Текст книги "Фактор Николь"
Автор книги: Елена Стяжкина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
* * *
В августе, перед Италией, Николь много писала мне. Почему-то десятым кеглем. По-русски. У нее на работе была русская «клава». И дома была. Русско-английская, такая же, как у меня…
Я читала и думала: «Не лень, не лень…» И вспоминала девочку из третьей школы, той, что за трамвайными путями бывшего еврейского поселка. У девочки была фамилия Нелень. Ударение на первый слог. Она любила математику. И два раза пыталась любить Алекса. Мы с ней дружили, поэтому один раз я даже застала у нее в коридоре Лешкины кроссовки.
Николь не лень было писать мне письма по десять—двенадцать страниц каждое.
В Ладисполи она сказала мне: «Как будет, так и будет. В случае чего, я напишу об этом книгу. Алекс уже одобрил сюжет и конструктивные детали. Письма к тебе лягут в основу. Алекс и это одобрил».
Да, Кузя, он широкой души человек. Прямо сильно широкой.
«…У вас в моду уже вошли сумки на браслете? Маленькие сумки такие? Браслет на руку, от него толстая цепочка, а на цепочке – сумка. Если войдут, обязательно купи себе. Это очень сексуально.
У меня есть две такие, но я больше люблю перламутровую, поэтому не перламутровую могу привезти тебе, чтобы отдать. Все равно же надо дарить какие-то подарки. А так получится, что это не мода к тебе докатится, а я.
Вот с такой сумкой я поехала в коттедж на выходные. Новый купальник, перламутровая сумка, стрижка почти налысо. Мой парикмахер, афроамериканец, сказал, что в этой стрижке я необыкновенная. Он считает, что я стремлюсь к adventures.[4]4
Приключения (англ.).
[Закрыть] И ему это во мне нравится. Здесь не принято так рассыпаться в комплиментах. Не волнуйся, я не краше тебя. Просто почти налысо – это почти налысо. Среди волос у меня оказалось значительно больше синей кожи, чем мне бы хотелось. Мне пришлось взять у Кристины кепку. А к кепке – ее штаны и пиджачок, который я не могла носить, когда весила свои законные восемьдесят пять.
Алекс повез детей – Кристину и Ленку. Их третью подружку, Тату (ее здесь так и называют, считается, что это стильно), родители сослали с бабушкой на Кубу. Дети грустили. А я грустить не хотела. Я поехала в машине с Настей, Игорем и мальчиком. С тем самым.
В машине я дала себе слово, что оставлю его детям. Пусть у детей тоже будет первая любовь. Моя Кристина совсем недавно ходила с разбитым сердцем, ей было бы полезно переключиться. Плюс здоровая конкуренция с Леной. У той вообще всегда разбитое сердце, хотя ей только тринадцать. Лена – это дочь Насти и Игоря. Тату – дочь еще одних наших друзей, к которым приехал мальчик. Но они не смогли уделить ему все свое время и отправили к Насте и Игорю, потому что мы – банда!
Мы все здесь банда. А что делать?
В машине я выпила три «Смирноффа». Ты пьешь «Смирноффа»? Это вку-у-у-усно! И хорошо идет с травой. Или вы там не курите?
У нас не курят только дети и Алекс, но он всегда был нудный.
А во мне три «Смирноффа», а мальчик сидит рядом, и мы ржем. Спроси: «Чего вы ржали?» Я тебе не отвечу. А он, между прочим, не пил.
Моя перламутровая сумка упала на пол. Мы оба бросились ее поднимать. У Насти с Игорем большая машина jeep, но если двое ныряют на пол, то им становится тесно.
Кстати, никогда не могла понять, как американцы в таких нечеловеческих условиях лишаются девственности. Когда мы стукнулись лбами, я спросила мальчика именно об этом.
Олька, он тоже не понимает! Наш человек.
Я спросила у него, а как он лишился девственности, а он сказал: «Очень скучно. На кровати». И мы снова начали ржать…
Очень скучно… На кровати… Бедный ребенок…
Потом он нашел мою сумку – она укатилась под переднее сиденье – и взял ее в свои руки. Знаешь, как берут в руки судьбу?
Кстати, как ты думаешь, а что, рыба мойра названа по имени тех самых мойр, которые резали античным людям нить жизни?
