355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Крюкова » Аргентинское танго » Текст книги (страница 10)
Аргентинское танго
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:22

Текст книги "Аргентинское танго"


Автор книги: Елена Крюкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

НАДЯ

Красочки... гримы... блестки... гели... Персиковые шампуни, накладные ногти, синяя и зеленая махровая тушь для ресниц – парижская... Духи от Черрути... Духи от Фенди... А эта помада, просто так бы живьем и ел ее, очаровательная помадка, цвета спелой сливы, она так идет к ее губам... И к моим?!.. И к твоим тоже...

«Ах, девочка Надя, чего тебе надо?.. Ничего не надо, кроме шоколада...»

Ах, девочка Надя, так что же тебе в самом деле надо? У тебя прекрасная служба. Масса провинциалок мечтают о таком месте. И масса москвичек. А ты? Архангелогородочка, как там на Севере погодочка?.. Давно ли ты с Севера дикого сюда, в столицу, ломанулась?.. И неплохо, надо отметить, ломанулась, особо удачно... Хорошие курсы визажистов закончила... И платила, надо сказать, не так дорого... Мамушкины, бабушкины денежки, за всю жизнь скопленные, за иконой в красном углу в избе спрятанные, – за полгода растрясла... А они там, бабенки-то ее северные, шепчутся, плачут, крестятся-молятся: у, наша девонька, наша свечечка, в Москве устроилась, лишь бы счастьице нашла, никаких денежек не жаль, все, все отдадим, душу положим...

Как это бабушка шептала, молясь? «Душу положить за други своя»?.. За кого она душу положит?.. За друга?.. Ну да, за друга... Друг милый, друг сердечный...

Друг сердечный спит с другой. Друг сердечный и не подозревает, что он любим больше жизни. Друг сердечный – слишком высоко летит, он орел поднебесный, яркая звезда, знаменитость, а ты ему кто? А ты козявка на капустном листе, гусеница-закорючка, шавка подзаборная. Он тебя в упор не видит. Ты же хотела из-за него броситься под поезд, Надюша, дура. Под электричку. Возле платформы Левобережная, где ты снимаешь комнатенку. Возле дубовой рощи, что осенью становится такой пронзительно, щемяще золотой.

Вот так, красочки мои, помадочки. Вот так, милые. Ну и что, что он на меня и не смотрит! И не посмотрит никогда! Хозяйка, конечно, красотка. Куда мне до нее. Зеркало отражает меня, уродку. Несчастную птицу с длинным кривым носом. Несчастную козу с кривой козлиной мордой, со скошенной вбок козьей улыбкой, и кажется, вот-вот я заблею перед зеркалом: «Бэ-э-э-э». Маманя, я тебя не виню, что ты меня такую родила. Ты ж сама раньше все твердила мне: «С лица воду не пить, Наденька! Не родись красивой, а родись счастливой! Ты будешь счастливой, дочушка, вот увидишь, будешь...» Жду-пожду, а счастья все нет и нет. Москва все съела, поглотила. Я думала: Москва – это счастье. Кто здесь живет – уже и счастлив. А когда пожила здесь – ух, нажилась!.. Намыкалась... С этой чернявой испанкой, танцоркой – мне повезло...

Тебе не повезло с ней, Надька. Ты же ненавидишь ее. Ненавидишь. Когда-нибудь ты убьешь ее. Ты не выдержишь.

Или лучше – уйти? Убежать? Рассчитаться?

И потерять место, да... Такое хорошее место...

Не место. Нет. Возможность видеть его. Друга сердечного. Ее сердечного друга. Этого... хлыща... нахала... гада... Иоанна. Господина Метелицу. Красавца Ваньку. Хотя бы раз в день. Хотя бы раз в неделю. Раз в месяц – когда он в своей шикарной машине заезжает за ней, черной испанской вороной, ее хозяйкой, чтобы везти ее на концерт.

Однажды он подарил тебе духи, Надька. Такие хорошие французские духи. «Черрути 1881» – было написано на коробочке. Очень маленькая коробочка, и духи, наверное, подумала ты тогда, на вес золота. Интересно, продаются на вес золота индийские слоны? Ты тогда еще, тупая деревенщина, не знала, что в таких крошечных флакончиках продаются пробные духи. Так называемые «пробники». Чтобы попробовать: подойдет тебе этот запах или не подойдет.

