Текст книги "Свет в окне"
Автор книги: Елена Катишонок
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
15
Кто первым произнес слово «загостилась»: дворничиха Клава, всегда с готовностью вступавшая в разговоры, или Ксения, которая «заглянула на огонек», а на самом деле в надежде занять у Таисии трешку? Могла быть и та и другая. Действительно, дворничиха частенько останавливала Дору пытливыми вопросами типа «а почем у вас на Украине» (далее следовал перечень продуктов) и где длинней очередь за стиральным порошком, здесь или «у вас там». Дора охотно рассказывала, что «это где как», продукты по городам разные, и непременно добавляла, как Володенька в детстве сало любил: «Ну что вам сказать, до войны-то сало совсем другое было». Стиральный порошок Доре был в диковинку («у нас на Украине только мыло хозяйственное»), и она охотно отдавала ему должное, устраивая вместо большой стирки частые постирушки – веселые, как само слово, – а потом развешивала во дворе свой халат, полыхавший яркими розами, и мелкие Ленечкины бебехи. Дворничиха кивала мелкими кудряшками, соглашаясь с несомненными достоинствами порошка, хотя сама относилась к нему без особого доверия и держалась надежного вонючего хозяйственного мыла.
И Ксения наверняка зашла, как частенько заходила прежде, «на огонек», причем Олька всегда представляла одинокую хижину в лесу с горящей на столе свечой и заблудившегося путника на пороге. Раздавался стук, и на пороге появлялась Ксения со своей неопределенной улыбкой и словами: «Вот, зашла к вам на огонек», неизменными, как ее желтовато-серые волосы по плечам, припухлое, с полузаплывшими глазами, лицо и красные руки, тоже пухлые. Почему-то было неприятно, когда Ксения оставалась дожидаться мать, хотя от чая и «печенюшек» отказывалась, а Дора бестолково топталась на пороге кухни, и Ольке становилось ее жалко.
Когда Таисия была дома, они разом выходили курить, и получалось, что она буквально «зашла на огонек» спички, которую Таисия подносила к ее папиросе. Может быть, слово «загостилась» было обронено во время дружеского перекура, но кому оно принадлежало, уже не установить. Могло случиться и так, что слово выпало в осадок, сгустилось от вынужденно пропущенной реплики, вовремя прикушенного языка и всего накопившегося раздражения, а не Дора, заботливая и ловкая хлопотунья, была его причиной, вовсе нет. Раздражение возникло от постоянного присутствия еще одного, пятого, человека там, где и четверым с трудом хватало не только пространства, но и воздуха.
– Дождусь, что Володеньке доктора скажут – и домой, – негромко сказала Дора за ужином. – Загостилась я у вас.
Вот это оказалось самым важным: сама, сама Дора произнесла слово, висевшее в воздухе. И сразу все изменилось – вернее, начало меняться. Таисия всплеснула руками и громко воскликнула:
– Да что же вы такое говорите, Дора Моисеевна? Разве мы вас гоним? Или вам у нас так плохо?
И сын, и невестка заговорили наперебой, хотя до этого молча жевали пельмени Дориного приготовления – именно молча, потому что сколько же можно хвалить, да и не для чужих ведь готовит – для своих. Голоса зазвучали теплей, и теплота была совершенно искренней, ибо предстояло прощание, провожание, зрелище плывущего вдоль перрона поезда, а потом – возвращение домой, где стало на одну биологию меньше; а вы смотрите, напишите сразу, как приедете, непременно!
От этого оживления и теплоты стало почему-то грустно, и намерение превратилось в решение.
Все оставшиеся дни Дора ревностно занималась уборкой, словно можно было навести порядок впрок и оставить про запас чистоту, как домашнее печенье и коржики. Володенька ложится в госпиталь во вторник, так что уедет она где-нибудь на следующей неделе, вот только подарки Мусеньке да зятю с внучкой купит. Таечка обещала отписать, что скажут врачи, или даже позвонить с главной почты по междугороднему. Главное – сынок нашелся, вот он; теперь уже не потеряется, потому и никакой перрон не страшен.
Ольке неожиданно стало грустно, хотя с чего бы? «Меньше народу – больше кислороду», повторяла она Томкину формулу, и все равно было жалко, что Дора уезжает. И дело не в том, что иссякнет рог изобилия, что на кухне перестанет маячить халат в розах немыслимой яркости, что Дора не заставит ее съесть на завтрак свежие сырники («Вы мне Ляльку балуете, Дора Моисеевна» – «Как же, Таинька, ребенок перед школой должен горяченького покушать…»), не в этом дело, а в том, что Дора уедет, а Сержант останется, и потому становилось еще грустней. Ну в госпиталь ляжет (и то спасибо), однако потом опять вернется – и вся прежняя жизнь вернется, потому что при Доре он почти не пьет, только иногда, и то дома. «Имею я право у себя дома выпить, мамаша?» Как тогда растерялась Дора («конечно, Володенька, конечно…»), как подставляла ему сало, сливочное масло и сама намазывала его на хлеб толстым слоем: «Ты закуси, сынок, закуси», а этот кретин кивал так важно, словно она прислуга какая-то.
Зато с приближением Дориного отъезда мать повеселела и почти перестала пилить Ольку, хотя зудела несколько недель: «Ты не живешь интересами семьи».
«Интересы семьи» заключались в том, чтобы познакомить Дору с бабушкой. Ради этого мать и Сержант отпустили Ольку к бабушке одну, без Ленечки. Этот праздник был сильно подпорчен, потому что забыть об «интересах семьи» не удавалось. Бабуся перепугалась не на шутку: «Ты не заболела?»
Проще было рассказать. О Доре, об «интересах семьи», а что сама она чувствовала себя вражеской лазутчицей, промолчала.
Бабушка отреагировала коротко:
– Сына нашла – и слава Богу. А мне с ней детей не крестить.
Ответ Ольку не удивил, но никак не укладывался в дипломатическую миссию. День не прошел, а пролетел, как всегда у бабушки, хотя они успели навестить Тоню.
Олька с трудом узнала крестную. Всегда приветливое ее лицо исхудало, побледнело и выглядело очень строгим без улыбки. Оно было старательно запудрено, волосы аккуратно собраны под невидимую сеточку. Сидела тетя Тоня, как всегда, прямо, забыв о стынущем чае. Они говорили с бабушкой негромко и спокойно, как вдруг крестная уронила голову на руки, заплакала, и ложечка в стакане встревоженно зазвенела. Потом обе сестры проводили Ольку «до угла», дальше она пошла сама и вспомнила об «интересах семьи» только у самого дома.
Где, к сожалению, застала самую нежелательную компанию: мать и Сержанта. Оба вопросительно повернулись к ней:
– Ну?..
Про детей, которых не крестить, говорить не стала. Зато, когда сообщила о визите к крестной, мать задумчиво протянула: «А это идея…».
Вскоре вернулась Дора, привела с прогулки румяного Ленечку; потом ужинали. За ужином Таисия обратилась к свекрови каким-то особенным задумчивым голосом:
– Вы, Дора Моисеевна, с моей матушкой хотели, кажется, познакомиться?..
Старуха с радостной готовностью повернулась к ней, а та продолжала:
– Боюсь, что ничего из этого не получится: траур у нас. Муж моей крестной тетки, недавно умерший…
Голос невестки, казалось, был обведен траурной каймой. Она рассказала, как ее «матушка» была привязана к покойному, а теперь, когда ее, «матушки», сестра осталась одна, «матушка» безотлучно находится при ней, потому что, вы понимаете, она в таком состоянии…
Дора беспомощно ахала, слушая невестку: «Да конечно, господи! Разве ж я… да я понимаю, как же, это ж такое горе, такое горе! Сколько, пятьдесят шесть лет ему было?». И вздыхала намного глубже, чем вздыхают о чужом умершем муже, но совершенно искренне, потому что жива была память о своем, едва дожившем до тридцати.
…Приближался день Дориного отъезда. Каждый день она металась по магазинам, покупая подарки домой, в Кременчуг. После беготни по четырем этажам центрального универмага возвращалась, измученная духотой, и пышная нейлоновая шуба, уместная в январе, тоже выглядела измученной от мартовского солнца.
Таисия настроилась, что свекровь вот-вот канет в свой Кременчуг – ведь сама же сказала, что загостилась, сама! – а потому к суете с подарками отнеслась с неприязнью и сама никаких попыток в этом направлении не предприняла. Чего ради, собственно, и кому? Родственникам, которых в глаза не видела и вовсе не стремилась увидеть в дальнейшем.
Разочарование ее проявлялось в том, что она, против своего обыкновения, даже вступала иногда в беседу с дворничихой Клавой, не только с Ксенией.
– Духовитая сдоба у мамаши-то, – начинала Клава без надежды на ответ и приятно удивлялась, когда он следовал.
– Мне ее сдоба вот тут уже сидит, – Таисия красноречиво проводила по горлу ребром ладони.
– Да ну? – весело дивилась Клава. – Пускай пекет, тебе забот меньше.
– Можно подумать, – дергала соседка плечом, – можно подумать, мы тут без нее с голоду помирали.
– С голоду не с голоду, а тебе разве плохо? – резонно возражала дворничиха не столько для убеждения, сколько для поддержания беседы. – Пекет себе и пекет. Все лучше, чем покупное, она меня угощала. Да и дешевле, чем с магазина.
Пока Клава обдумывала следующий ход, Таисия гасила окурок и возвращалась в квартиру.
Беседы с Ксенией велись в другом ключе. Завидев на пороге знакомую бесформенную фигуру, Таисия накидывала пальто, совала в карман папиросы и шла ей навстречу, встряхнув спичечным коробком.
После первой затяжки она озабоченно крутила головой:
– Скорей бы Вовку выписали из госпиталя, честное слово.
Молча курили. Ксения с готовностью и терпеливой улыбкой ждала продолжения, которое вскоре и следовало:
– Сил моих нет, как я устала.
Согласный кивок, словно Ксения тоже устала.
– И ведь что поражает, – продолжала Таисия, ободренная поддержкой, – никаких духовных запросов!
Сочувственное покачивание головой, седые волосы от ветра взметываются и паклей ложатся на щеку.
– Ровным счетом никаких, – Таисия тоже покачивает головой, – а мне за Вовку обидно, ведь родная мать!
– Вот вы интеллигентный человек, – продолжает Таисия, и Ксения с готовностью подается вперед, – вы как никто понимаете, насколько это важно. А она, – кивок в сторону окна, – печет и печет. Фабрика-кухня какая-то, честное слово. Сил моих никаких нет.
И это бы все ничего, и сил бы хватило, хотя и «не было никаких», но непременно хватило бы на последние дни, и ничем они не были бы омрачены, если бы Дора сама, своими руками, все не испортила.
А ведь хотела как лучше, не подозревая, что таким больше всех достается. Хотела как лучше, потому и отстояла в тяжелой шубе огромную очередь, чтобы купить невестке в подарок тюлевые занавески – вещь, по ее убеждению, совершенно необходимую в доме. Настоящий гэдээровский тюль купила и радовалась, что хватило денег, а уж как Таинька-то обрадуется! И то: совершенно другой вид в доме будет, и никто на голые окна не станет пялиться, как сейчас.
Да это еще не все, вот ведь какой день удачный: на втором этаже, где электротовары, такой абажур на кухню углядела, что грех было не взять, и недорогой совсем, а то ведь у них голая лампочка висит, как в казарме, куда это годится. Хотела сюрприз сделать, а сделает два сюрприза!
Дома ждал третий сюрприз: Володеньку выписали! Только безрадостный он совсем, что же это, что с ним?!
– Комиссовали меня, мамаша, – объяснил Володенька, с усилием ворочая языком, и только тут Дора увидела бутылку с водкой на столе, и пьет Володенька один, к тому же закуски на столе никакой не видно.
Сунула авоськи с подарками в уголок (хоть бы абажур не разбился) и бросилась метать на стол что было из еды вперемешку с вопросами, один беспокойней другого.
– Что доктора сказали, Володенька? – суетилась Дора, – Сказали что-то?
– Так я ж говорю, мамаша: комиссовали меня. Вчистую.
Оба слова ничего не объясняли. Тогда объяснил сын. Из объяснения стало ясно, что играть ему больше нельзя. А доктора – ну что доктора, мамаша… астма у меня, вот что.
Так назывался Володенькин кашель: астма. Коротенькое слово, будто ртом воздух хватаешь, да так ведь с ним и происходит, когда кашель душит.
Пришла с работы невестка. Невнимательно похлебала борща, выслушала новости и помрачнела.
О Доре попросту забыли. Что тоже было понятно: не до нее. К чему-к чему, а к такому итогу никто готов не был. Комиссовали; а дальше что?
– Нет, ну это ничего не значит, – кого он пытался убедить, неизвестно, – мне запретили валторну… вообще все духовые. Но я ж на фортепьяно могу. Куда-нибудь устроюсь.
– Куда, интересно? – спросила жена. – В детский сад на елку?
– Форму больше носить нельзя, – он удрученно налил новую рюмку.
Дора переводила осторожный взгляд с невестки на сына. В разговор не вмешивалась – и так все было понятно. Вернее, почти все, потому что о главном так ничего пока и не было сказано. Ждала, что вот-вот заговорят, и от этого неистового ожидания так извелась, что вопрос вырвался сам собой, вопреки ее воле:
– Но ведь астму лечат, Володенька? Ведь лечат, правда?
Тут же добавила торопливо, чтобы сын не услышал тревогу в голосе:
– И тебя вылечат. Обязательно вылечат, вот увидишь.
В ее голосе была такая убежденность, что сын вдруг ощутил себя ребенком, заболевшим мальчишкой, которого мать уложит в постель, ласково подоткнет одеяло и даст выпить лекарство, от которого он, конечно же, выздоровеет.
– Сказали: на курорт, мол, надо вам ехать, в Анапу. Путевку обещали дать, то-се.
Невестка вспыхнула:
– Нелепый вопрос, Дора Моисеевна, даже странно слышать, ей-богу. Будут лечить, конечно. А путевку дадут – не дадут, это еще бабушка надвое сказала. Мы должны думать, на какие шиши будем теперь жить, раз Вовка работать не сможет. Одной моей зарплатой всех дыр не заткнешь!
– Путевки, говорят, есть бесплатные, – буркнул муж.
– Говорят, и кур доят, – отрезала Таисия, но развить эту мысль не успела, потому что Дора перебила:
– На путевку я вышлю, ты не переживай. Ты, Володенька, напиши мне, и я перевод отправлю, сколько надо.
Продолжение разговора получилось совсем уже бестолковым, потому что теперь все перебивали друг друга, чем и воспользовалась пришедшая с братом Олька, чтобы незаметно снять с него промокшие ботинки.
Уже в прихожей она почувствовала запах больницы: Сержант вернулся. Услышала его голос, а потом, очень возбужденный, – матери. Живот стянуло изнутри каким-то узлом, так что стало трудно дышать. В книгах пишут: «засосало под ложечкой», но Олька не знала, где находится загадочная «ложечка», зато живот всегда одинаково реагировал на опасность. Нет, при Доре ничего не случится.
Ничего и не случилось бы – подумаешь, пустяковая перепалка жены с мужем, к тому же свекровь под руку попалась; бывает. Она же и виляет теперь хвостом, хотя так и не поняла, чем опять прогневила невестку. Знает одно: вкусная и сытная еда примиряет. Притом горячая: пока недовольные будут дуть на вилку да вдыхать соблазнительный аромат, у них неизбежно потекут слюнки и для обид не останется ни времени, ни места. Потому-то Дора не стала класть ужин на тарелки, а водрузила в середину стола кастрюлю.
Больничный обед давно остался позади, а выпитая водка возбудила аппетит, поэтому сын с готовностью протянул тарелку, однако Дора предприняла стратегически мудрый шаг и первой наделила невестку.
– Мм, елки-палки! – восхитилась та. – Что же это вы такое настряпали нынче, Дора Моисеевна, аж слюнки текут?
– Битки, – скромно ответила Дора, – в мясном магазине телятину давали. Дай, думаю, битки сготовлю.
Присела к столу, радостно и гордо обводя взглядом всех четверых, дружно жующих; что еще нужно хозяйке?
– А испечь ничего не успела, – признавалась виновато, – разве что хрустики вчерашние остались, к чаю.
Уютным словом хрустикиу Доры назывались сухарики с изюмом – такие крохотные, что каждого хватало на один хруст.
Таисия положила себе второй биток и укоризненно покачала головой:
– Что же вы с моим семейством сделали, Дора Моисеевна? Вам-то хорошо – вы уедете, а они меня тут с потрохами съедят!
Все были сыты, а значит, ушла досада, и жизнь не казалась больше такой безысходной, как недавно, и Дора с умилением смотрит на малыша, перемазанного подливкой, – но это пустяки, завтра устрою постирушку.
Олька отнесла на кухню тарелки и поставила греть воду. Все притворяются – все, кроме Лешки. Сержант злой как черт, просто перед матерью хочет казаться ласковым, а сам злой и несколько раз смотрел на бутылку: мало ему. Мать притворяется и капризничает, а сама ждет не дождется, когда Дора в свой Кременчуг уедет. Отлично знает, что «с потрохами» никто ее не съест: опять будут покупать сардельки или готовые супы в пол-литровых банках. Бухнешь в кастрюлю, зальешь кипятком – и готово: хоть борщ, хоть харчо. Конечно, сама она по магазинам не побежит, а будут гонять ее, Ольку, но это как раз хорошо: можно поболтаться по улицам, а потом сказать, что была очередь… Дора притворяется больше всех – зачем она подлизывается к ним, зачем? Все время старается угодить, а им наплевать, даже Сержанту, хоть она ему мать. Получается, что он притворяется еще больше, чем Олька, Дора-то в нем души не чает.
…Она и впрямь не чаяла в сыне души – за хворое дитя материнское сердце сильней болит. Главное, чтобы поправился, все остальное наладится, утрясется, забудется, как забылась сегодняшняя размолвка, а могло дойти до скандала; всяко бывает.
Дора совсем успокоилась и с улыбкой наблюдала за Ленечкой. Тот, увлеченно сопя, раздирал новенькую упаковку… Надо же, совсем забыла!.. Цел, цел; не разбился.
Она торжественно вытащила из картона плафон и поставила его на стол так же гордо, как час назад кастрюлю с битками:
– Вот; на кухню.
Метнулась обратно к свертку, извлекла из него гэдээровский тюль, который развернулся и низвергнулся из ее поднятых рук, словно подвенечный наряд.
– Что – это.
Оба слова невестка произнесла медленно и громко, как на диктанте, с гневно-брезгливой интонацией.
Так легко было бы исправить промах, скажи Дора: «Да купила своим в Кременчуг» или что-нибудь в этом роде.
Но Дора сияла, будучи уверена, что Таинька онемела от щедрого подарка, а потому только усугубила ситуацию:
– Да вам это, тебе! Ты полюбуйся, какой тюль чудный; абажур на кухню повесите, а то у вас там лампочка голая…
И запнулась, осеклась от накаленного невесткиного молчания. Которое та, выждав бесконечную паузу, наконец нарушила:
– Мне? В мой дом? Вот это мещанство?!
С лицом пунцовым, как розы на ее халате, Дора несла какую-то оправдательную чушь: «Это тюль гэдээровский… в одни руки не давали, а я в очереди… и недорого совсем, ты не думай», закончив стандартным: «Я хотела как лучше, Таинька», но «Таинька», гремя спичечным коробком, захлопнула за собой дверь.
16
Если правда, что браки совершаются на небесах, то непонятно, почему проводниками и исполнителями воли небес назначаются такие неприятные тетки. В первый раз Настя с Карлом увидели их в конце марта, когда были свидетелями во время бракосочетания Зинки и Анатолия. В июне та же уютная улица, где находился ЗАГС, стала еще уютней от свежей зелени деревьев, туфли не скользили по грязи и не ляпали безобразными кляксами на чулки, тротуар был вымыт летним дождем и высушен ветром, но тетки остались такими же неприветливыми, чтобы не сказать угрюмыми.
Нужно было иметь неистребимый оптимизм или могучую окрыленность счастьем, чтобы не замечать пасмурного лица стоящей за столом женщины, не вслушиваться в скрипучий голос, хоть бы и вещал он что-то жизненно важное. Одна из вершащих волю небес, средних лет блондинка вопреки этой воле и обладательница скрипучего голоса, была, судя по всему, главной. Она громко называла фамилии, придирчиво сверяя ответы с паспортами, с судейской требовательностью выкликала свидетелей и первой подписывала бумагу с гербом. Вторая чиновница, моложе и тоже блондинка, но натуральная, играла роль второстепенную: вызывала очередную пару, ровненько клала паспорта на стол и притискивала к подушечке заветное клеймо, время от времени озабоченно поправляя зеленые бусы.
Супружество здесь не являлось таинством, а только гражданским состоянием, которое присуждалось в процессе бракосочетания, что ассоциировалось с судебным процессом, особенно когда вызвали свидетелей, Зинку с Анатолием.
Карл обернулся только один раз и машинально отметил, что присутствующие как разделились у входа на два крыла, так и не слились. Справа стояла мать, сразу тревожно поймавшая его взгляд, дед с бабкой и Анна Яновна; Настины родители приехать не смогли. С другой стороны толпилась группка «посвященных»: тихая и торжественная Даце из общаги, несколько Настиных однокурсниц и двое приятелей Карла с работы.
Настя, похудевшая и сказочно красивая в белом платьице, прямом и почти строгом, но с новой прической под пышной фатой, закрепленной какими-то елочными блестками, смотрела прямо на ответственную тетку и, казалось, даже слушала, что она говорит.
Карлушка смотрел мимо теток, хотя ничего интересного за их спинами не было: высилась небольшая трибуна (в голове мелькнуло слово «алтарь»), на которой стоял понурый гипсовый Ленин – то ли по причине своей бюстовой усеченности, то ли устав от однообразия процедур. На бутафорских ступеньках под ним выстроились горшки с альпийскими фиалками. Над бюстом висел герб республики, где золотые колосья окружали синее море с повисшим над ним серп-и-молотом. Из чего, интересно, делают эти гербы? Наверное, из дерева; а потом раскрашивают.
Я женюсь, одернул он себя.
Теперь все станет иначе. Как «иначе», он представлял слабо, но все чудесным образом изменится, в этом сомнений не было. Неужели эта фурия с золотым зубом тоже замужем? И муж ее любит, торопится домой, а она встречает его, скрипя, как несмазанная телега: «Здравствуй, милый!» Или дома она не фурия вовсе?.. А вот вторая – вторая может быть и замужем. Хотя вид у нее какой-то… уцененный, и бусы похожи на крыжовник.
Анатолий и Зинка вышли вперед и наклонились над столом. Вклинилась совсем уже посторонняя мысль: кто регистрирует этих теток, если они сами женятся? В смысле, выходят замуж…
Додумать не успел: Анатолий его подтолкнул вперед, Настя взяла ручку и склонилась над столом, мазнув его по щеке фатой, потом передала ручку ему, и Карлушка поставил свою подпись неизвестно под чем, но рядом с Настиным росчерком.
Старшая чиновница взяла услужливо подсунутую печать и так азартно и сильно дохнула на нее, словно только что хватила стопку водки. Выпрямилась за столом и каркнула:
– Молодые, поздравьте друг друга!
Сзади грянула торжественная музыка и хлопнула пробка от шампанского.
Какое счастье, что они не приехали, повторяла про себя Настя, как перед ЗАГСом мысленно заклинала: только бы не приехали, только бы не приехали, нет, нет…
Они с Карлом съездили на два дня – познакомиться с Настиными родителями, объявить о решении и быстро уехать, чтобы провести день в Москве.
В первый раз на Настиной памяти бабка с матерью оказались солидарны: отцу ехать нельзя – сраму не оберешься. Однако он как раз и уперся: еду, и все тут! Дочь, дескать, у меня одна – так что, я у нее на свадьбе не погуляю?
Пришлось сказать решительно:
– Нет, батя, не погуляешь. Потому что свадьбы у нас не будет.
Смягчая категоричность, пояснила, что свадьба – затея дорогая, им с Карлом не по карману. Приготовилась заранее – и правильно, потому что папаня начал возбухать родительской щедростью: «Да разве мы… Да когда я в чем тебе отказывал?». Настя терпеливо кивала (пусть выговорится), потом подвела итог:
– Не, пап; никогда и ни в чем. Как раз поэтому мы и не можем принять от вас деньги. Ты мужчина, – продолжала убедительно и сразу поняла, что взяла верный тон, – ты Карла поймешь. У инженера зарплата скромная, а ведь он должен и о матери подумать, – и кивнула почему-то на бабку.
Заботу о матери приплела экспромтом и безо всякой необходимости. Оказалось, весьма кстати: бабка встала за нее горой: «Ихнее дело, Сережа. Они женятся – им и решать; не мешайся».
Зато неожиданно вызвалась ехать мать: «Мне свадьба была не была, хоть в ЗАГС приду…». Однако бабка задавила инициативу на корню:
– А люди что скажут? Разве ты брошенка или разведенка какая, что одна приедешь? Не-е-ет! Раз уж Сергей остается, так и ты сиди дома.
Вся дискуссия прошла быстрым яростным шепотом и с завидной скоростью, пока Карлушка брился и приводил себя в порядок; в том же темпе был вынесен бабкин приговор и обжалованию не подлежал.
Настя видела: жених понравился всем. Теперь нужно было опасаться долгих семейных застолий, с неизбежной бутылкой, от которой у отца развяжется язык, и что бы он ни понес, Карлу это слушать ни к чему. Однако мать наготовила еды, как на роту солдат, да и они здорово проголодались с дороги.
Любовно оглаживая, отец поставил на стол «беленькую». Одновременно с ним Карлушка достал тяжелую глиняную бутылку, в этих краях никогда не виданную.
– Эт-то что ж такое? – одобрительно удивился отец.
– Национальная гордость нашей республики – бальзам, – охотно пояснил Карл. – Настоян на сорока травах.
– Лекарственный, что ли? – бабка сощурилась на непонятные буквы, золотом выдавленные на черной этикетке.
Отец потер руки:
– Вот счас и полечимся!
Как раз этого Настя боялась. Он нетерпеливо выколупывал пробку, поглядывая на пустую рюмку; коричневые крошки сургуча падали в тарелку. Наконец!.. Откупорил, налил густую темную жидкость, поднял с готовностью: «За знакомство!» и метнул в рот.
И замер, уставившись враз заслезившимися глазами на будущего зятя, с аппетитом поедающего холодец.
– Заб… бирает, – выдохнул медленно. – В ней сколько же градусов будет?
– Сорок пять, кажется. Оригинальный вкус, правда?
Сам он бальзам не пил – предпочел, к удовлетворению бабки, брусничную настойку ее изготовления. «Не сорок пять трав, конечно, – подпустила она шпильку, – зато домашняя, не покупная». Ульяна Степановна с самого начала внимательно и зорко присматривалась к Карлушкиной рюмке: не сколько пьет, а как, заранее страшась заметить алчное нетерпение, ожидание следующего тоста и знакомое блаженство на лице от выпитого. Так бдительно следила, что почти не ела ничего, зато вполне успокоилась. Инженер до выпивки не жадный: на столе водка, а ему хоть бы хны; деготь, что привез в подарок, не пил совсем, а чуть нацедил себе в чай. Настюхино счастье. Как и то, что не на болоте жить: здесь инженер не инженер – все пьют…
Перед встречей с будущими родственниками Карлушка сосредоточился на том, чтобы запомнить и не перепутать от волнения имена. Отец – Сергей Дмитриевич, мать – Вера Арсеньевна, бабка – Ульяна Степановна; выучил, но все равно волновался. Мать беспокоилась по-своему – приносила коробки конфет: «Вот, отвези непременно, а цветы прямо там купишь».
Анатолий посоветовал бальзам: отвези, там такого не достать. Бутылка, тяжелая, как снаряд, чудом не побилась. И правильно сделал, что купил, а то хорош бы он был с коробками конфет – цветов раздобыть не удалось. Знать бы, так купил бы в Москве на вокзале… Пока тряслись в автобусе от областного центра, надеялся по наивности: хоть городского типа, но ведь поселокже? Значит, и цветы будут.
Не было. Зато рядом с автобусной остановкой они увидели здание с широкими витринами и буквами «ГАСТРОНОМ» над входом. «Новый, – с гордостью сказала Настя, – достраивали, когда я приезжала». Внутри было просторно и малолюдно, только над прилавком винного отдела тяжелой гроздью нависала очередь. За спиной продавщицы, над полкой с батареей однообразных бутылок, висел транспарант: «НАЧИНАЙТЕ ДЕНЬ С КАКАО!». Жизнерадостный призыв не раздражал угрюмую очередь только потому, что никто его не замечал, как не замечают мутные стекла витрин, следы на полу или пирамиды из пачек сухого киселя на полках, поскольку все это, включая оптимистический транспарант, стало частью магазинного пейзажа. А вот какао в гастрономе не оказалось, и это Карла рассмешило. Настя почему-то нахмурилась: «Ну и что тут особенного?». Он пожал плечами: ничего. Не мог же сказать, как царапнуло что-то внутри, и на миг ожила в памяти чужая тесная квартирка, где в проеме кухни стояла хмурая девочка-подросток с дымящейся кружкой в руках: «Я сделала вам какао». Еще раз пожал плечами и выкинул из головы абсурдный лозунг: предстояло самое трудное – знакомство.
Простая рабочая семья, какой Карлушка представлял себе Настину, оказалась не так проста. Глава семьи – худой, жилистый и коротконогий, с синими, как у Насти, глазами, вовсе не был главой, как не была ею Настина мать, женщина нерешительная и суетливая. Настоящим же главой, рулевым этой семьи оказалась бабка, невзрачная на вид старуха с неулыбчивым тонкогубым ртом и в белой косынке, глубоко надвинутой на лоб, как у монашки.
Сергей Дмитриевич говорил больше всех. Его интересовало Карлушкино имя – не в честь ли Карла Маркса; его «успехи на производстве» – прямо так и задал вопрос – и «жилищные условия».
– Нормальные условия, пап, – вступила в разговор Настя, – жить будем с Ларисой Павловной. Как-нибудь разместимся в трех комнатах, правда? – и весело улыбнулась, подмигнув Карлу.
Вера Арсеньевна спросила только, где он живет. Услышав, что в Старом Городе, оживилась.
– А мы знаешь, где жили?.. – начала было, но бабка громко напомнила про духовку, и та заторопилась на кухню. Вернулась некоторое время спустя, но разговор продолжения не имел. Вернее, говорил один Сергей Дмитриевич. Начал, в отсутствие жены, рассказывать, как во время войны их часть перебросили «в этот ваш Старый Город, вот так прямо ихний бульвар главный, а с той стороны площадь; ну так у нас там казармы были». Две рюмки спустя, сам того не заметив, уже повествовал, как два года назад его сделали бригадиром. По мере того как в бутылке понижался уровень водки (бальзам он больше не наливал), Сергей становился все более словоохотливым. Обращался по большей части к Карлу, всякий раз с одинаковым зачином: «А я тебе так скажу…», о чем бы ни говорил, а говорил главным образом о «производстве», то есть о торфодобыче. Собеседник понятливо кивал, отвечая все реже и в основном междометиями, надеясь, что его «конечно» и «угу» не звучат невежливо.
– Твой-то батя тоже небось воевал?
Вопрос был неожиданный и совершенно непонятный после детального описания, как он, бригадир, закрывает наряды.
– Отец? Нет, он не воевал, – начал было Карлушка, но в этот момент Настя наступила ему под столом на ногу.
– Отец не воевал, – повторил он, глядя в синие глаза будущего тестя, – он… работал.
– Бронь, значит, имел, эт-та, – вслух решил Сергей Дмитриевич. – У нас в роте один служил. Сам он с Челябинска, с Урала, так евоному отцу тоже бронь дали, как война началась. Я тебе так скажу: он на этом своем заводе…
Или она нечаянно наступила? Поймав Настин взгляд, понял: нет, не случайно.
Карл не удивился. Он так часто встречал внезапное молчание, переглядывания, а то и откровенную холодность, чтобы не сказать враждебность по отношению к бывшим сосланным, что понял: лучше промолчать. Он не солгал: отец работал всю войну не покладая рук, и не его вина, что не воевал – с ним воевали…