Я сказала: «Отдай!» – и потянула сумку на себя. Он сказал: «Не отдам…» – и сильно сжал ее руками. Еще минута, и моя сумка была бы вся в синяках. Но я бросилась ее спасать.
Конечно, я зацепила его телесно. Локтем – его колено, пальцами правой руки – его левую ладонь, щекой – его плечо. Если честно, когда машина прыгнула на «лежачем полицейском», то я сама стала как этот «полицейский» и прилегла на него.
Он отпустил сумку, взял меня за плечи, осторожно тряхнул, посадил на место и взял меня за руку. Он еще выбирал перед этим, за что меня взять! Рассматривал меня частями и выбирал, мерзавец.
Представляешь, если бы он взял меня за грудь!!!
…И ничего бы не было. Потому что меня всегда брали за грудь, за ляжку, за жопу, если хочешь. И никогда, Олька, ты не поверишь, никогда – за руку.
Настя смотрела на нас в зеркало заднего вида. Он нахально улыбнулся и поцеловал мне большой палец. Самый непригодный для поцелуя, между прочим. А Настя не отводила взгляд. И мы могли попасть в аварию. А мальчик (с этого момента я даже не знаю, есть ли смысл называть его мальчиком) смотрел на нее так, как будто вызывал на ревность. Или правильно по-русски – взывал к ревности?
Я обиделась, вырвалась и выпила еще одного «Смирноффа». Он очень улучшил мне настроение.
В конце концов, решила я, выигрыш будет за мной. Я – мастер этого путешествия!!! Я знала, что получу от него все, что только можно. И останусь взрослой, стриженной, разочарованной и пустой как барабан.
Но он еще наплачется. Наплачется. Точно тебе говорю.
Точно тебе говорю, чтобы не орать в трубку: «Я влюбилась! Я влюбилась! Вяжите меня, если сможете».
Мы приехали в коттедж вечером. И он сразу показал мне облака.
Сколько мне осталось жить? Как ты думаешь, сколько я еще буду жить? Двадцать лет? Тридцать? Или до самой немощи – сорок?
Теперь всегда на облаках – где бы я ни была – у меня будет жить мальчик. И если его не будет рядом, облака поцелуют мой большой палец.
Ну не дура ли я?
Только не надо ничего про кризис среднего возраста, про водку, наркотики и рок-н-ролл. Попробуй поверить. Попробуй попробовать.
Он сказал: «Го, меня зовут Го. Маньчжоу Го».
Продолжение следует, Оль. Ой, как следует следует!..»
Это письмо было первым. И я не ответила на него. Хотя пионерская совесть подсказывала жуткую страшную отповедь с примерами из жизни, а особенно из литературы. Я хотела начать свой ответ так: «Окстись!» Но «окстись» не годилось для человека, который был воинствующим атеистом. Не годилось и другое начало: «Какой пример ты подаешь нашей Кристине, чужой Лене и сосланной на Кубу Тату?!»
Не годилось, потому что она, моя дорогая подруга, в тот момент подавала им еще не пример, а намек на мальчика и молодое дело могло взять верх… И их похожесть – Николь и ее дочери, Кристины, могла загнать в угол этого сердцееда Го. Кроме того, я ставила и на Настю, неизвестную мне подругу семьи, со взглядом заднего вида.
И вообще, моя пионерская совесть всегда замолкала. Всегда, когда видела россыпи драгоценных камушков, отражающих солнце. И ей, совести, было совершенно не важно – бриллианты или стекляшки. Все дело было в свете.
Свет делал меня молчаливой.
* * *
Вечером роженицу Зинченко должны были перевести из послеоперационной реанимации в отделение. Она была в сознании и счастье. Мальчик, три килограмма, пятьдесят сантиметров, приходил к ней знакомиться. Зинченко сказала, что мальчик, он же Федя, ей подмигнул. Потапов должен был, обязан был подумать о галлюцинациях, о нарастающем отеке мозга. Но не подумал.