«Осторожно, двери закрываются! Следующая станция Ховрино!»

Ого, Ховрино. Скоро мой Левый берег. Я живу на Левобережной рядом с Домом художника. Беспокойный домишко. Все девять этажей ночью гудят. До пяти, до шести утра. Свет горит, гитара брякает, песни доносятся, пьяные вопли и выкрики; на балконы выбегают художники, их жены, их натурщицы, их чада и домочадцы, то хохочут во все горло, то матерятся, то бутылки со звоном вниз бросают, то зимой, в Новый год, елку, всю в горящих свечах, на балкон выволокут и любуются. Что, если бы кто-нибудь из пьяных художников написал мой портрет? Я лучше убьюсь насмерть, с девятого этажа брошусь. Нарисуют уродину – для страху, что ли? Кому уродина нужна? В какой музей? В музей уродов, что ли?

А может, такой музей на свете и вправду есть? Смех смехом...

Нет, я не уродина. Я ничего себе выгляжу, если подкрашусь. Если подмалююсь так, как я – подмалевываю – ее... Ее, Марию Альваровну, черную галку, жердь худую... Не бреши, она не жердь, у нее классная фигурка, все у нее на месте, и бедра, и попка, и грудь... и нос... и губы...

Ерунда все! Я просто успокаиваю себя. Никакая краска не изменит длинный нос и кривой рот. Бледные, как у чахоточной больной, щеки еще можно подмазать румянами. Бесцветные глаза увеличить, притемнить тенями. Козявочный росточек – подправить высокими, как ходули, каблуками, толстыми «платформами». Но чем ты подправишь всю себя?! Всю себя, испорченный, комом, первый блин?!

Первый – и последний... У твоей маменьки ведь больше не было детей там, в деревне под Архангельском, никого не было, кроме тебя... Тебя-то с трудом выродила... Они с бабкой в тебе – души не чают... Ты для них – красивее всех... Они и не подозревают, как ты бьешь, колотишь себя в грудь перед зеркалом, как яростно щиплешь веснушки на скулах, на лбу, на носу...

Кап, кап – две слезы – на кожаную сумку. Крепче держи сумку, когда носишь, к животу, к груди прижимай, у бедра не мотай. Сейчас ловко крадут денежки, вмиг кошельки вынимают, а сумочку чик – и разрежут, оглянуться не успеешь. И плакала твоя зарплата месячная тогда. И в Архангельск матери ты уж тогда ничего не пошлешь, ни копейки. Получать баксы от этой красивой танцующей собаки и менять их, кусая кривые губы, на рубли – на Ленинградском вокзале, на Ярославском, в тесных смешных, как мышеловки, обменных окошках! Разрежут сумку... разрежут... крепче держи...

Разрезать бы ей лицо, сволочи. Все в кровь порезать. Кухонным ножом, тесаком. А потом – тем же тесаком – под ребро.

«Осторожно, двери закрываются! Следующая платформа Левобережная!.. Граждане, просим вас соблюдать в вагонах чистоту и порядок!.. Торговля с рук в вагонах электропоездов категорически запрещена!.. Налагается штраф в размере...»

Протолкнуться к двери. Народу сегодня битком. Как в праздник. Кто наложит на нее штраф и в каком размере за черные, тяжкие мысли? Скорей домой, в бедняцкую квартирочку, в тесную каморочку. Там пахнет из подвала гнилым и сладким. Там на стене висит архангельская северная икона красно-зелено-золотого новгородского письма, что с собою в Москву дала ей бабка. Надо встать на колени перед иконой и помолиться. Одинокие люди должны молиться. Одинокие девушки не должны торчать возле гостиницы «Интурист» на Тверской, вылавливая себе любовь на одну ночь. Ну и что, что у них больше баксов, чем у нее? Зато у нее – честно заработанные. Богоматерь на иконе нежно улыбается ей, а глаза у нее плачут. Красный хитон горит, как костер. Младенец на ее руках, весь в золотых пеленах, с лицом старика, поднимает два коричневых пальчика вверх, пронзает ее глазами навылет, как двумя пулями. А она все мелко крестится, бормочет молитвы, какие знает, а потом плачет, трясясь плечами, уткнув лицо в маленькие, как рыбки, ладони. Визажистка знаменитой танцовщицы Марии Виторес ночами плачет перед старой северной иконой, как круглая дура, потому что любит безответно того, с кем Мария летает по свету, как большой золотой махаон, гребя деньги лопатой в подол. Все врут сериалы. Богатые не плачут. Плачут только бедные несчастные уродки. Зачем тебе чужая земля, Надька? Вали-ка ты отсюда на свой Север. Он тебя и согреет, ледяной родной Север, и приютит.

АРКАДИЙ БЕЕР

Они с Метелицей через неделю летели в Японию. Это было хорошо. Это было мне на руку. Я и не думал, что Мария, с ее капризным характером, с ее комплексом знаменитой танцовщицы – «публика у ног моих, а ты, муравей, кто такой?!» – с ее сильно развитой испанской гордыней, так быстро сломается и переделается в Школе моего старика, Рудольфа фон Беера. Отлично иметь в руководителях тайной, однако известной в определенных кругах шпионской Школы в Буэнос-Айресе собственного родного дядюшку! Рудольф звонил мне, пока она была там. Рудольф сообщал: бесподобная девочка, все схватывает на лету. А уж фотографирует документы при прохождении теста на быстроту в логове врага – просто идеально. Не подкопаешься. Старик сказал мне: мы запирали ее в подвале, где в шкафах были спрятаны документы, дали в руки микрофотоаппарат, приказали: снимай, что успеешь, через десять минут здесь будут люди. Если не выполнишь задание – отправим тебя на заведомо опасную работу завтра же, в такую яму, откуда живой не выберешься, ну да, это припугивание, но действует безотказно. «Она отсняла все документы, Арк! – кричал мне старик. – Понимаешь, все! За десять минут! Успела найти! И успела спрятать! Когда шаги инструкторов уже раздавались на лестнице в подвал, она уже стояла у шкафов, улыбаясь, и держала в руке тряпку – вроде как пыль протереть, имитируя горничную, и под перчаткой в одной руке у нее была отснятая пленка, в другой – фотоаппарат! Это было фантастично, Арк! Я никогда не видывал в моей Школе ничего подобного!» – «Она же танцовщица, дядюшка, – сказал я ему как можно спокойнее. – Она безумно ловкая. У нее каждое движение на сцене рассчитано. Думаю, мы с тобой не промахнулись. Мы воспитали классный кадр. За такую девочку могут много дать на шпионском рынке. Но мы с тобой ее не продадим, верно?»

Достаточно того, что я сам ее купил. Станкевич заломил цену. Я никогда не стоял за ценой, если речь шла о моем будущем.

Старик фон Беер, ты и не подозреваешь, на какие дела я, твой племянник, буду отправлять ее.

Мария, Мария, Мария. Орудие в моих руках. Орудие смерти.

Смерть нынче продается и покупается на рынке, как и все остальное. Я продаю смерть. Я продаю ее тем, кто ее покупает. Моя смерть дорого стоит. Вот тут я никогда не продешевлю. И для того, чтобы родить безупречную, точную, верную смерть, мне нужен верный, точный, безупречный человек. Исполнитель. Виртуоз. Танцовщик, который никогда не ошибается. Всегда ступает на ту половицу дощатой сцены, что приведет его к взрыву аплодисментов в конце.

К взрыву. К новому взрыву.

Мой человек, которого я дорого продам, чтобы он сделал новый взрыв в ожидающем новых взрывов мире, – у меня в руках. Прелестная женщина. Как она билась подо мной на полу! А эти двое сидели и жрали. И пили. Какое самообладание у Метелицы. Я же видел – Мария ему нравится. Пусть он не заливает мне про свою белокурую жену. Не хотеть Марию невозможно. Она сама никогда не поддастся смерти. Она никогда не проколется. Ее никогда не поймают. Если такую исполнительницу поймают – она запросто проглотит ампулу с цианистым калием, и не охнет. Но она не даст себя поймать. Она слишком хочет жить. Что такое она бормотала мне о ребенке? В ее глазах так ясно, отчаянно было написано: ребенок, ребенок, хочу родить ребенка, и ради этого буду жить и пахать на вас, сволочи. У нее умер ребенок? Бедная молодая мама. Ничего, родит другого взамен. Лет через десять. Когда наработается на меня всласть. Когда я с лихвой верну деньги, что отдал за нее Станкевичу – и заработаю на ней, на ее ловких ручках, быстрых ножках и умной головушке столько, сколько и не снилось никому в подлунном мире.

