355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Черникова » По следам кисти » Текст книги (страница 2)
По следам кисти
  • Текст добавлен: 24 апреля 2021, 00:02

Текст книги "По следам кисти"


Автор книги: Елена Черникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

История крыши[4]4
  Написано весной 2008 года в Доме творчества писателей «Переделкино» в продолжение темы крыши над головой как основной линии первого полувека жизни автора.


[Закрыть]

Крышу я заработала практической словесностью. Мне было приятно так думать. Если честно – мне ее подарили. Еще честнее – я узнала о подарке спустя годы после обретения крыши. Писатель Александр Кузнецов был, очевидно, святой. Вам дарили квартиру в центре Москвы? Мне – четыре раза, но одна из этих историй требует золотой рамы. Под историями человечности пора выставлять охрану и задорого пускать туристов, пусть посмотрят.

До 1991 в Москве печатались три окололитературные газеты.

Большая, центральная, собственно «Литературная газета», формат А2, подчинялась правлению Союза писателей СССР. Редакция была в Костянском переулке.

Газета «Литературная Россия», формат А3, принадлежала правлению Союза писателей РСФСР. Редакция на Цветном бульваре.

Газета «Московский литератор», тоже А3, относилась к правлению и парткому Московской писательской организации. Редакция «МЛ» нередко переезжала, но все через одну и ту же улицу, крутясь вокруг обеих Никитских, вследствие чего сотрудники «Московского литератора» чаще других бывали в святая святых: в ЦДЛ мы, можно сказать, жили и работали. Автор этих строк, попав в газету случайно и на месяц, задержался там на одиннадцать лет – с августа 1983 по октябрь 1993. До расстрела включительно.

Каждая из трех газет считала главной себя, а претензии других двух считала завышенными. Амбициозно, мило и забавно, поскольку печатались все три в одной типографии на Цветном бульваре одной и той же краской, набирались руками одних и тех же линотиписток, верстались на одних и тех же столах, и даже сотрудник главлита, который ставил на свежем оттиске разворота свой синий прямоугольник, был у нас общий. Звали цензора Коля.

Гонорар и зарплату нам давали в одном окошке, трудовую заполнял общий отдел кадров. Аудитория окололитературных газет, конечно, разнилась: у большой – страна. У поменьше – тоже страна, но поменьше. У «Московского литератора» – две тысячи писателей, официально московских. Самая иезуитская была работа, поскольку почти каждый читатель газеты был и ее героем, и нередко автором. Упаси боже было пропустить в отчете, что на собрании выступил имярек или перепутать последовательность его идей.

Кланяюсь тебе, «Московский литератор» незабвенных интересных времен, кланяюсь всем главным редакторам (при мне прошло, кажется, восемь их), кланяюсь сотрудникам редакции, кланяюсь персонажам моих публикаций: если бы не вы, не видать мне крыши.

А теперь берите платочки.

Жил-был советский писатель в целом, охваченный союзом и литфондом. Хорошо жил. Поругивал редакторов, исказивших его грандиозный замысел: знаете ли, они полностью переписали экспозицию. Мечтал издать книжку, чтобы поругивать редакторов, которые переписывают экспозицию. Выпускал наконец книжку, поругивая редакторов, и жил на один гонорар, даже первый, даже за крохотулечный сборник, долго и счастливо, поскольку книга, напечатанная в стране, вела писателя в реальное светлое будущее. Напечатанная вне страны вела, конечно, в другую сторону. Но если ты был паинька, то жизнь твоя была картинка. Не верьте злопыхателю-фрачнику, выставившему членов никогда не существовавшего МАССОЛИТа моральными и даже физическими уродами. Он, известно, сорока пяти лет не дожил до описываемого нами 1985 года[5]5
  События с этой крышей охватывают период перестройки – от 1985.


[Закрыть]
. Он и помыслить себе не мог, сколько всего прекрасного уготовает судьба писателям в действительности.

Захворал – вот больничный, оплаченный литфондом.

Поиздержался – вот материальная помощь от литфонда.