К вечеру Зинченко внезапно стала тяжелой. Вызвали кардиохирурга, и он покачал головой: «Нет…»
Потапов должен был, обязан был согласиться. Но он не мог. Сказал: «Будем делать всё! Будем вытаскивать!» К восьми часам Зинченко подключили к аппарату искусственной вентиляции легких. И Потапов сказал ему: «Очень тебя прошу, дружище… Очень…» А аппарат угрюмо ответил: «Постараюсь…» И хмыкнул. Он не верил. Вошел в Зинченко и понял все сразу – уходит.
Но Потапов просил. И в глазах у него было отчаяние. А у Зинченко – счастье. И если бы они умерли тут же, в один момент, Потапов и его Зинченко, то еще неизвестно, кому бы было лучше.
Аппарат был новый, циничный. Но Потапова почему-то любил. Только случай Зинченко был безнадежный.
«Я скоро. Подержи ее», – попросил Никита Сергеевич.
Каждый день, вечером он заходил к отцу.
Потапов-старший был почетным президентом клиники. В его кабинете, на третьем этаже, рядом с кафедрой акушерства и гинекологии и административно-хозяйственной частью, росли три фикуса. Один – в кадке прямо у двери. Другой в углу, у дивана, третий – возле окна, за спиной у Сергея Никитича. Еще были фиалки. Фиалки выращивала Анна Семеновна и передавала через секретаршу только в цветущем виде. Она хотела, чтобы у мужа всегда были живые цветы. Тайной мечтой ее было извести фикусы. Она хотела, чтобы в один прекрасный день все они засохли и были выставлены в коридор…
«Фикус – цветок нашего мещанства!» – говорила Анна Семеновна. «И детства», – соглашался Потапов-старший.
В этот кабинет никто не ходил. Кроме делегаций из министерства и просителей из прошлой жизни.
– Ты не врач, – сказал Сергей Никитич, когда Потапов вошел в кабинет. – Ты не врач. Ты – шарлатан! Она не должна была рожать! Ей нельзя было рожать! Мы консилиум зачем собирали?! Чтобы запретить!!! А ты?! Она пятнадцать лет не беременела!!! Ты думаешь – это просто так?!! Кто позволил ей искусственное оплодотворение?!
– Она сама…
– Сама? – Сергей Никитич приподнял левую бровь. Анна Семеновна пыталась стричь ее ровненько, но один вихор, похожий на вопросительный знак, давно научился убегать от ножниц. Левая бровь у Сергея Никитича всегда была со значением. С выговором и занесением в личное дело. – У нас в клинике сами себе назначают, сами себе производят операции, сами себе рожают? Поздравляю!
– Не с чем. Она сама забеременела. Родила кесаревым. Сейчас тяжелая. Она умирает, папа, – сказал Потапов. – Может быть, пусть Федя побудет с ней в реанимации? Может, материнский долг ее вернет?
– Идиот… Еще и мерзавец. Только фашисты ставили впереди своих колонн женщин и детей, – брезгливо сказал Сергей Никитич. – Ты еще мне тут заплачь…
Фиалки вспыхнули розовым и закрыли глаза, отвернулись.
У Потаповых были принципиально разные позиции относительно курицы и яйца. Старший считал, что жизнь – больше чем дети больше чем роды, больше чем всё, потому что в жизни есть случай. А младший думал, что случай – это дар. И его нужно принимать по правилам. А значит, радостно. И дар, считал младший, может оказаться сильнее всего. И побороть дар невозможно. А пытаться – глупо.
Потапов-старший устал кричать, что главное – это быть живым. Потапов-младший не устал. Он не кричал. Он просто думал, глядя на фикусы, на зеленое сукно стола, на фотографии с Третьего съезда акушеров-гинекологов, что висели по стенам… Он думал, что главное – это постараться быть счастливым. И это гораздо труднее, чем быть живым. Тем более что для врача такое старание вообще никуда не пропишешь. Ни в статью, ни в учебник.
Только сюда. В этот кабинет. Кабинет, в который никто не ходил, кроме Потапова-младшего и тех, кто был им, младшим, недоволен. Сюда звонили из прокуратуры по делу о торговле людьми. Мама сказала, что отец не дрогнул. Вообще не дрогнул. Сказал: «Я сам вас всех посажу». И все. И положил трубку. И даже не стал перезванивать Никите, потому что не посчитал это важным.
А если на Потапова жаловались няньки, перезванивал всегда. Орал равнодушным железным голосом. У Потапова так не получалось, чтобы крик был ровным и механическим. Георгий говорил, что дед может читать рэп, если, конечно, потренируется.
– Из плохого больше ничего, – спокойно сказал Никита Сергеевич. – Я пойду. Побуду с ней в реанимации. А потом отвезу тебя домой…
– Мы на работе. Будь любезен на «вы»…
– Хорошо.
– Плохо. Она умерла, Никита. Пока ты шел ко мне, она умерла.
– Да.
– Не «да»! Я смотрел ее карту. Она должна была умереть. У нее две операции на сердце. И до каждой, и во время каждой, и после каждой она должна была умереть. Давно!
– А умерла сейчас. И от отека мозга…
– Как хочешь, – пожал плечами Потапов-старший. – Как хочешь…
Дверь качнулась и заворчала. Она сердилась, когда Никита не принимал помощь.
А он никогда не принимал. Потому что помощь – это для слабых. А он был очень слабым. Таким слабым, что сочувствие, как капля никотина, убивало в нем лошадь.
– Георгий полюбил женщину. Она замужем и значительно старше. Он хочет на ней жениться, – сказал Потапов-младший, придерживая обиженную тяжелую дверь. Ему вообще сейчас все было тяжело. И дверь, и Георгий, и муж Зинченко, который знал, на что шел…
– С таким отцом он мог бы полюбить и мужчину! – бросил Потапов-старший раздраженно. И строго добавил: – Надо радоваться.
И не вздумай только ее оплодотворять насильно! Слышишь? Обследуем ее, посмотрим анализы… Тогда будем решать… Может, и сама родит…
* * *
– Будущее опять за вами? – спрашиваю я.
– Где? – Роман резко останавливается и начинает оглядываться назад. Он подозревает, что сзади на штанах у него пятно или нитка. Или хвост. А под хвостом – блоха. Роман (бил, пил, гулял, ну и что?) похож на собаку. Без породы и чувства собственного достоинства. Поэтому он не уймется, пока не найдет нитку, не даст сдачи и не добьется желаемого результата. Он теперь такой целеустремленный, что иногда я думаю: было бы лучше, если б он пил.
– Нигде. Сядь, – предлагаю я. – На тебя все смотрят.
– На меня всегда смотрят. Я – публичная персона. – Он все-таки садится и заказывает квашеной капустки, компот из сухофруктов и манную кашу. Ресторан называется «Марио». Он – итальянско-рыбный. А Роман – вредный. Но здесь его все знают. Он хорошо платит, а потому официантам нетрудно принести ему из соседней столовой компот.
Рядом с «Марио» много точек общепита. Роману носят отовсюду – то бешбармак, то махан, то котлеты по-киевски, то копченую курицу. В «Марио» Роману все время хочется какой-нибудь гадости. А мне он здесь подарил моцареллу. Салат «капрезе». Ничего особенного, конечно. Но я увидела их – моцареллу в «капрезе» – и полюбила навсегда. Хватило одного мгновения. К майонезу я, например, привыкала лет десять. Но не люблю и сейчас.
– Мне нужен текст об энергосбережении.
– Всё? – спрашиваю я равнодушно. Подумаешь, энергосбережение. В прошлый раз ему нужен был текст о вреде сайентологии. В момент заказа Роман думал, что сайентология – это такая диета.
– Нет. Еще мне нужно об углублении местного самоуправления, утилизации бытовых отходов и возможностях современного ракетостроения. Я скучаю за тобой.
– По тебе. Нужно говорить «по тебе», – улыбаюсь я.
Четыре года мы дружили семьями, а когда Леша с Николь уехали, то сразу развелись и стали дружить просто так. Сначала от запоя до запоя. Потом от Гриши до Миши. Теперь мы дружим от текста до текста.
Роман – политик. Последние несколько лет он в дрейфе. Дрейф – это когда политик уверенно висит в лайт-боксах, но еще не твердо стоит на платформе. Если честно, то пока он бегает за поездами. Но придет время, и он станет машинистом. И поедет в Туркестан. Потому что Ташкент – город хлебный. А Рома – за диктатуру азиатского типа.
У Ромы галстук. Галстук – это прямое свидетельство доброй воли к повешению. Это очень самоотверженная часть костюма. Она ставит точку прямо под кадыком.
Вместо галстука можно было бы носить саблю. Но с саблей невозможно сесть в автомобиль.
– Зачем тебе так много текстов?
– Есть заказчики, – скромно говорит он, нюхая капусту. Судя по запаху, ее есть нельзя. Но Рома – будет. Потому что официант – это его потенциальный избиратель. А избиратель должен видеть, что у Романа слова не расходятся с делом. У него расходятся только полы пиджака. – Мы создаем гражданский актив. Вот аванс. Ничего, что в долларах? Я сказал своим, что в следующий раз – только евро, но ты же знаешь – инерция и лень. Инерция и лень…
– На когда? – спрашиваю я.
– Навсегда, – улыбается Рома.
Мы – не посторонние друг другу люди. А раз в жизни, в течение одной минуты (иногда двух) даже посторонние люди могут любить друг друга. Взаимно и бесконечно. Минуты достаточно, чтобы вдохнуть и выдохнуть семейную (или романтическую, или даже эротическую) историю с человеком, сидящим напротив в очереди к стоматологу.
Но мы – не посторонние…
Поэтому наше чувство длится минуты четыре. Зато при каждой встрече.
Это все из-за того, что нам не надо предъявлять друг другу бэкграунд.
Кстати о капусте. Наш заведующий говорит, что древние римляне очень любили капусту. А самое полезное в капусте содержится в кочерыжке. Но римляне об этом не знали и потому отдавали кочерыжку рабам.
Четыре минуты при каждой встрече мы с Ромой – кочерыжки. Поэтому он может признаться, что пьет транквилизаторы, красит виски (надеюсь, не гуашью) и что я – умная. И что он мне немного не доплачивает, снимая свой процент.
А я могу признаться, что ни черта не смыслю в сайентологии, энергосбережении, но чудо поисковых систем делает меня умной и местами – гениальной.
И еще я могу признаться, что по моему велению, по моему хотению, наверное, приедет Николь.
– Я знал, что ей там будет скучно и тошно, – радуется Роман. – Николь создана для треша!
– «Треш» – это «мусор», – сомневаюсь я.
– Да? Перепутал. Для смеша! А приличный смеш можно организовать только здесь. У нас. Давно пора было бросить этого козла!
Я не была уверена, что мы с Романом одинаково переводим слово «smash». И точно! Я потом дома посмотрела в словаре. Он, наверное, имел в виду американский вариант – «большой успех, триумф». А я учила это слово как «внезапное падение, гибель, катастрофа».
Не мог же Роман радоваться тому, что Николь вернется, чтобы навернуться тут со всех ног, обанкротиться и разбиться вдребезги…
А за козла он уже ответил. Я встала за Алекса горой и отказалась от «возможностей современного ракетостроения».
А Роман сказал, что Лешка – все равно козел, козлище и козобород, каких свет не видывал.
А я сказала, что еще одно слово – и в минусах окажется утилизация бытовых отходов.
И он сдался.
– Когда она приедет? – спросил Роман.
– Думаю, что в ноябре, – сказала я.
– Отлично! Мы покажем ей Кузькину мать!
Конечно…
Конечно, мы покажем ей меня.
И это будет месть.
Конечно, я вытащу птичку из золотой клетки и окуну ее мордой в дерьмо.
Конечно, дорогой Алекс, но никто не виноват, что она, твоя драгоценная Николь, принимает это наше дерьмо (где никогда нельзя было, есть и будет жить) за любовь.
И если ты напишешь мне что-нибудь еще вроде «Ты хочешь с ней поквитаться?», то я… То я…
А что я сделаю, Кузя?
Я же ничего не могу. Я просто снова забуду, как он сказал мне: «Ласточка моя…» Но больше – ничего такого…
Потому что он – бедный-бедный… Потому что дурдом – там кажется ему лучше, чем счастье – здесь.
Какой-то ген, Кузя, мутировал у него безвозвратно.
Но мы не будем проверять, какой… На пятьдесят процентов нас это не касается.
А это очень много – пятьдесят процентов. Любой врач, любой физик тебе это подтвердит.
«Либо взорвется, либо нет» – это уже намного лучше, чем «скорее всего взорвется», а?