Никому!

Как все просто. Как я все просто и гениально придумал! Одна-единственная красивая девочка, и больше никого. Никого! За подобный артистизм полагается и награда, да. Ну ничего. Я вознагражу ее. Собой, ха-ха.

Я успею ей надоесть, пока она работает на меня. Она будит во мне зверя. Ее ненависть возбуждает меня. Ненависть, сопротивление. Я же боец, я должен побеждать. За это мне никто не платит денег, я сам себе плачу. Наслаждение – лучшая плата за битву.

Был солнечный день, и на Москву, как золотой корабль, издалека, с севера, парусами далеких холодных туч наплывала осень. Еще было жарко, я расстегнул воротник рубашки. Отпил немного апельсинового сока из бокала. Рассеянно взял в руки большой апельсин из блюда с фруктами, поиграл им, как мячом. Я делал вид, будто мне делать нечего, нечем заняться, но это все был блеф. С минуты на минуту я ждал взрыва дел. И он не замедлил воспоследовать.

Хлопнула дверь. Мой бодигард, стоявший у двери, вздрогнул и подтянулся, пожирая глазами вошедшего.

– Здравствуй, Станкевич.

– Здравствуй, Аркадий. Отлично выглядишь.

Ее продюсер сделал шаг ко мне, протянул руку. Я не встал из-за стола. Продолжал держать апельсин в руке. Другую руку протянул Родиону.

– Летят в Японию?

Какое лисье, осторожное пожатие у этого мерзавца. И жирная, потная противная рука.

– Да, летят, Аркадий. Еще как летят.

Он пожирал меня глазами. Он наверняка хотел от меня узнать, дам я ей первое задание в Токио или нет. Сейчас, держи карман шире, жирный. Теперь она моя. И более ничья. Но если только ты, собака...

– Если только ты, собака, навяжешь ей на шею свои собственные заморочки, берегись, Родион. Не суйся к ней с разной своей мелкой чепухой. Тебе мало было того, что в Монреале тебя чуть не застукали? Ребята Сакса оперативно сняли на пленочку этих твоих двоих, которым она передавала твои материалы. Они едва успели передать пакет по назначению, но сами не успели спастись, их взяли. Хорошо, она успела уйти. Выскользнула из поля зрения вовремя. А эти...

Я сплюнул в пепельницу. Поиграл апельсином. Станкевич, тряхнув студенистыми подбородками, мертвыми белесыми глазами глядел на апельсин.

– Что с ними?

– С кем, приятель?

– С Майклом и Плюгавым.

– А что ты думаешь, с ними могло произойти? Убрали, конечно.

– Их убили... сразу?..

Его толстая отвратительная морда вся страдальчески наморщилась.

– Не очень. Потрясли, разумеется, а вдруг бы что вытрясли. Кроме пленки, не смогли вытрясти ничего. По причине присутствия большого мужества и сильного героизма. Не выдали цепочку. А цепочка у тебя в Канаде, видимо, большая. Длинная. Звеном больше, звеном меньше – какая тебе разница?

Я видел, как он из поросячье-розового стал мучнисто-бледным.

– Ты, как ты можешь... Плюгавый... Я же с ним... начинал...

– Начать и кончить, как говаривал мой немецкий дядюшка Рудольф когда-то, – я поднес апельсин к носу и с наслаждением вдохнул острый запах апельсиновой шкурки. – Ждешь, что я тебе о Марии скажу? Я тебе о ней не скажу ничего. Ты сам о ней все знаешь. Но если ты только сунешься к ней...

Я улыбнулся Станкевичу, показав все зубы. Он опустил глаза и передернул под пиджаком плечами. Пиджачок от Версаче, и последней модели, надо отметить. Жирняй всегда любил прибарахлиться.

– А весело быть продюсером?

Внезапность моего вопроса слегка ошеломила его.

– Не совсем. Бывает утомительно. Я закурю? – Толстые пальцы, дрожа, нашарили в кармане золотой портсигар, вынули сигарету, поднесли зажигалку. Дым обволок физиономию толстого Будды. Да, он все больше походил на жирное японское божество, на щекастую богиню смеха Даруму, да вот только не смеялся почему-то. – Я ведь с тебе с просьбой пришел, Аркаша. Не откажи.

Я не любил, когда меня просили. Я не страдал царской болезнью. Любая просьба меня настораживала. Нажав ногтями на шкурку, я стал чистить апельсин. Терпко запахло спиртом, уходящим летом. Станкевич уставился на мои пальцы, на апельсин. Выпустил клок серого дыма, блеснул в кривой улыбке золотым зубом.

– Слушаю тебя внимательно, приятель.

– Аркадий, не в службу а в дружбу, ты не поможешь мне... – Он сглотнул. – Ты мне не поможешь убрать с дороги одного лишнего человечка? Мешает мне очень эта фигура. Работает под бизнесмена, совместные предприятия, совместные банки, туда-сюда... двойное гражданство у мужика... делишками вертит, как волчками... все в руках горит... искусно скрывается... а на деле...

Он замолчал. Я, очищая апельсин, просвечивал его взглядом.

– На деле, договаривай, на российские спецслужбы работает?

– Видишь ли, Аркадий, ты и сам знаешь – у нас с Испанией непростые отношения именно сейчас, из-за наших олигархов, что там подчистую земли скупили... И на севере, и на юге... На юге, на море – в особенности... И Утинский, и Бойцовский... И этот... Козаченко... И Прайс... И теперь еще Адамович... Куча магнатов... Спасаются в Испании, что ли?.. будто бы Испания – спасательный плот в бурю, в штормягу... и правда, хорошая страна, безопасная, теплая... Ужасы Франко давно забыты... Никаких тебе военных капричос... Жизнь – дешевая... не как в соседней Франции, где все втридорога... климат идеальный... И правительство смотрит сквозь пальцы на то, что русская мафия в Испании оседает, как накипь на стенках чайника... Денежки-то везде одинаково пахнут, Арк!..

– И что ты хочешь этим мне сказать? – Я разломил надвое очищенный апельсин. Мне в лицо брызнул кисло-сладкий сок, я отер ладонью щеку. Протянул ему половинку апельсина. Он взял ее жестом автомата, робота.

– Я не знаю, на кого он работает, Аркадий. Честное слово, не знаю! Но то, что мои люди в Испании прокалываются и попадаются один за другим, это факт! И я, представь, устал от этого! И когда я вышел на него, на этого типа...

Сок. Какой сладкий сок у этого золотого фрукта. Я втянул сок губами. Так я втягивал ее губы, когда я брал ее тут, на полу, на глазах у почтеннейшей публики. Я сказал Станкевичу глазами: ешь, что же ты не жрешь такую вкуснятину, чудак? И он закусил дольку. И у него сок потек по подбородку.

– Ты заподозрил его и захотел его убрать, это понятно. У тебя что, своих людей нет под рукой, чтобы его убрать? Или они запрашивают слишком высокую цену?

Станкевич слизнул языком сок с губы. Затолкал в рот всю половинку апельсина. Я терпеливо ждал, пока он прожует.

– Видишь ли, Аркадий...

Я молчал. Рассматривал золотой перстень с печаткой у себя на безымянном пальце.

– Видишь ли... он... я узнал...

Теперь замолк он. Я видел – ему отчего-то было трудно говорить. Жмотина, явно скупится дать хорошему киллеру хорошую сумму. Меткий стрелок должен оплачиваться, дурак! Иначе меткий стрелок запросто уходит к другому. Как женщина.

– Он живет в Севилье? В Бильбао? В Гранаде? В Малаге? В Мадриде?

– В Мадриде.

– Что тебя смущает, Станкевич? Что ты мнешься, как красная девица? Денег нет? Так я дам тебе. Одолжу. – Я ухмыльнулся. – Пусть твои люди немного поработают, не мои. Они ведь у тебя тоже не безрукие и не слепые, правда?

Сильно пахло съеденным апельсином. Сильно пахло жареным с кухни – повара готовили курицу с чесноком по тайскому рецепту. Сильно пахло по-восточному терпким табаком Станкевича.

– Правда.

– Не прячь глаза!

Он поднял жалкое, жирное лицо. Вымученно улыбнулся.

– Вся штука в том, что этого испанского козла зовут Альваро Виторес.

Мы помолчали оба. Я осознавал сказанное. В дверь всунулась кудрявая головка веселой горничной, она прощебетала умильно:

– Аркадий Вольфович, кушать сейчас будете или попозже?..

– Валяй! – крикнул я ей. – Валяй, все на стол мечи! Отпразднуем будущую жертву. – Я остро глянул на Станкевича, снова подносящего сигарету ко рту трясущейся рукой. Я не понимал, как такой слабонервный парень может быть и шумно-рекламным продюсером, и главой преступной группировки. – Тебя смущает, что это отец Марии? Может быть, они просто однофамильцы?

– Нет. Я узнал. Родной отец.

– Не дрейфь, старик. – Я подмигнул ему. – Я пошлю на дело одного из своих лучших ребят. Кима Метелицу пошлю. Он бьет без промаха. Еще ни разу не прокололся. И ни разу не был взят или подбит. Уходит классически, не оставляя следов. Никто никогда ничего не узнает. ФСБ будет слабо его взять. И испанской полиции. И Интерполу – тоже. Даже если бы Интерпол весь, насквозь, состоял из мастеров кунг-фу и айкидо. И из монгольских стрелков из лука, что попадают в глаз тарбагана на расстоянии шестидесяти шагов. Метелица, кстати, не был в Испании. А чтобы ему не скучно там было, такому ловкому парню, в такую жару, там в начале осени самая жара стоит, я ему туда для развлекаловки красивую девочку пошлю. Вот Марию и пошлю, она давненько, как я понимаю, дома не была.

– Марию?

Я наслаждался открытым от изумления ртом Станкевича. Его округлившимися глазами. Его хриплым, одышливым дыханием.

– Галочка, скажи, чтобы еще апельсинов принесли! – крикнул я в открытую дверь гостиной.

– Как... Марию?.. Одну?..

– Зачем же одну, старик. С Иваном в паре. Великий Иоанн и великая Виторес – снова в Испании! Сумасшедшие концерты! Сногшибательное шоу! Последний писк Марии и Иоанна – пламенная ола на сцене Мадридской Оперы! Они танцуют абсолютно нагими! Новый Эрос в искусстве танца! Народ валом валит! Цены на билеты поднимешь до умопомрачения! Небывалый аншлаг!

Сигарета дрожала в зубах Родиона. Золотой портсигар дрожал в его пальцах-сардельках. Горничная в высоко поднятых руках, ослепительно улыбаясь, внесла в гостиную блюдо с апельсинами. Поставила перед нами. Я потрепал ее по румяной щечке. Ущипнул за грудь под кружевными оборками фартука. Сунул ей за корсаж апельсин. Она убежала, обдав меня всего улыбкой, свеженькая, хорошенькая. Безотказная. Она всегда, Галочка, могла утешить меня. Даже когда я этого не просил. И я хорошо ей платил за ее веселую службу.

– Они полетят вместе? В Испанию? С выступлениями?

– Вместе. В Испанию. С выступлениями. Ты правильно понял.

– Это ты делаешь для того, чтобы...

– Чтобы дочь могла оплакать и похоронить своего отца.

– Нет! Ложь! Для того, чтобы твой Метелица... это отец Ваньки, я так понял?!.. подразвлекся с Машкой, да?!..

– Не без этого. Мужчина есть мужчина. По-моему, он к ней неровно дышит.

– Они полетят туда вместо Японии? Это невозможно! С Японией уже все подписано! Ты подведешь меня под монастырь!

– Не вместо Японии. После Японии. После того, как они завершат триумфальное турне по Стране восходящего солнца. Мы же не можем лишать японцев такого шикарного праздника, верно?

Я взял с блюда апельсин и кинул ему, как мяч. Он растерянно, неловко поймал его. Прижал к белому пиджаку. Он всегда испытывал слабость к белому цвету.

– Значит, они полетят в Мадрид все трое?

На Станкевича жалко было смотреть. Я вынул сигарету из его золотого, идиотски роскошного портсигара.

– Все трое, старик. Святое семейство, картина Мурильо. Бессмертное полотно Сурбарана. Сурбаран отнюдь не был бараном, в отличие от тебя.

Я подмигнул ему и выпустил дым ему в лицо. Мне нечем было замаслить едкую остроту. Галочка еще не подала испанского оливкового масла к столу, к курице с чесноком.

... ... ...

Они собирались в Японию как сумасшедшие. Мария все кидала в сумки и чемоданы, как безумная: и это взять, и это взять, еще и это! Она забылась на миг. Ей показалось: Школа приснилась ей. Кошмарный сон, один из жутких снов, что не забываются, но и не помнятся особо. Сон, который ты отодвигаешь вглубь себя, далеко внутрь, под сердце, в реберную клетку, и никогда не выпускаешь наружу. Она забылась, бегала по квартире, была весела, схватила трубку, набрала испанский номер отца: «Папа, мы с Ванькой летим в Японию! Да, в Токио! Да, еще никогда не были! Папочка, что тебе из Японии привезти?.. Морскую ракушку?.. Морского ежа?.. Я привезу тебе старинный японский веер!.. Ты будешь обмахивать маму!..»

«Мара, ну зачем так много вещей... Ты совершенно не можешь жить просто! Нам не нужно тащить с собой столько барахла!» Иван недовольно морщился. Она все бросала и бросала тряпки в сумки. Он выхватил сумку у нее из рук, стал вываливать все платья на пол. «К черту твои наряды! Во всех ты, душенька, нарядах хороша! А без нарядов – еще лучше! Маха моя, маха... обнаженная?.. или еще нет?!..» Играя, бесясь, он повалил ее на диван. Стал целовать. Она отворачивала лицо, хохотала, укусила его за ухо, как волчонок. Потом отвернулась всерьез, уткнулась лицом в подушку. Отчего-то помрачнела, как туча. Он, чтобы утешить ее, потрафить ей, опять запихнул все тряпки в сумки: видишь, я сделал все по-твоему, только не дуйся! Она лежала лицом вниз в диванных подушках, без движения, молчала.

«Он не знает, что я изменила ему. Не знает. Не знает! Я подлая. Я плохая. Я несчастная. Я – влюблена в его отца?! Его отец великолепный любовник?! Или как?! Нет, нет, нет... Все не то... Я – люблю – Ивана?! Или...»

Он щекотал ее шею шарфом. Потом зло сплюнул, вскочил с дивана.

«Ты, Мара, капризная кошка! Все-то тебе не так! Быстро собирайся! Через час такси в Шереметьево! Что тебе, неможется, что ли? Таблетку съешь? Успокоительную...» Она резко повернулась к нему. Он никогда не видел у нее таких яростных, широко распахнутых глаз.

«Уйди!»

«Куда я уйду? Тебе собраться надо! Я-то уже собран! Мне-то что! Пару плавок, трико, джинсы, концертные костюмы – и делу конец!»

Она смотрела на него, как на призрак. Конец, конец, делу венец. По-русски «конец» – мужское ругательное слово. Дворовое, заборное слово... подзаборное. Мария провела ладонями по лицу. Когда она отняла руки от лица, глаза у нее снова были мягкие, нежно-влажные, и она снова весело улыбалась. Будто сняла с себя руками накипь мрака.

«Ты прав. Конец близок! Вперед! Труба зовет!»

В раскрытые сумки снова полетели шмотки. И они оба вздрогнули, когда резко, будто взорвался, заиграл бодрый военный марш ее мобильный телефон, небрежно брошенный под ворохом платьев на диване.

Она ринулась к трубке. Схватила ее. «Алло! Алло! Виторес у телефона!» Она всегда говорила по-европейски – «Виторес у телефона», «Виторес слушает».

Иван изумленно смотрел на нее. Она сильно побледнела. Впилась в трубку пальцами так, что кожа возле ногтей посинела. Застыла с полуоткрытым ртом. Замерла.

«Что, Мара, что с тобой!.. Что случилось!..»

«Да. Хорошо», – мертвенно-равнодушным голосом сказала она в трубку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю