Эльзе. Зато она полюбила: трамваи, медленные закаты, холодную библиотеку, в которую в войну никто не ходил. Эльзе не скучала по дому. Она хотела исправить ошибку Айно, прекрасной дурочки из сказки, которая утопилась, лишь бы не идти за старого мудрого Вяйнямёйнена. Эльзе искала волшебника, а наткнулась на хозяина обувной мастерской, седобородого, лысого, хмурого человека. Он принял ее за проститутку и, втащив в комнату для заказчиков, набросился на ее ноги, чулки, юбку… Эльзе было пятнадцать лет, столько же, сколько было Люули, увидевшей свою погибель – Степана, Эльзе думала, что хозяин обувной мастерской и есть тот самый волшебник Вяйнямёйнен. Она не сопротивлялась и не собиралась превращаться в русалку. Она даже не кричала. Закричала только тогда, когда обувщик бросил на пол, прямо ей под ноги, деньги.
Эльзе кричала, кричала, кричала. И тогда Петер-старший, их отец, пошел и убил обувщика. Была война. Вы же помните.
– Мы не могли вернуться за тобой Люули. Нам пришлось купить другие документы, мы прятались. Мы были неблагонадежны. И папа умер от страха, а семья обувщика думала, что их гада убили красные террористы. Нас, оказывается, даже не искали…
Через полгода Эльзе прислала Костику приглашение. Принимать Костика Эльзе у себя не могла, у нее не было “у себя”. Она жила в специальном пансионате. Но это была активная, творческая, хорошая жизнь. Эльзе пошла в университет и нашла для Костика то, что нужно. Это было приглашение на конференцию об истории финского народа в ХХ веке. Для Костика Эльзе подчеркнула красным карандашом название секции “Разделенные финны: до и после Второй мировой войны”.
Тезисы принимались на русском, финском, английском. Три разные заявки на трех разных языках.
* * *
На конференции Костик хорошо питался. Утром, в столовой кампуса, он завтракал, днем – ел много печенья во время кофе-брейков, вечером заваривал себе суп из пакета. Грибной, вермишелевый, картофельный и овощной. Выпивал четыре чашки. Чашку и кипятильник привез с собой. В комнате жил с Аликом, аспирантом из Ленинграда, уже или снова Санкт-Петербурга.
Костик сделал три доклада. Все они были пустые. Но не хуже других. Многие делали пустые доклады. Потому что для хорошего и наполненного нужен фон. Костик был как фон. И Алик тоже как фон. Алик сказал: “Считай, что мы тренируем язык”.
Мардж Рей, американка индийского происхождения, Костика поразила. Она привезла целый вагон мыслей. Документами и фактами эти мысли не подтверждались, но и не опровергались. Это была другая историческая школа. Мардж утверждала, что искусственно разделить людей невозможно, что они всегда несут в себе зерно своей земли. Стать разными из-за политики нельзя. Прошлое можно отринуть только по собственному желанию. Так родители Мардж отринули Индию, а ее дети отринули США.
К финнам этот доклад не имел никакого отношения.
На Мардж были светло-серые брюки, в тон им – тонкий шерстяной джемпер. Шею, подбородок и нижнюю губу прятал алый шелковый шарф. В разобранном виде шарф мог быть и скатертью, и простыней, и палаткой.
Огромное красное пятно притягивало взгляд Костика. И Мардж, конечно, подумала, что Костик смотрит на нее. И он смотрел на нее. А Алик подмигивал Костику и показывал большой палец.
В Мардж Рей было много женского. Ее бедра, грудь, ноги, волосы – все это чрезмерным, излишним, выпадающим из одежды, из делового стиля, из пастельной гаммы аудитории, в которой шло заседание конференции. От нее исходил запах, который Костик определил как пряный.
Ее запах был похож на наступающий отряд сипаев. Сипаев, не умеющих метко стрелять, не знавших военной дисциплины, но способных захватить форт, чтобы потерпеть героическое поражение.
Мардж сказала: “Давайте выпьем чего-то вкусного”. Костик кивнул. “Каждый платит сам за себя”, – улыбнулась Мардж и повела его в O`Malley`s, ирландский паб. Старый ирландский паб.
Костик пил воду. Он любил воду. И действительно считал ее вкусной. Мардж пила виски.
В номере отеля Мардж уже не пила. Не включала свет, не говорила, не улыбалась. Кожа ее была тугой, как детский резиновый мяч, синий с красной полосой. Только не на груди. Грудь ее была мягкой, похожей на выспанную подушку. Губы ее были сухими и жаркими, как горчичник. Волосы попадали то под локоть, то под коленку. Мардж вскидывала голову. Ей было больно.
Ей было больно. Она молчала. Она была индианкой. А Костик не знал, кем он был. И как дойти ему до кампуса – тоже не знал. Он бродил по городу, осторожно увеличивая радиус поиска. В центре окружности была Мардж. Костик думал о том, что можно было не уходить. Но утро с Мардж, ее серыми брюками, красным шарфом. Утро, в котором она неизбежно превратится в интеллектуальную американку, пугало Костика больше, чем ноябрьская хельсинкская ночь…
На следующий день Мардж пригласила выпить “вкусного” питерского Алика. А Костик съел свои супы и сытым лег спать.
Третий день был итоговым, пленарным. Костик прогулял заседание и поехал навестить Эльзе. Но не застал. Эльзе уехала выступать на радио. Она пела в хоре. Костик оставил для Эльзе подарок: грелку, наполовину наполненную ликером из морошки. Люули сказала, что спиртное в Финляндию надо перевозить или начатым или спрятанным.
Мардж ждала Костика у входа в кампус. Улыбнулась и сказала: “Привет. Пойдем гулять”.
Костику было холодно. Гулять не хотелось. Он покачал головой. “Тогда проводи меня”, – сказала Мардж. Костик сказал: “У тебя очень длинные волосы”. Она ответила: “Я подстригусь. Я обещаю…”.
Мардж было сорок восемь лет. Индия ее родителей однажды превратилась в Пакистан. Они не приняли этого превращения и убежали. Мнения Мардж не спрашивали, но, если бы спросили, она бы тоже выбрала Америку. Родителям было трудно, они переезжали с места на место, ночуя в фургонах. Когда Мардж было семь лет, приехали люди и забрали ее в приют. Из приюта – в семью. У Мардж было пять приемных семей и двадцать девять приемных братьев и сестер. Это очень смешно, но Мардж уже не помнит их имен. Она помнит только книги. Много книг. Мардж хотела быть самой умной, но в семнадцать лет забеременела и родила близнецов: Джину и Джея. Теперь они взрослые, живут в Норвегии и не боятся морозов. Мардж хотела учиться. Но отец Джины и Джея настоял на свадьбе. Первым жилищем семейной и беременной Мардж был фургон. Это очень смешно. Это называется “карма”. Но Мардж сбежала от кармы в колледж. Близнецов забрали в приют. И это снова была карма. Мардж закончила университет. Не самый лучший. Мардж стала феминисткой. Не самой активной. Мардж забрала своих детей. Уже забывших о ней. Мардж написала книгу. Не читанную никем, кроме трех унылых, но важных профессоров. С одним из них Мардж переспала. Не надо верить всему, что говорят об Америке. Мардж делала науку, время от времени меняя должности, университеты и любовников. У Мардж не было своего дома. Не фургон, но постоянные переезды. Те же колеса. Только чуть комфортнее.
И это большое счастье, когда у тебя нет ничего своего, но на время ты можешь взять все, что хочешь. В Хельсинки Мардж хотела чего-нибудь настоящего. Русское представлялось очень настоящим. И, да, очень модным. Русских у Мардж никогда не было. Поэтому она взяла Алика и Костика. Костика – два раза. Это тоже очень смешно. Но так часто бывает: маленькие японцы-ниндзя побеждают больших белолицых колонизаторов.
“Алик – не колонизатор”, – обиделся Костик. “О, нет. Он даже не очень вооружен”, – рассмеялась Мардж.
Костик заплел ее волосы в косы. Костик закрыл ее сухие губы ладонью. Костик перевернул ее на живот. Наступающие сипаи бежали. Им стреляли в спину. И они, замирая от боли и удивления, останавливались на мгновение, чтобы рухнуть и потом попробовать встать снова.
Утро оказалось совсем не страшным. И утренняя Мардж совсем не отличалась от ночной. И спина ее не отличалась тоже.
Провожая Костика и Алика к поезду “Хельсинки– Санкт-Петербург”, Мардж сказала: “Разделенные народы, нации, женщины, насилие и бедность будут модными долго. Я обещаю. Десять – двадцать лет это будут очень модные темы. А вы, мои мальчики, похожи на этих атлантов у центрального входа. Вы держите в руках свет…”.
“В Виипури был точно такой же вокзал, – сказал Костик, два часа назад державший в руках совсем не свет, а смуглые ягодицы Мардж. – Вместо атлантов только там были медведи”
“Виипури – это Выборг?” – уточнил Алик.
В поезде Алик быстро напился, просил у Костика закурить, звал с собой в тамбур, нарывался на драку, лез обниматься, алел полными щеками, утирал пот клетчатым платком, что-то бормотал, пел, пришептывал. А потом спросил трезво и даже насмешливо: “Ну? И что ты теперь чувствуешь?”
Костик пожал плечами. Удивился: он не знал, что надо обязательно чувствовать. Сентиментальные сюжеты больших романов Костик равнодушно пролистывал. Телевизора у них с Люули не было. В документальном кино, которое Костик любил, не чувствовали, а скорее фиксировали. У той правды, которую Костик знал, не было эмоций. Они выдохлись еще до того, как Костик родился.
– Нас поимели! Тебя тоже! Тебя два раза поимели, – сказал Алик.
– Ой, больше. Много и сильно больше, – улыбнулся Костик.
– И что? И ты что? А я что? Кто после этого?
– Кто ты после того, как выходишь из реки? Кто ты, когда снег забирает у тебя тепло? Кто ты, когда жрешь и срешь? Кто ты после этого? – жестко спросил Костик.
– Нас поимела грязная старая черножопая индианка, – рявкнул Алик.
И Костик один раз, резко и тяжело, ударил его под-дых. Ударил за реку, за снег, за воду, за хлеб, за суп из пакета, за ликер из морошки. За жизнь, которая давала и брала, не спрашивая согласия. Ну и за черную жопу тоже.
Алик осел и на таможне-границе-границе-таможне вел себя тихо, интеллигентно, как подобает молодому ученому из хорошей питерской семьи. Полное имя Алика, громко зачитанное лейтенантом погранслужбы, было Альфонс. Альфонс Эдуардович. Мардж сказала бы, что это очень смешно. Unbearably funny. Невыносимо смешно. Не по-медвежьему.
Потом, позже, у Алика появилось свое место. Он приезжал к Костику и садился в углу, у холодильника. Специально ставил туда табурет. Алик постоянно худел, и стол с едой ему не был нужен. Алик занимался всем понемножку. Писал в газеты, заносил хвосты питерским политическим бонзам, торговал компьютерами, сидел в комиссиях по распределению грантов, женился, разводился, содержал глупых тонконогих сибирячек, худел, полнел, сочинял стихи, чаще плохие, и пьесы, иногда хорошие, внедрялся в управление разных компаний, раз или два участвовал в захвате чужого бизнеса, год скрывался в лесу у Люули, где его никто не искал и потому, конечно, не мог найти.
Все это вместе, рассказанное шепотом, выкрикнутое в пьяной истерике, все это вместе – с табуретом и лесом Люули – считалось дружбой. И Костик дорожил ею.
Через два месяца после Хельсинки Костик получил приглашение на конференцию в Варшаву и адрес Мардж Рей.
Конференция планировалась на лето, и у Костика было много времени, чтобы не быть фоном. Он работал в архивах, маленьких городских архивах большой республики и соседних с нею областей. В каждом архиве была своя Валя, которая любила сырые бумаги больше, чем сухих поджарых мужчин. Поджарых, но маленьких, сухих, но смуглых. Тихие и девственные городские архивы отзывались на Костин интерес, который был больше похож на нежность. Нетронутые, слипшиеся отчеты, открываясь нежданной ласке, дарили Костику детей и взрослых, забывших или никогда не знавших, кем они все были когда-то.
Живые только в этих толстых, заплесневелых папках, люди не суммировались и не укладывались в тенденцию. Они разбегались и прятались от ненужных браков, преждевременного сиротства, кровавых расстрелов, переносов границ. Они, смешные, меняли фамилии и имена, они правили или писали наново биографию своих дедов, решительно выбрасывая в пустоту не только тайны родства, но и секреты приготовления килью, штруделей, рыбы-фиш, приворотного зелья… Но пустота была полна ловушками. И ордера на покупку квартиры, метрические книги, долговые расписки, жалобы царю-батюшке, императору Николаю Второму, проданный лес выбрасывали их наивные жизни назад. К фамилиям, к языкам, к порогу, к крови, которой было так много в этой глупой и неживой пустоте.
В Варшаве звезда университета Аризоны, на этот раз “фул профессор”, Мардж Рей говорила только вступительное слово. На ее голове почти не было волос, ее чрезмерная женственность стала атлетичной, выхолощенной, а мягкая пустая грудь налилась силиконом.
“Ты умный, – сказала Мардж, выслушав доклад Костика. – Ничего, что нет тенденции. Мы уже анализировали это. Надо просто прочитать… Наши схемы будут модными еще долго…”
“Я помню, – сказал Костик. – Два десятилетия, не меньше”.
“Только два?” – обиделась Мардж.
Конечно, они уже говорили о другом. Но Костику стало жалко тех, кто вымарывал свою жизнь, чтобы не умереть, не умереть хотя бы в детях, но в большом итоге всего лишь уложиться в давно придуманную американскую схему.
“Тебя проводить?” – спросил Костик. Они снова жили в разных концах города. Жаркого, шелестящего, гонорового, пыльного и звенящего трамваями.
“Не меня, – сказала Мардж. – Позвольте представить вас друг другу: это Константин из России, это Андреа Кристи, председатель программы научного обмена южных университетов США”.
Верхом на облаке, в сторону Вислы, проплыл ухмыляющийся Алик. Он показывал Костику то большой, то средний палец.
“Ты охренела?” – спросил Костик по-русски.
“Что? Я не понимаю…” – улыбнулась Мардж и, размахивая руками, стала собирать всех для общей фотографии.
У Андреа Кристи были зеленые глаза и темная, почти черная кожа. Длинный ровный нос завершался наспех слепленными ноздрями-пельменями. Ее губы постоянно пробовали улыбку. Но каждая следующая была все меньше и печальнее, чем предыдущая.
“Я после катастрофы, – сказала Андреа. – Я плохо чувствую свое лицо. Мне надо привыкнуть…”
Костик молчал. Искал глазами Мардж. Находил. Она целовалась, обнималась, шепталась, смеялась. Она растворялась. Исчезала. И появлялась снова. Сухая, поджарая, чужая Мардж Рей. Женщина с очень короткой стрижкой. Женщина, не похожая ни на кого.
“Я не хочу”, – сказал Костик.
“И я! – обрадовалась Андреа. – Но Мардж расстроится… Она считает, что мне нужно снова обрести уверенность в себе. Но мы можем ей сказать, что все было…”
Внутри у Андреа было много титана. В лице, в правом бедре. Но из бедра вспомогательный стержень можно вынуть. Заживление идет хорошо. А в лице, вместо части скулы и лобной кости, он останется навсегда. И шрамы тоже, хотя операции были изумительно искусными, с учетом косметического эффекта. Никаких рубцов… Нет. Просто тонкие нити, разделявшие тело зонами полного бесчувствия… Катастрофа Андреа была очень счастливой: муж, сын, свекровь – ни царапины. Психологически им, невредимым, было очень сложно. Страдания Андреа мучили их: у мужа развилась бессонница, у сына – депрессия, свекровь держалась из последних сил. И их хватило, чтобы развод с Андреа прошел тихо, мирно и комфортно.
“Ты дура?” – удивился Костик.
“Ты дура…” – почти без акцента повторила за ним Андреа. И улыбка ее уютно, по-хозяйски расположилась на титановых пластинах. Получилось красиво. Костик взял Андреа за руку. И не отпускал уже до самого утра.
Контурные карты. Подробные контурные карты Африки. Учитель географии. Аномальные зоны. Границы с колючей проволокой разорванных нервных окончаний. Металлические тюрьмы для прикосновений. Пот выступал в Конго, в Эфиопии и Сомали, оставляя сухими, мертвыми Чад, Нигер, Мали… В Алжире, Ливии и Египте была боль, голод и песок. А в Южноафриканской Республике шли дожди, и мощный циклон относил их в пустыни Намибии, Ботсвану и Зимбабве. Дожди были горячими, они проливались из темного неба, которого Костик раньше никогда не видел.
На рассвете Костик вышел из комнаты Андреа. Мардж сидела на диване в холле отеля. Дремала. Но не спала, чутко реагируя на всех выходящих из лифта людей. Костик улыбнулся и кивнул ей как доброй старой тетушке. Мардж вскочила, догнала, схватила за руку и начала красиво ругаться, выдыхая, а не выкрикивая в лицо Костику мягкие и сладкие звуки.
“Жаль, что мир захватили не индусы, а англосаксы”, – сказал Костик, поцеловал Мардж в щеку и, выдернув руку из ее ладоней, прошептал, что стрижка ей очень идет. И еще Костик сказал: “Пусть в следующий раз это будет белая женщина”.
“Ты расист?!” – Мардж отпрянула. Закаменела. И Костик ушел. И целый день, и целую ночь гулял по Варшаве, “на Старувце”. И назло Мардж фотографировал негров. Всех, что попадались ему на пути. И назло сам себе курил привезенную “Приму”, сплевывая табак под стены собора Святого Яна.
Бабке из Варшавы Костик привез колбасу, консервированный печеночный паштет и печенье в огромной красивой коробке. Печенье оказалось невкусным.
И об этом думалось все время. О печенье, а не о Мардж и Андреа.
* * *
Чтобы не ходить в армию, Костик пошел в аспирантуру. Люули сказала: “Жаль, что не девушка”. “Почему?” – удивился Костик. “Была бы надежда, что принесешь в подоле”.
Костик пожал плечами.
Мир, который принял Костика, был устроен нелепо. Никак не устроен. Кандидатские экзамены, работа в архивах, замученный язвой научный руководитель – профессор Попов, пыльные аудитории, сбор денег на поездку в Питер в библиотеку.
Равнение на копейку.
Здесь, в институте, который расправил плечи и вдруг стал университетом, никто не собирался делать открытий и никто не собирался за это платить. Маленькая стипендия шелестела на счетах открывающихся банков и попадала в руки такой невинной и беспомощной, что отношения с ней казались Костику педофилическими.
Бабка говорила: “На хлеб хватает – и ладно…”. Но было ясно, что она ждет от Костика чего-то мужского, связанного с большим делом, хорошим ружьем и, может быть, даже танком. Вокруг стреляли. В их маленьком городке меньше, чем в областном центре. Разбойники оказывались всегда своими. Ограбленные тоже – своими. И это было Костику особенно странно. Он думал о том, что смог бы взять чужое. Чужое незнакомое, а не чужое, вытиравшие сопли в том же саду, учившие буквы в школе через дорогу. Чужое, мать которого давала тебе хлеба в долг.
“Не связывайся”, – просила Люули, но глаз ее нехорошо горел, и едва теплая кровь мудрых финнов неожиданно закипала красными пятнами на ее щеках. “Не буду”, – пожимал плечами Костик. Но связался. Один раз. Его одноклассники, беззлобные шалопаи, обложили данью палатку. Не туристическую. Торговую палатку, что выросла чудовищным кабачком на грядке у городского исполкома. В палатке работала Оля. В ночь через две. В очередь со своей мамой.