Часть 2
Николь пишет Го
Сижу на деке. Не на дека-дураболине, а на крыше. Дека – настил над первым этажом. У американцев так принято. Думаю о тебе. Если бы мы с тобой поцеловались, я бы точно знала, есть ли у тебя усы. Правило номер пять: чтобы узнать о чем-то наверняка, обязательно нужно об это уколоться (действительно во всех случаях, кроме наркотиков).
Итак, усы… И еще четыре правила, которые я пока не придумала. Потому что я – Шанель. Она тоже начала с пятого номера.
У настоящей женщины должны быть большие шаги.
– Бабушка, зачем тебе такие большие ноги?
– Чтобы перешагивать через тебя, детка! Сижу на деке. Думаю о тебе. Осознаю. Я – умная, уставшая и красивая. Во мне всего больше, чем в тебе. Плюс жопа. Ты сказал, что у меня красивая жопа. А Настя сказала, что только дети все большое считают красивым. Я засмеялась первая.
Тут все меня называют bum,[5]5
Жопа (англ.).
[Закрыть] так что ты попал в точку, а Настя, как обычно, села в лужу. Она моложе меня на десять лет, ничего? И худее на двадцать килограммов. Но она такая нудная, такая ответственная, что общаться с ней может только телевизор. Канал Би-би-си.
А я – клоун. Вместо фитнеса я хожу курить без лифта. Семь этажей туда, семь сюда. Другой на моем месте уже бы загнулся, похудел или бросил. А ни черта! Семь – туда, семь – сюда. А на ляжках – все равно целлюлит. Но у тех, кто не курит, тоже целлюлит!
Тебе со мной повезло, хотя Настя обязательно скажет или напишет, что я – стерва, предательница и провокатор.
Не верь! Маленькая девочка, которая все еще живет внутри моего старого клоуна, ждет, когда ей разрешат выйти. Она так давно ждет, что может оказаться седой. Но мы ее покрасим зеленкой – в цвет надежды.
У тебя родинка на сгибе локтя. У меня – на запястье. У тебя черные глаза. Моя бабушка называла такие «карыми». Через «ы». Я билась за «и» во втором слоге до первой крови, пока бабушка не хватала меня за ухо и не выводила во двор – ждать маму. А маму мою можно было ждать долго. Всю зиму, всю весну, все лето… Иногда она не приезжала даже осенью. У мамы были большие жизненные планы. Мама пела.
Ты заметил, как хорошо я разбираюсь в музыке? Это гены.
Мама пела в ресторанах, исполняя на бис партию «Травиаты». Ей попадалась гурманская публика, потому что жрать в советских ресторанах было нечего. А по четвергам там был рыбный день, и мама пела джаз. Элла Фитцджеральд – это наше мясо.
Мама – против тебя. Против нас и против меня. Я сижу на деке. Она выходит и садится в отдалении. Десять лет она живет с нами в Сиэтле, она здесь большая знаменитость. Она поет во всех церковных хорах, и лучше всего она поет в церкви Слова Божьего. Недавно вышел диск, голос моей мамы звучит громко и чисто. Она так заливается на этом диске, что мне хочется притопывать и прихлопывать и ждать ее во дворе. Долго-долго. И чтобы она не приезжала, а за калиткой была дорога. Но калитки и заборы здесь не приняты.
У тебя черные глаза. У меня желтые. В нашей новой будущей стране будет черно-желтый флаг. Не волнуйся, не скоро. Тебе же еще надо вылезти из подгузников и переждать мое очередное увлечение.
Конечно, у меня есть увлечение. Назло Насте я увлеклась ее мужем. Смотрю на него пристально, медленно моргаю, таинственно улыбаюсь, как будто у меня секрет.
Но у меня же и правда секрет.
Ты…
А у тебя – уроки, домашние задания и замечания в дневнике. А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а. «Ваш сын плюнул соседу по парте в рот. Прошу принять меры». – «Меры приняты. Сосед закрыл рот».
Мама говорит, что Алекс меня бросит. Интересно, как далеко он может меня бросить, если я…
Что я? Не скажу… Мы еще будем играть в преферанс, и я покажу тебе свои карты. Но раньше – ни-ни.
На место мамы приходит Алекс. Сейчас он будет меня бросать. Ага. Смотри.
– Что ты тут сидишь?
– Жду…
– Кого?
– Ноября.
– Я вспотел. Брось мои вещи в машинку. Они провоняют весь подвал.
Правда жизни: я вся в любви и творчестве, а он вспотел. У правильных людей правильно работают все железы и протоки. Правильные люди занимаются спортом, умеренно выпивают, не смешивают, не накуриваются, командуют, сидят на диете, следят за своими счетами, уважают старость, помогают молодым и стесняются громко чихать, кашлять и пукать.
Пот – это единственное неприличное проявление телесности, которое они себе позволяют. И то после посещения психоаналитика.
Твоя первая женщина была правильной? Или тебе повезло?
Если бы тебя звали Оля, то у нас могла бы получиться пионерская повесть Анатолия Алексина, которую ты – фанатик Гарри Поттера – не читал. «Оля пишет Коле», «Коля пишет Оле». Ха…
Пойду – накурюсь и на дискотеку. Там – напьюсь. Я буду сотрясать энергию Вселенной, и пусть тебя колбасит. Я правильно употребила это слово?
Правило номер девятнадцать: когда мне хорошо, весело должно быть всем.
Го пишет Николь
У меня есть содрогание. И оно мне дано не для секса! А для просмотра советских фильмов тридцатых годов. В нашем классе я один знаю о том, что они вообще существуют. Мой дед – фанат Путина и Любови Орловой.
Дед подпевает: «Широка страна моя родная…»
А я – содрогаюсь.
Что будет делать почтальонша из «Волги-Волги», когда фашистские снаряды посыпятся прямо на ее плавсредство? Как будет танцевать «я из пушки в небо уйду» Марион Диксон, если в небе – одни «мессершмитты»? Переживут ли блокаду «Веселые ребята»?
В старых фильмах тридцатых годов люди любили друг друга, пели, танцевали, смеялись, соцсоревновались… А впереди была война, заранее объявлявшая всю их предыдущую жизнь бессмысленной.
Я – умный. В двадцать три года Сен-Жюсту уже отрубили голову. Так что еще пять лет на революцию и «долой монархию» у меня есть.
А фильмы семидесятых я смотрел с радостью. Потому что был маленький и дурак. Не знал…
Теперь знаю…
Хочешь плакать, ответь на вопрос: «Что с ними было вчера и стало сегодня?» С теми, которые любили друг друга, волновались, ссорились, пили водку, ходили друг к другу в гости, презирали предателей, умели дружить.
Интересно, они вообще выжили?
…Сотрудники статистического учреждения в начале девяностых лет пять не получали зарплату. Новосельцев подвизался на маркетинговых исследованиях (но слова «маркетинг» тогда еще никто не знал): он анализировал пустой рынок легкой промышленности и советовал бизнесменам, что лучше развивать. Но легкая промышленность начала девяностых была турецкой и китайской, заказов было мало. А в доме трое детей. И жена – начальница. Людмила Прокофьевна, товарищ Калугина, которая звонила министру и требовала зарплаты для коллектива. А потом вступила в коммунистическую партию и стала верить Зюганову. В 1996 году она агитировала против Ельцина, а когда Зюганов проиграл, слегла и согласилась на предложение Верочки поработать у нее. Для начала – секретаршей. Потому что Верочка открыла магазин. Сначала это была комиссионка, где Верочка продавала свои сапоги, о которых Калугина как-то сказала, что они «вызывающие». Потом Верочка стала брать на комиссию вещи подруг и китайские куртки – их начала возить Шурочка из профкома. Шурочка из профкома однажды взяла все собранные на юбилей Бубликова деньги, но не купила подарок, а махнула в Китай. Открыла «золотую жилу».
Сам Бубликов тоже ушел из статистического учреждения. В шоу-бизнес. Он начал организовывать конкурсы красоты и модельные агентства. В среде шоу-бизнеса считался странным, потому что на моделей любил смотреть снизу. Его кресло в жюри специально ставили внизу. Под самым подиумом. Только с этого ракурса он умел оценивать женскую красоту.
У Самохвалова – все хорошо. Он сразу ушел к демократам, подружился с Чубайсом, подарил ему швейцарскую ручку и заделался младореформатором. Он очень хорошо нажился на ваучерах и приватизации, поэтому продал свою двухкомнатную квартиру и купил участок на Рублевке. Но от квартиры оставил себе только мобиле (такая вертящаяся хрень в виде люстры, помнишь?). Сейчас многие гости не понимают, зачем Самохвалову мобиле, и думают, что оно напоминает ему о тех временах, когда люди собирали металлолом и делали на нем состояния. Кстати, жену свою Самохвалов бросил. Потому что Бубликов подкинул пару моделей новейшей сборки, одна из них даже умудрилась забеременеть. И Самохвалов, как честный человек, был просто вынужден. Тем более что модель оказалась из «питерских», понаехавших в Москву в конце девяностых.
А вот эта, которая «в жутких розочках», как дурочка влюбленная в Самохвалова, она сначала тоже была в ужасном положении. Муж привык лечиться за государственный счет, сроднился с язвой и санаториями. Бедной женщине пришлось торговать трусами на рынке и заниматься математикой с племянницей местного мэра. Плюс свои сыновья – мальчишки, примкнувшие к «люберецким» (она же была из Подмосковья, помнишь?).
Так вот мальчишки-то и спасли ситуацию. Правда, в одного из них стреляли, и теперь он сильно хромает, а другой стрелял сам, но суд не смог этого доказать, потому что никто из судейских лично на стрельбах не присутствовал. В результате мальчик остался на свободе и в полном авторитете. Дела у детей «жутких розочек» пошли хорошо. Они вовремя легализовались, но часть активов перевели в оффшоры. Родителям они купили квартиру на Арбате, клинику в Бельгии, чтобы папа мог лечить язву. Два раза пытались заказать Самохвалова, но с тех пор, как он женился на «питерской», перестали думать об этих глупостях.
В конце концов дети «жутких розочек» согласились на развитие интернет-бизнеса, который им все время предлагали дети Новосельцевых. И не прогадали. Так что Калугина смогла уйти от Верочки и вернуться к своей любимой статистике. А Новосельцев – нет, не захотел. Старшие сыновья открыли ему маркетинговое бюро.
В общем, они победили. Наши всегда побеждают в войнах.
Только больше они не любили друг друга, не презирали предателей и не умели дружить. Бизнес, один сплошной бизнес.
И ничего личного.
Да?
Николь пишет Го
У нас в гостевом туалете зеленый кафель под мрамор. Я предложила сделать в стенах ниши, как во дворцах. И держать в нишах туалетную бумагу. Алекс сказал, что туалетная бумага должна висеть и легко отматываться.
Я вот думаю: что это? Алексу нравится дизайн общественных туалетов или он брезгует брать в руки мотки туалетной бумаги?
Я сделала ниши, потому что была без работы. Мой бизнес по пошиву штор рухнул. Мои шторы были дорогими, потому что я расписывала их вручную. Две штуки у меня взяли в клип Джастина Тимберлейка (но он еще не вышел на экраны), еще две я отослала Джоди Фостер в подарок. В месяц мне удавалось продать два-три комплекта. Но Алекс сказал, что это не бизнес, поэтому я восстановила свои знания по финансовой аналитике и пошла работать в(а-)банк. В банке долго не догадывались о том, что я мало чего смыслю, а когда стали догадываться, я уже была суперстар. Я бы хотела написать на своей визитке «суперстар», потому что это было бы правдой. За что бы я ни бралась, всегда побеждаю. Здесь я хотела написать «милый», но не могу тебе врать.
Милый у меня сейчас Игорь. Мы с ним увлеклись bungee jumping. Как это у вас называется – «банжи»? Банжо? Банджо? Возьми банджо´, сыграй мне на прощанье…
У вас это должно называться «тарзанка», но тарзанка не дает полного представления о том кайфе, который испытываем мы с Игорем.
Тарзанка не растягивается, она – тупая, грубая, сильная, длинная веревка, сделанная из молодой пеньки, дочери пня. И задача этой веревки просто держать вес. Тарзанка – как плохой любовник – все приходится делать самой: разгоняться, отталкиваться, лететь… Ты паришь (you hover), а она висит себе на дереве, унылая и безучастная. Конечно, с таким партнером долго не полетаешь. Бултых – и в воду. Мокро, противно, но что делать?