Проголодался – бери сто четыре копейки и дуй к часу дня в ЦДЛ на комплексный обед из трех блюд плюс компот. Столы накрывали в Пестром и в Дубовом залах. Цена и качество могли пленить любого. Однажды я практически обедала с Маркесом vis-à-vis: он спокойно ел в Пестром зале наш комплекс. За объективные рупь-четыре.

В дачном Переделкине поныне живут и творят, но натура уходит. В отделе кадров союза писателей все еще дают справки о былом. Там даже ящики со всеми учетными карточками советских писателей стоят, как в музее, неповрежденные. С них смахивают пыль. Я видела.

Сейчас, конечно, о начале диалога с властью пишут диссертации, подразумевая большую литературную газету времен застоя. То бишь историческую «Литературку», которая подняла вопросы, была в первых рядах и прочая. Сочная либеральная рассада поднималась именно там, в самом престижном и самом холеном заповеднике советской журналистики. Там работали классные публицисты, которые умели видеть не только общеизвестные и разрешенные отдельные недостатки, но и неразрешенные к осмотру. Люди, поработавшие в той «Литературке» хоть полчаса, навек переходили в избранные. Это чувство не лечится. Публицисты исторической «Литературки» часто становились членами Союза писателей СССР, поскольку журналистика журналистикой, а статус писателя был запредельно высоким. И блага от Литфонда СССР были феерическими, но никто не чувствовал себя недостойным. Избранным – избранное. Бери заказ. О, это отдельная песня. Впрочем, зачем откладывать, отпишусь и по заказам.

Как сотрудник я еженедельно получала комплектик из двух квадратных бумажечек: право на заказ. Круглая печать посередине, дата и адреса магазинов означали, что я все-таки накормлю семью.

Сейчас мало кто помнит, что перед демографическим спадом 1992 был вертикальный взрыв рождаемости, очень мощный и вовсе не из-за антиалкогольной кампании (1985), а из прозрачного бабьего восторга: народу пообещали загадочно прекрасный социализм с человеческим лицом. В 1989 и особенно 1991, когда прилавки по стране окончательно очистились от дочеловеческих остатков, ловкость населения в обретении товарной еды достигла кульминации. Особенно памятны те времена юным и разным мамашам, оптимистично отозвавшимся на перестройку любовно-детородным взрывом. Несметные младенцы, народившиеся в 1987–1988, требовали питания и дошкольного воспитания. Женщины сплоченно искали товары где могли. А после 2 января 1992, перетаскивая детей из одного садика в другой, спасались от гиперинфляции. Азартно было, поскольку внове: выросли-то в мирное брежневское время, когда история, казалось, навек упокоилась в учебниках, и не чаяли, что и нам выпадет бороться за жизнь. Ну, поборолись.

С витринной стороны магазин «Овощи – фрукты» близ метро «Маяковская» вяло торговал пустотой, но во дворе была приятная пристройка, где по средам для писателей вкупе с иными прикрепленными организациями открывалась возможность постоять в очереди за продуктовым набором под псевдонимом «заказ». Слово «заказ» я написала в неуважаемых мною кавычках из-за перекошенной семантики. Грамматически, если вы что-то заказываете, вы, по идее, реализуете право и умение выбирать из наличествующего. Скажем, взять не черную зернистую, но красную. Или паюсную.

В излагаемом сюжете заказать, то бишь с выбором, было невозможно и даже немыслимо, но ведь и не в едоцком глупом своеволии было дело. Главное – прийти в очередь в отведенное время, купить набор и радоваться шелестящему хрусту темно-песочной бумаги, похожей на почтовую. А на ладонь ласково давит край овальной прорези в пакете.

Наборы неовощные, со вложением колбасы, масла, сгущенки, прочих жгучих деликатесов продавались нам (писателям плюс сотрудникам Московской писательской организации) в другой подсобке – во дворе «Диеты», что по соседству с бывшими «Подарками» на улице Горького. Если идти в Георгиевский переулок, где нынешняя Государственная Дума, то сразу под аркой налево во двор.

Однажды на «Маяковской»: стою в хорошем настроении (компоты консервированные, сухофрукты, бананы и что еще судьба раскидает по хрустким бумажным кулькам) и радуюсь, что в очереди всего три человека, и все терпеливо молчат. Мужчина передо мной шевельнулся как-то знакомо и празднично, я вгляделась, он обернулся, заметил мое неспрятанное удивление и сказал:

– Ну да, это я.

– Добрый день, – пробормотала я.

– Добрый день, – ответил Эльдар Рязанов и отвернулся.

Подошла его очередь, режиссер взял заказ и отбыл. Я вспомнила, что он – член Союза писателей. Да-а, значит и ему перепадает постоять за продуктовыми наборами. Как, однако, нас всех, и знаменитых и желторотых, сближает очередь, стратифицируя через колено (сценка примерно 1990 года).

Талонами управляли оборотистые женщины – бытовая комиссия МО СП РСФСР, укомплектованная, в основном, энергичными писательскими вдовами. Они договаривались со всесильной торговой сетью, и заветные билетики во внутренние покои двух-трех магазинов давали возможность протянуть еще неделю двум тысячам московских писателей, их семьям и работникам аппарата союза.

В обладании наборами особой привилегированности уже не было. Работающие москвичи тех лет так и выживали – в основном, за счет энергии общественников, дружившихся от лица производств с магазинами. В инженерской среде наборы по-военному называли паек. Мой знакомый, пятьдесят лет отдавший мирному космосу, легко произносит военизированное слово паек; хотя в его отрасли всегда было принято хорошо жить.

Не очень представляю, что делали в конце 80-х бесталонные граждане. Конечно, внимали прямым трансляциям с темпераментного Съезда народных депутатов СССР, открывшего шлюзы всех социальных недовольств, но еда-то?

Наверное, не было бесталонных. Не знаю. Откуда им быть, если прореха в трудовом стаже вела к статье за тунеядство. Значит, все где-то числились и отоваривались через службы. Не знаю.

Впрочем, погоня за товарами действительно казалась нестрашной для молодых и необстрелянных типа меня: еще никто не умел бояться будущего, а инерция уверенности, что вокруг тебя несокрушимая громадина державы, в народе была еще крепка. Ну пройдет, ну рассосется, «в войну-то что вытерпели!»

Быть советским писателем нестерпимо хотелось всем, даже если твое мнение не имело никаких шансов на обнародование. Пылать чистой ненавистью к благам писательской неги было невозможно. Желающих сочинять, то есть применять вымысел, стояла хвостатая очередь. Кайф: если мнение, то бишь ересь (др. – греч. αἵρεσις – «выбор, направление, школа, учение, секта») исключалось, но воображение разыгралось, даже в поразительном 1985 году, который так и просился на перо, – пожалте в литфондовский дом творчества на двадцать четыре дня бесплатно. В камерном «Голицыне» была атмосфера утонченности. В роскошной «Малеевке» можно было ломтями резать чудотворную тишину, поднимавшую творческий дух непередаваемо. О, знаменитый круглый белый фонарь на прогулочной дорожке: «Тихо! В спальном корпусе идет работа!» Не передать вкус укропа, который щипали за пять минут перед подачей на стол. Незабвенен творог из собственного малеевского хозяйства, не побоюсь этого слова – приусадебного. А карпы в прудах, сверкающие боками в ожидании жаркого свиданья с домашней сметаной литфондовской сепарации. А старинное зеркало во всю стену столовой! <…> Я любила «Малеевку». Теперь ее нет.

У Черного моря ждала писателей, в том числе публицистов, переполненных мнением, горячая Пицунда и дом творчества; у прохладного Балтийского – аристократичные Дубулты и тоже дом творчества. А особо пронырливые ездили в Швецию, на знаменитый Готланд (события фильма Тарковского «Жертвоприношение» происходят именно на острове Готланд), тоже в дом и тоже творчества. Быть писателем о ту пору означало все лучшее: и сыт, и пьян, и нос в табаке. А если напился более чем в хлам, то тебя не сдавали в ЛТП, а укладывали проспаться прямо в ЦДЛ. Если ты, сопротивляясь дружескому сервису, бил в лицо или куда похуже, тебя понимали как нигде никого. Мусор из избы почти не выносили. Зачем! Ты проспишься и покажешь всем им. Ты можешь проснуться знаменитым: если ты спал в каморке, а утром вышел журнал с твоей повестью (поэмой, подборкой), то тут уж главное было проснуться, поскольку от одной публикации ты действительно мог стать знаменитым. От одной публикации. Это не сказки. Было. Эффективность авторского жеста – была. Только проснись.

Захочешь развить успех, потянуло в дорогу – бери творческую командировку и катайся по городам и весям, о чем впоследствии напиши отчет на полстраницы. Его положат в папку, а потом в правление придет журналист из «Московского литератора», возьмет отчетные материалы за месяц, кто и куда ездил, и напишет двести строк обзора в рубрику «Писатель вернулся из командировки». Даже если командированный за счет союза писатель напишет лишь отчет для папки (то есть не роман, не повесть и даже не зарисовку), он не будет заклеймен как растратчик. Ничуть. Ну, не пришло. Придет в следующий раз. Вдохновенье – хрупкая материя, знаете ли. Надо переждать, отвлечься, поговорить с коллегами: «Вот почему лошадь Вронского звали Фру-фру? Потому что молодой офицер любил женщин! Фру-фру в переводе – шелест многослойных шелковых юбок, сопровождавших и предвосхищавших появление элегантной дамы…» Кураж необходим. Азарт.

Азарт накатил, но ни женщины, ни романа? Кий в руки – в бильярдную ЦДЛ. Партию в шахматы? Извольте. ЦДЛ охранялся, как бастион. Сыграть с кем попало не было ни единого шанса, только со своими. Были чемпионаты.

Разлохматился за шашками? Стрижка-брижка – о, местный цирюльник воспет в стихах и прозе; старый мудрый еврей знал всех классиков до волоска; офис-комнатушка его была по леву руку, ежели смотреть из Дубового зала ресторана в партком Московской писательской организации. Все под рукой.

Читать прессу и книжные новинки? Лучшая библиотека города – в ЦДЛ. Ну, хорошо, одна из лучших. И почести от библиотекарей, которые уж тебя-то знают, знают. Как умели встретить писателя в писательской библиотеке! Уходил в золотых лаврах, окуренный фимиамом и уверенный в смысле своей жизни. Даже запах книжной пыли обещал что-то такое.

Как было не любить ресторана ЦДЛ! Хаш по понедельникам, чуть не с утра, ну… кто понимает. Забота о творческом тонусе клиентуры. Какие люди! Все там были. Место встречи самой богемистой богемы, всех значимых и знаковых. А сколько заветного рассказал мне главный похоронщик Литфонда Лев Давидович Качур за той цистерной кофе, что выпили мы с ним в Нижнем буфете ЦДЛ! Он хоронил даже мать Брежнева. Виртуоз могилы выстлал яму алым панбархатом, выдумщик. Себе памятник он оформил, конечно, сам, и оставалось только поставить дату после тире <…>

* * *

Я знала мир писателей, как Николай Дроздов – мир животных. Я выражала свои чувства в литературных газетах; в основном – в любимом «Московском литераторе», где уже стала и членом редколлегии, а в конце и парламентским корреспондентом. В газете я встретила себе второго мужа, там родила дочь, и обязана я газете бесконечно, но я не всегда знала до какой степени. Только спустя годы я узнала, что в 1987 году жилплощадь в центре Москвы стала моей, потому что бывший в списке передо мной писатель уступил мне свое место. Последние бесплатные метры достались союзу писателей от Моссовета и стали как раз моими. Метры мне уступил Александр Александрович Кузнецов[6]6
  https://ru.wikipedia.org/wiki/Кузнецов,_Александр_Александрович (1926)


[Закрыть]
, причем без огласки, без слов, а просто пришел в жилищную комиссию союза писателей и сказал, что у него-то есть крыша, а вот «беременной Лене давайте дадим побыстрее». Потом мне тайно передали эту сцену девочки из жилкомиссии. Они такого не видели и не слышали никогда. И когда мне почему-либо больно от иных поступков людей, я вспоминаю, что в моей жизни был А. А. Кузнецов. Отказавшись от своей очереди, он резко менял и свою личную жизнь, но никому об этом не докладывал и не жаловался.

Спохватившись с огромным опозданием, приходится благодарить через границу миров в надежде, что благодарность чудотворна. О моем учителе Сурганове я тоже спохватилась с опозданием, но чудо – было. Расскажу.

Знак Сурганова

Июнь 1982 года, Тверской бульвар, 25, крыльцо, выпускники. У меня сохранилось шесть кадров. Кладу в ряд, получаем минифотофильм: на пороге Литинституа я красуюсь в самой середине курсового портрета; группа разваливается на нефотогеничные куски обыденности, плывет вкось; отставляю распрекрасную ножку, закуриваю и перехожу на правую сторону кадра; поворачиваюсь лицом к навек оставляемому крыльцу и смотрю в невидимый центр уже распавшейся композиции. Сурганов на первом крыльцовом снимке со всеми вместе; на втором он на левой стороне, в профиль, обращен к тому же невидимому центру. Всеволод Алексеевич, с его неспешной походкой туриста-инструктора, и всегда-то спокоен, но на нашем прощальном фото замер в особой задумчивости. Кажется, что с фотофлангов мы смотрим будто друг на друга: руководитель диплома и выпускница Литературного института, самая юная из семинаристов Сурганова. Финиш, курс окончен, впереди бездна: свободный диплом. В советские годы понятие «свободный диплом» означало, что на работу выпускников не распределяют. Мы все сознательно шли на эту безграничную свободу. Расставаясь с нами, преподаватели насквозь видели наши будущие муки. Но пока – июнь, улыбки, сигаретки.

Еще в апреле из текста моего дипломного сочинения мастер устранил два инородных тела: неуместную букву и главку величиной с заметку. Литературоведческое мое сочинение – о Бунине, а руководитель диплома – завкафедрой советской литературы В. А. Сурганов. Советской. А диплом о несоветском. Тогда я даже не подозревала, что тут есть какой-то диссонанс. Была мала и счастлива вседозволенностью, которую тактично, незаметно, красиво дарил своим семинаристам наш удивительный мастер.

Опечатку Сурганов нашел у меня в какой-то цитате и позвонил ночью в общежитие, чтобы я почистила слово. Чистить – это приехать утром на кафедру с пузырьком вещества штрих белый и замазать «с». А сверху написать правильную букву «м» в выражении беспросветным мраком: ошиблась, на клавиатуре буквы «с» и «м» соседствуют. Слышали бы вы наш ночной разговор. Доктор филологических наук мягко объясняет девочке, что надо бы восстановить мрак.

Второе редакторское пожелание (не указание) касалось хилого кусочка под широковещательным заголовком «Эмиграция». Сурганов аккуратно растолковал, что написать об эмиграции Бунина три страницы и обозвать эту кляксу главой никак нельзя. Он убедил меня, что и без приварка про неведомую мне эмиграцию диплом о поэзии Бунина готов к защите.

Позвонить ночью в общежитие Литературного института весной 1982 года – это не сейчас по мобильному. В до– цифровые времена следовало сначала дозвониться до комендантши (исключительной голосистости тетка-огонь), уговорить ее взойти на шестой этаж и передать студентке, которая предположительно находится в своей комнате, записку с призывом перезвонить руководителю. В сюжете со звонком фантастично все, особенно образ благонравной студентки, которая на пятом курсе ровненько сидит, ну конечно, в своей комнате, предвидя ночной визит коменданта. Вообще-то я собиралась на преферанс и записку получила чудом. Схватила две копейки, в ужасе помчалась на пятый этаж к телефону-автомату напротив лифта: что могло случиться еще? Слово еще здесь означает, что нечто уже случилось. Первый рецензент моей работы, профессор

С. Б. Джимбинов, написал, что она отмечена «высокой исследовательской культурой», но второй рецензент даже писать не стал, а сказал кое-что незабываемое, и Сурганову пришлось искать мне третьего рецензента. Согласился профессор В. И. Гусев. Прочитав мое сочинение о воронежце Бунине он, тоже воронежец, густо меня похвалил, и в итоге диплом я, урожденная воронежка, получила.

С трехлетнего возраста я писала остросюжетную прозу и даже переплетала – изолентой, сидя под столом. С первого класса стала я немалый поэт и кропала по три стишка в день. В седьмом поняла, что мне – только в Литературный институт. Узнав, что там есть семинар критики и литературоведения, я ловко решила вопрос маскировки. Невозможно затаиться надежнее, чем в бункере критики. Обсуждать с кем-либо мои поэтические и прозаические художества меня не тянуло. А тут – бомбоубежище. Покидая Воронеж в солидном возрасте семнадцати лет, я даже не думала, что поступить в Литературный институт в 1977 при конкурсе более ста человек на место – это лотерея. Мне было надо. Стишки убраны с глаз долой, а на конкурс отправлены тексты о классике, воронежце Гаврииле Троепольском и его знаменитой повести «Белый Бим Черное ухо». У меня за исследование «Белого Бима» по случаю была первая премия на всесоюзном конкурсе школьников.

Поступила. В семинаре Сурганова по вторникам сходились студенты со всех пяти курсов, поскольку на каждом курсе было всего по три критика-литературоведа. Поэтов и прозаиков брали помногу, а критиков – мало, посему одновременно слушали Всеволода Алексеевича и новобранцы, и пятикурсники. Все вместе мы путешествовали с ним по Подмосковью (чудесные походы описаны во всех мемуарах о Сурганове). Возрастом и бэкграундом семинаристы разнились так, что не всегда один путешественник замечал другого, но забавы снобов меня устраивали; я же прячусь: даже мои однокурсники не знают, чем я занимаюсь в Лит– институте. Все годы, пока я усердно делала вид, что готовлюсь к карьере литературоведа, Сурганов столь же усердно меня поощрял. Сейчас я думаю, что Всеволод Алексеевич с первого взгляда понял, что перед ним никакой не критик, а выжидающий, с каким-то духом собирающийся прозаик, и позволил мне жить как хочу. Дипломная работа называлась «Любовь и радость бытия»: цитата из стихотворения Бунина.

На памятном фото схвачена страшная, ослепительная секунда распада вселенной – я прекрасно ее помню, ибо сердце вылетало. Мой руководитель – во втором ряду, среди студентов, а мог бы сидеть в первом, где начальство, ведь он завкафедрой, но стоит во втором. Сурганов со студентами.

Сегодня, тридцать пять лет спустя, я знаю, о чем думают взрослые в день вручения дипломов детям, ибо и сама теперь преподаю[7]7
  С ноября 2017 уже не преподаю.


[Закрыть]
. Я не хожу на выпускные, не напутствую, уклоняюсь от фотографирования. Всегда помню тот день.

Выпадать из добрых рук Всеволода Алексеевича было легко всем его питомцам, ибо он пестовал своих семинаристов как никто, а мы, по простоте душевной, не понимали, как нам повезло. Сурганов воспитывал своих разношерстных надежно, будто готовил альпинистов к восхождению. На семинарах – как на биваке, но с учетом, скажем так, невыносимо яркой индивидуальности каждого, включавшей и талант, и гонор. В качестве бивачного снаряжения в мозги нам была вложена инструкция: «Если после нашего института вы попадете в газету, найдите в себе мужество не позже чем через два года уйти оттуда: руки отшибет». Журналистика в нашем институте считалась словом бранным, а наш завкафедрой советской литературы не сдерживал себя, когда хотел сказать то, что хотел, и выражения выбирал прицельно.

Однажды я между делом узнала о существовании редакторов и даже цензоров. Катастрофа. Я из музыкальной семьи, выращена на Бахе, свободный человек, добровольно спрятавшийся в критику, а тут вот оно что, оказывается. И я твердо решила ничего не писать вообще, пока в стране не отменят цензуру. Мой природный максимализм, похоже, доведен до предела тоже Сургановым. Он разбирался в понятии внутренняя свобода: у кого была – берег. У кого не было – пытался взрастить. Ни деклараций, ни указаний, только дружелюбие – везде: в аудитории, в походах по лесам, в беседах на овощной базе. Один из родоначальников авторской песни в СССР, Сурганов во всем исповедовал особую общебардовскую религию, неслышно творя свою молитву о личности, о человеке. Он творил ее везде, даже на овощной базе, не смейтесь. Тут у меня недобор острый. Базу я повторила бы. Нас направляли помочь рабочим, а преподавателей отряжали в порядке дежурства. Осталась мизансцена: овощные горы, сумерки, холод и водка, студенты болтают о великом, Сурганов слушает, говорит – и никогда не посмеивается над нами. Мы же люди. Мы отделили картошку от уже не-картошки, перебрали морковку, замерзли, послали гонца в гастроном на Хорошевском шоссе, греемся под чутким оком преподавателя. На базе пахнет забористо, с понятной кислинкой. Я пишу об этой старой базе, чтобы узнать, о чем я теперь, в другом веке, подумаю в связи. И внезапно понимаю, что никакой прикостерковой гитары не было даже в походах по подмосковным лесам. Сурга– нов обладал – я теперь понимаю – строгим вкусом: если гуляем, то дышим и беседуем, и никакой гитары; всегда был с нами серьезен и добр, но никогда не фамильярен, не ироничен. И всегда дистанция.

Мои коллеги по кафедре сейчас удивляются: почему я тетешкаю своих дипломников, как собственных детей? Видимо, обаяние мягкой манеры Сурганова, предполагающей прямое высказывание, без интеллигентской фиги в кармане и конструкций типа ну мы же с вами понимаем – мне и запомнилось как эталонное в деле воспитания в студентах внутренней свободы. Я делаю то, чему научилась у него.

Аккурат через год после института я попала в газету, и не на два года, попущенных Сургановым, а на одиннадцать лет. Мне феерически везло на людей. Потом на радио, еще на пятнадцать. Обошлось без уступок и моральных травм: оказалось, Сурганов сумел научить меня журналистике. Возможно, я привыкла радоваться людям. Как он. Я много лет успешно скрывалась от себя-прозаика в журналистике, как раньше пряталась от себя-поэта в семинаре у Сурганова, но мне было не страшно. О Всеволоде Алексеевиче следует писать большую книгу как о чуде и герое времени. Цветы, конечно, запоздалые, но необходимые: ведь если в невыносимый день июня, когда мы уходили из Литинститута, мне не пришло в голову осыпать Сурганова розами, значит, хилая клетка мозга, управляющая благодарностью, еще не была активирована. Сурганова как роскошь я тогда не понимала. Юнцы все хорошее воспринимают как данность, и день моей защиты – 15 апреля 1982 года – образец.

…Я не могла говорить, встала, подошла к трибуне – и не поднялась на трибуну. Сказала одну фразу: «Мой диплом посвящен поэзии Ивана Алексеевича Бунина». И вернулась на место. Наш энергичный физрук и фотограф И. К. Чирков даже не успел запечатлеть, как я выступаю. И тогда за меня все сделал Всеволод Алексеевич. Он сам посвятил собравшихся в суть моих открытий: характер связи между звуком и смыслом. Он сам прочитал обе рецензии. Потом высказался как научный руководитель. Из его слов я уловила, что выпускница (то есть я) крайне самостоятельная особа, и нужно выпустить ее отсюда в текущем году. И что диплом Черниковой о Бунине содержит находки, достойные внимания специалистов.

Хоть на минуту вернуться бы в Литературный институт на собственную защиту и переиграть роль по-человечески. Я ведь, кажется, ничего не подарила Сурганову. Не помню, успела ли я сказать ему спасибо. Дальше-то – помню. Прыгнула в поезд и – в Воронеж на свадьбу к лучшей подруге, которая пригласила меня быть свидетелем в загсе: она, ухмыляясь, выходила замуж за мою безответную школьную любовь по имени Игорь. В том самом Воронеже, где родился мой обожаемый Бунин, на девяносто лет раньше меня, на соседней улице. Он на Большой Дворянской, я на Малой. Диплом о поэзии первого русского нобелиата по литературе, эмигранта, мне разрешил написать завкафедрой советской литературы в советское время, что немыслимо, и чуть не сам его за меня защитил, – как же мне сказать учителю спасибо? И вдруг.

В июле 2017 года (сорок лет моему поступлению в Лит– институт) в теплом голубом бассейне во дворике виллы на берегу Черного моря одновременно оказались: а) профессор Литературного института В. П. Смирнов; б) доктор филологических наук Александр Люсый; в) лауреат премии «Большая книга» Павел Басинский. И я. В год 90-летия со дня рождения Сурганова. Представьте: за тридевять земель от Москвы, в командировке, в момент обдумывания текста, который вы сейчас читаете, ныряю в бассейн, и вдруг туда же ныряют три крупных литератора, независимо друг от друга вышедшие поутру каждый из своих апартаментов. Я думаю о моем учителе – и вдруг откуда ни возьмись выходит весь наличный состав судьбы: строго те люди, с которыми можно поговорить о Сурганове. Первый из названных, лауреат Всероссийской литературной премии имени И. А. Бунина (2000), всю жизнь работающий в Литинституте В. П. Смирнов, был тем рецензентом, от оценки которого Сурганову пришлось спасать мой диплом о Бунине в апреле 1982 года. Второй участник встречи в бассейне, Люсый, ныне доктор филологических наук, критик и культуролог, окончил семинар В. А. Сурганова в 1985 году. Третий окончил в 1986 году, и этого третьего, Басинского, по его словам, именно Сурганов заставил в свое время защитить диссертацию, и ныне взрослый Ба– синский сказал мне в бассейне, что пожизненно благодарен Сурганову за нажим на Басинского юного.

И мы поговорили. Повезло. Мне опять повезло. Земной поклон вам, Всеволод Алексеевич.

Парабазис[8]8
  Parabasis – лирическое отступление в древнегреческой комедии; авторская ремарка в драматическом произведении. Момент в древнегреческой пьесе, когда все актеры уходят, на сцене остается χορός, чтобы поговорить со зрителями о чем-то важном, но к основной пьесе не имеющем отношения.


[Закрыть]

За руль прекрасного ржавого бурого жигуленка я села в августе 1991 года – учиться. Дождалась: денег полно, подходит очередь, еще месяц – и – и – и! – мои права на счастье внутреннего сгорания. Мне до ломоты в зубах – сладкого зуда в костном мозге – неописуемо – страсть из выносимой части детства – отец был красив за рулем – я прожила годы в восхищении – символ городской веры – как я хочу водить автомобиль, кататься по ночной Москве туда, сюда, туда, сюда – и лишь подумаю об отце, машине, городе, о затянутых в асфальт улицах с осиными осевыми, всегда и во всем близких моему миропониманию, – на каждую ресницу выкатывается по горячей слезе. Русская женщина родилась и выросла в городе. Исторически городская порода.

Мне все удалось к августу 1991 года, все сбылось – до переулка, этажа, потолка, и в паспорте тот адрес, который хотела я с первого взгляда на Москву. Госпожа удача ежедневно гладила меня по голове. Написала рассказ. Восторг абсолютный: любимая работа в любимой газете, любимый дом в любимом городе, и приближается моя машина. Моя любимая машина. Редакция любимой газеты в сорока секундах медленным шагом от моего любимого подъезда, и куда мне ехать! – но подходит моя очередь на мою машину. Сбывается мечта. Пять минут, и мечта сбудется, у меня шесть тысяч на сберкнижке, миллионер я, всемогущество невозможное – вот что такое в начале августа 1991 года подходит моя очередь на мою машину – и на мои деньги она вот-вот будет куплена, и я поеду по ночному городу, обожаемому городу, в историческом центре которого у меня есть моя жилплощадь. Сейчас пишу вот этот бред и ни на миг не хочу туда, но лишь потому, что знаю будущее – оно уже прошло, – но тогда!

Инструктор автошколы, некогда гонщик, а ныне похмельный циник с багровыми нитками капилляров по ноздрям, не ждал от женщины за рулем ничего. Он сказал. Он прогуливал тренировки, в салоне густо висело вчерашнее, встречались мы редко, и, будто все мои крысы по-тихому дернули с уходящего на кругосветку корабля, – дотянули мы с инструктором автоучение до фатального 25 декабря. Хорошо кататься по столичному льду, не подозревая скорой и навсегдашней разлуки с империей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю