355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Возвращение в никуда (Нина Кривошеина) » Текст книги (страница 1)
Возвращение в никуда (Нина Кривошеина)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:08

Текст книги "Возвращение в никуда (Нина Кривошеина)"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Елена Арсеньева
Возвращение в никуда
Нина Кривошеина

От автора

Безумный, безрассудный ураган сметает все на своем пути, вырывая из земли и пышные садовые цветы, и скромные полевые цветочки, и влечет их неведомо куда, за горы, за моря, швыряет на убогую, чужую почву. И улетает дальше, оставив эти несчастные, истерзанные растения погибать. Но вот какому-то цветку удалось зацепиться корнем за землю-мачеху... а там, глядишь, приподнял голову и второй, да и третий затрепетал лепестками... Они ужасаются, они отчаиваются, они зовут смерть, потому что жизнь кажется им невыносимой. Однако они врастают в чужбину, живут, живут... и сами дивятся: как же это возможно после того, что они испытали, что они потеряли?

У них больше нет ни дома, ни страны. У них все в прошлом. Вот уж воистину, совершенно как в модном романсе – все сметено могучим ураганом! Пора забыть прежние привычки, громкие имена и титулы, вековую гордыню, которая уверяла их в том, что они – соль земли, смысл существования тех миллионов простолюдинов, которые вдруг обезумели – и вмиг превратили спокойное, процветающее государство, называемое Российской империей, в некое вместилище ужаса, боли и страданий. Здесь больше нет места прежним хозяевам жизни. Титулованные дамы, представительницы благороднейших родов Российской империи; знаменитые поэтессы; дети ведущих государственных деятелей; балерины, которых засыпали цветами, которым рукоплескали могущественные люди страны; любовницы именитых господ – они вдруг сделались изгнанницами. Блистательными, вернее сказать: некогда блистательными! – изгнанницами. И нет ни времени, ни смысла надеяться на чудо или ждать помощи от мужчин. Просто потому, что чудес не бывает, а мужчины... им тоже надобно бороться за жизнь.

В этой борьбе женщинам порою везло больше. Прежняя жизнь была изорвана в клочья, словно любимое старое платье, а все же надобно было перешить ее, перелицевать, подогнать по себе. Чисто женское дело! Некоторым это удавалось с блеском. Другим – похуже. Третьи искололи себе все пальцы этой роковой игрой, но так и не обрели успокоения и удачи.

Их имена были гордостью Российской империи. Их родословные восходили к незапамятным временам. В их жилах струилась голубая кровь, это была белая кость – благородные, образованные, высокомерные красавицы. Они нищенствовали, продавали себя, работали до кровавого пота ради жалких грошей. Они ненавидели чужбину – и приспосабливались к ней. Они ненавидели покинутую родину – и боготворили ее. За нее они молились, на нее уповали... умирали и погибали с ее именем на устах.

Русские эмигрантки.

Блистательные изгнанницы.

Отвергнутые Россией...

Возвращение в никуда
Нина Кривошеина

Около моста Пон-Неф всегда продавали жареные каштаны. Как раз на повороте с набережной де Лувр стоял субтильный паренек, прятавший нос в большущий черно-желтый клетчатый шарф, и ворошил лопаточкой кучку румяных каштанов, лежащих на большой жаровне. Сизый дымок струился над улицей, пахло сладко, горьковато, душно... непередаваемо. Так пахнут только парижские жареные каштаны. Поджаренные разносчиком, который стоит на углу Пон-Неф...

– Изо всех сил стараюсь убедить себя, что ем печеную картошку, – проворчал Игорь. – И никак не получается. Что ты в них находишь?

И насмешливо посмотрел на жену, которая нюхала разломленный каштан. Глаза у нее были зажмурены от наслаждения.

– Мама, у тебя нос в саже, – засмеялся Никита. Он тоже не любил жареные каштаны, хотя родился и рос в Париже.

– Хочешь, я тебе лучше розу куплю? – предложил Игорь.

Нина покачала головой.

Разносчик между тем насыпал каштаны в кулечек. Кулечек был преступно мал, туда помещалось пять или шесть каштанов, а стоила эта ерунда безобразно дорого – пятьдесят сантимов. Зато без карточек!

– Ну, пошли, что ли? – сказал Игорь, беря жалконький кулек. – Хватит ностальгировать! У нас все не как у людей. Когда мой кузен побывал в 1913 году в Париже, он потом нарочно жарил каштаны в камине, чтобы только услышать этот вот аромат и вспомнить, как он покупал их возле Пон-Неф. А ты...

– А я, – подхватила Нина, – нарочно покупаю каштаны у моста Пон-Неф, чтобы вспомнить, как они пахли, когда мой дядюшка Николай Николаевич жарил их в камине... там, в Сормове, в нашем доме.

– Как же вы доставали каштаны из камина? – спросил Никита. – Там ведь огонь.

Никита был рассудительный мальчик.

– Мы их брали особыми щипцами, – сказала Нина. – Это было очень интересно и необычно. Мы с сестрой вообще любили, когда дядя Коля приезжал. Он ведь был артиллерийский офицер и столько интересного рассказывал... Когда он появлялся, нам разрешали подольше не ложиться и слушать взрослые разговоры.

– И на белку смотреть? Расскажи, как вы на белку смотрели!

– Наша мадемуазель Эмма, гувернантка, – послушно завела Нина, – привезла с собой удивительную клетку с колесом, в которой жила ее любимая белка Белла-Белла. Клетка стояла в нашей детской столовой, и я помню, как любовалась бегающей в колесе белочкой, – мне казалось, что в этом было что-то сверхъестественное, что это особая белка, а другие не умели бы так шибко бежать в круглом проволочном барабане.

Никита слышал про белку раз сто, уж не меньше. Но ему никогда не надоедала эта история. Иногда Нина возила сына на блошиный рынок, посмотреть зверушек. Там они несколько раз видели белок, бегающих в колесе. И все равно – оба продолжали пребывать в уверенности, что табелка бегала быстрее! Ведь это было в России.

– Мама, расскажи про дом, в котором ты жила, – попросил Никита, когда они снова шли по набережной Лувра, мимо лотков букинистов.

Покупателей среди дня было совсем немного. Иногда мелькали затянутые в форму фигуры немецких офицеров, при виде которых все еще брала оторопь, хотя Париж был оккупирован уже несколько месяцев, пора бы и привыкнуть.

Впрочем, к такомуневозможно привыкнуть.

– Мама, расскажи! – канючил Никита.

Игорь и Нина переглянулись. Они старались разговаривать с сыном по-русски, чтобы он привыкал к языку, да и сами ни за что не собирались от него отвыкать, хотя той, прежней России, о которой они рассказывали Никите, уже и в помине не было. Но говорить по-русски в 1940 году, в сердце оккупированного Парижа... И Нина заговорила по-французски, с трудом подбирая слова. Не потому, что она плохо знала язык – невозможно плохо знать язык, который учила с раннего детства и на котором последние пятнадцать лет говоришь непрерывно, – просто красивые, летучие французские слова казались такими чужими и неуклюжими, когда в них приходилось облекать закаты над Волгой, и шум дубравы, и голос Сормовского завода, и скрип ступенек старенького крылечка...

Директорский дом, в котором они тогда жили, вообще был старый, деревянный, с крытым крыльцом, сенями и, конечно, с мезонином. Внизу было восемь комнат, из них три поменьше – для детей, плюс большой игральный и гимнастический зал в мезонине. Большая столовая внизу была просторная, длинная – на Пасху или под Новый год там помещалось более шестидесяти приглашенных. Но самой приятной комнатой был кабинет отца. Там, на большом письменном столе, стоял телефон, на полу лежали две медвежьи шкуры, на которых детям иногда разрешалось играть, что было превесело и создавало совсем особое настроение, но главное – там был громадный камин. Он часто горел по вечерам, и это было так чудесно, что Нину и ее сестру было просто невозможно увести спать.

Мадемуазель Эмма сердилась: ведь надо перед сном еще накрутить волосы на папильотки! Девочки ненавидели папильотки: волосы на них накручивались пребольно, а утром свершался особый обряд – сниманье папильоток и навиванье локонов на гладкую полированную палку. С ее помощью наверху головы закручивался крутой «кок», в который продергивался бант в виде бабочки, а локоны в строгом порядке распределялись вокруг головы и вдоль щек. Именно так, по мнению мадемуазель Эммы, и должны были выглядеть дочери столь важного лица, каким был директор Сормовского завода Алексей Павлович Мещерский. Конечно, жизнь громадного завода, с его особыми звуками, уханьем, толчками тяжелого молота, гудком утром в семь часов, с чудной музыкой волжских пароходов и их глубоких голосов, была только фоном детства Нины. Она тогда не вполне понимала, что за человек был ее отец.

Фамилия Мещерских в России была знаменита и имела несколько ветвей. Род исчислялся с XIII века и происходил от хана Беклемиша (так же как и род Беклемишевых), однако этиМещерские титула не носили. Было некое семейное предание, которое Нина слышала еще в детстве. Будто при императоре Павле I ее прапрадед, князь Мещерский, служил в гвардии, жил в Петербурге и завел роман с некой французской актрисой. Она будто была в фаворе у императора, и он, узнав о ее измене и романе со скромным гвардейским офицером, повелел того разжаловать и сослать в Сибирь. Когда Павел I скончался, этот предок вернулся из ссылки, женился на своей актрисе, однако княжеский титул ему возвращен не был. Дворянство с окончанием ссылки возвращалось, но о восстановлении титула ни он, ни его сын не хлопотали – так оно и осталось. Правда это было или нет, Нина да и отец ее не знали, однако история была красивая, а потому ее с удовольствием приняли к сведению и сочли правдой.

Отсутствие титула при столь известной фамилии мало смущало Мещерских: ведь были и Толстые, и Оболенские без титулов, были Кочубеи с титулом – и без оного. Правда, на танцклассах или позже на танцевальных вечерах, даже на прогулках или на катке в Таврическом саду приходилось порою объяснять незнакомым кавалерам: «Я не княжна, вы ошибаетесь!» Нину и ее сестру отсутствие титула не слишком смущало, однако некоторых новых знакомых такое известие явно разочаровывало: ведь старая дворянская Россия, где титул открывал многие двери, тогда удивительно уживалась с новой Россией, где дворянство как правящий класс уже изжило себя и где начинало уже процветать совсем иного состава общество – то, которое принято называть «буржуазным».

Алексей Павлович Мещерский вполне к этому обществу принадлежал. Окончив военный корпус, он вдруг решил, что боевая карьера не для него, и пошел в Петербургский Горный институт. Во время одной из практик в Екатеринбурге встретил свою будущую жену, Веру Николаевну Маламу. Первое место инженера Мещерский получил на Богословском заводе на Урале, около Старого Тагила, а потом ему сделали предложение стать директором Сормовского завода. И Мещерские стали жить в Сормове, где Алексей Павлович решительно начал перестройку заводской жизни. Завод давал плохую продукцию, хирел. Новый директор ввел строгую дисциплину, поднял экономику завода, заставил не только рабочих, но и всех инженеров работать сполна, с интересом и считать, что работа и ее успех – главное в их жизни. Он сам появлялся на заводе не позже половины девятого утра, а частенько и ровно в восемь бывал в том цеху, где что-то не ладилось. Он всегда ходил по заводу пешком, следил за тем, чтобы получка выдавалась всем вовремя и аккуратно (что до него не было заведено), сидел в заводской конторе до позднего вечера... И через два-три года вся жизнь на Сормове переменилась. Скажем, в 1903 году паровоз Сормовского завода получил золотую медаль на выставке в Париже, а это настоящая сенсация.

Рабочие, впрочем, первое время не понимали, чт?о директору надо и почему надо. Жили они бедно и плохо, почти все в знаменитом Канавине, поселке, близком к Сормову. Политические агитаторы быстро взяли нового директора на мушку, Горький, который сотрудничал в «Нижегородском листке», называл его извергом, кровопийцей, тираном. А между тем за четыре или пять лет директорства Мещерский не только сумел поставить Сормовский завод в ряды первых в стране, улучшить работу и жизнь рабочих, но и построил им зал на тысячу человек для всякого рода представлений, перестроил старые цеха, сменил старые станки и (как и на всех заводах, где позже был распорядителем) выстроил большой храм... [1]1
  К слову сказать, этот храм до сих пор стоит в центре Сормова в Нижнем Новгороде.


[Закрыть]

В 1905 году он получил от семьи Струве предложение стать директором-распорядителем Коломенского завода, и семья переехала в Петербург. Ровно через год отец соединил в одно акционерное общество Коломну-Голутвин с Сормовом и стал во главе этого, можно сказать, концерна. Потом к нему присоединились заводы Выксинский и Белорецкий. В 1909–1910 годах Мещерский стал членом правления Волжского пароходства, принадлежавшего семье миллионеров Меркуловых.

Постепенно Мещерский стал богатым человеком, потом и чрезвычайно богатым. Он и сам являлся акционером многих предприятий, а когда был основан в Петербурге Международный банк, оказался одним из его директоров. При этом Алексей Павлович сразу поднялся в разряд крупных капиталистов, банкиров: вошел в группу лиц, которые были ненавистны многим, начиная от революционеров всех окрасок и кончая некоторыми дворянскими кругами России. Нина отлично помнила, как мать причитала: «Ты стал банкиром, это ужасно, я не могла такого предвидеть!» – хотя спокойно относилась к той роскоши, которой была окружена.

Повзрослев, Нина заметила, что между родителями нет ладу, что отец, хоть и любит дочерей, несчастен рядом с их матерью. Но Нине было не до них, потому что она была всецело занята собой. Еще бы! Ведь она была влюблена – влюблена впервые в жизни! Причем влюблена в человека очень даже не простого, а в молодого композитора и пианиста, чье имя уже начинало греметь в Петербурге. Его имя – Сергей Прокофьев.

Он был племянником одного из близких приятелей Мещерских. Нина (ей было тогда четырнадцать лет) с сестрой только вернулись из гимназии, а тут вдруг появился незнакомый молодой человек. Нина была страшно смущена – на полу валялась школьная сумка, она сама была еще в коричневом гимназическом платье и черном переднике, да и на ладони левой руки синело громадное чернильное пятно. Всех познакомили. Нина молча сделала реверанс и подала Прокофьеву руку, старательно пытаясь скрыть левую, с пятном. И потихоньку разглядывала гостя. Тогда Прокофьеву было девятнадцать. Он был высокого роста, очень худощавый и узкоплечий. На первый взгляд лицо его казалось некрасивым, зато светлые серые глаза поражали пристальностью взгляда и каким-то особенным блеском. Нину, привыкшую, что все ее кавалеры всегда были в мундирах (молодые офицеры или студенты), шокировало, что этот молодой музыкант одет в полосатые серые брюки и визитку с белым платком – углом в левом кармашке. И (о ужас!) он был надушен духами «Guerlain»! Но самое кошмарное – уходя, Прокофьев внезапно сказал Нине тихо, но ехидно: «А кляксу на левой руке я отлично видел!» Нине это было очень обидно.

А между тем Прокофьев начал у Мещерских бывать. К нему привыкли, но всегда казалось, что он что-то делает не так, не обычно, и между собой Мещерские его звали «марсианин». Он не любил тратить время зря. Как многие талантливые люди, молодой музыкант обладал громадной работоспособностью: если он свое рабочее расписание не выполнил, то никуда не выходил. А впрочем, он играл иногда в бридж, занимался гимнастикой в обществе «Сокол» и даже сочинил веселый марш, под который гимнасты проделывали свои упражнения. Однако к музыке его тогда относились сложно. Например, как-то на вокзале в Павловске, куда съезжалось много настоящих любителей музыки, он исполнял свой первый концерт для фортепьяно – ему и шикали, и свистали, и кричали: «Это не музыка, а бред!», а другая часть публики безумно аплодировала и вызывала его.

Летом Мещерские уехали на дачу в Гурзуф, и там вдруг появился Прокофьев. И не просто появился, а начал как-то таинственно, незаметно для всех за Ниной ухаживать. Она все лето жила в угаре оттого, что нравилась ему, что кругом все красиво – чудный, сказочный, экзотический Крым, близится начало настоящей «взрослой» жизни... Нина влюбилась. Впрочем, после возвращения в Петербург Сергей появлялся в доме только как учитель музыки – он сам предложил давать Нине уроки музыки. С этих уроков все и пошло. Нину по ее девичьей наивности и самоуверенности не слишком удивляло, что человек, имя которого уже гремело, вот так попросту приходит давать ей уроки. Иногда, уходя, Сергей ее целовал, иногда по вечерам звонил ей по телефону. А летом 1914 года, которое Мещерские проводили в Кисловодске, жил у них в доме месяца полтора, спал на тахте в гостиной, где стояло пианино, и по утрам занимался оркестровкой «Симфониетты». Кто тогда в доме знал о какой-то всепоглощающей любви, которая тут вспыхнула? Знала только Нинина сестра Наташа и, кажется, была не очень довольна: она не представляла себе, как это все кончится.

Уроки с Прокофьевым летом оборвались, но иногда он сажал Нину за пианино, заставлял играть какую-нибудь вещь, особенно сонаты Моцарта, и не раз подсаживался к пианино рядом и тут же играл вместе с ней импровизации, как бы свой новый аккомпанемент – второй голос к вещи Моцарта... Получалось чудесно, что-то совсем в новом стиле. Очень может быть, что самому Моцарту понравилось бы. Эти импровизации, конечно, остались незаписанными.

Началась война, и в конце августа Мещерские вернулись в Петербург. Прокофьев уехал еще раньше. Его пока что не призывали, как единственного сына, но многие из молодых людей тогда сразу пошли на войну, а барышни начали записываться в общины сестер милосердия. Старшая сестра Нины окончила двухмесячные курсы Георгиевской общины и стала работать в большом лазарете для нижних чинов при Святейшем синоде. Нина болела, кашляла и по совету врача стала жить в Царском Селе, у двоюродной сестры и ее мужа, но, конечно, часто приезжала в город, а Прокофьев бывал часто в Царском Селе. Осенью он ездил в Италию, где его встречали как знаменитого уже композитора нового направления. Там Прокофьев познакомился с Дягилевым и Стравинским и впервые вел серьезные переговоры о новом балете для постановки в Париже.

А как же Нинин роман?

Любовь, взаимная, с провалами и высотами, кружила их и мучила. Мечтали уже они и о браке, но Нина так боялась, что надо будет сказать об этом родителям... Боялась: если скажет, ничего хорошего не будет...

Кстати, осенью 1914 года Прокофьев попросил Нину написать слова для романса, а еще найти ему сюжет для оперы или балета. Она была этим предложением очень счастлива, сказала, что будет не «романс», а «портрет», и именно ее. Нина решила написать про «Гадкого утенка» и две недели составляла текст, который как можно лучше выразил бы горестное одиночество утенка. Прокофьев был в восторге от этой вещи, говорил, что они теперь будут вместе работать. И очень скоро это произведение было очень успешно исполнено камерной певицей Жеребцовой-Андреевой в ее концерте. Прокофьев на рукописи нот написал посвящение: «Нине Мещерской».

Но период недомолвок истекал – наступило время что-то решать. Дягилев вторично вызвал Прокофьева в Италию, там его ожидала европейская слава. Сергей примчался в Царское Село и потребовал у Нины сейчас же скорее венчаться и ехать вместе в Италию. Нина оторопела – как ехать? Ведь война, и, видно, она будет длиться долго! Но Сергей почти приказывал: сейчас, завтра, скорей – все объявить родителям и уезжать в Италию! Нина вернулась в Петербург, и... скандал разразился сразу, как гроза летом на Илью Пророка, неумолимо. И она сразу почувствовала, что все безнадежно, все пропало... Потом годами Нина пыталась забыть то горе, которое пережила, старалась понять, неужели всегда первая любовь должна сопровождаться вот таким полным крахом? Ее родители были поражены оба: как это так, они ничего не знали?! Брак с «артистом» им казался безумием. «Но ведь он уже и сейчас известен во всей России!» – говорила Нина. Этот довод мало на них влиял – сегодня знаменит, а завтра, может быть, уже выйдет из моды... Но главный вопрос: отъезд в Италию, сразу же? Наконец дошло до резкого объяснения Прокофьева с Нининым отцом. Сергей перестал у Мещерских появляться, но они с Ниной беспрестанно говорили по телефону, Прокофьев твердил, чтобы она убежала из дома к его матери, что он найдет священника, который их сразу обвенчает. Это казалось ей маловероятным, но время истекало, и наконец она решилась тайком уйти из дома.

Настал вечер, она вышла в переднюю, чтобы выскользнуть на улицу, но, едва подошла к двери, ее сзади схватил швейцар Федор, поднял на руки и внес назад в квартиру, приговаривая:

– Куда это вы, барышня, так поздно? Так что барыня не велели выпускать!

Нина с трудом вспоминала, что случилось потом: как она сидела неподвижно на стуле, задыхалась, почти без голоса кричала сестре:

– Это ты одна знала! Как ты могла, как ты могла?!

Мать была не на шутку перепугана и чуть не силой увезла дочь в Екатеринослав. За это время Румыния объявила войну России, и проехать в Италию стало вообще невозможно...

Вот так все и кончилось. Прокофьев не простил Нине ее малодушия – так он считал. И она больше никогда в жизни не встречалась с ним. И позднее, уже живя в Париже, даже не ходила на концерты, где могла бы его увидеть, – считала, что так лучше, во всяком случае для нее...

История, которая приключилась с Ниной, словно бы стала тем камнем преткновения, о который споткнулась и о который разбилась прежняя жизнь семьи Мещерских: такая, если глядеть со стороны, счастливая и спокойная.

Нина давно чувствовала, что брак ее родителей был неудачным, и вот он распался. Случилось это в 1917 году – право, даже нарочно нельзя было найти года, более подходящего для великого переломаво всех областях жизни!

Началась Февральская революция. Все, конечно, понимали, что происходит нечто чрезвычайное, да и надо было быть слепым, чтобы этого не понять. С самого начала войны некоторые родственники Нины Мещерской чего-то в таком роде ожидали и, говоря о текущих событиях, употребляли туманное выражение:

– Вот когда будет РЕ, тогда поймете, что... тогда вспомните, что...

Произносить слово целиком перед прислугой никак не следовало.

Нина помнила, как еще весной 1915 года ее сестра Наташа сказала горничной Стеше, чтобы та приготовила все для отъезда в Кисловодск, и перед ней появились шестнадцать пар обуви, все шитые на заказ у лучшего сапожника Трофимова на Караванной. Посмотрев на них, Наташа, вздохнув, сказала:

– Боже мой, что же я буду носить? И надеть просто нечего!

И вот тут Нина прочла ей нотацию и кончила словами:

– Вот когда будет РЕ, вспомнишь эти все туфли!

Кстати, сестры были весьма строго и по-викториански воспитаны, но обувь – это главное щегольство, которое они себе позволяли...

Еще во время войны дела свели Алексея Павловича Мещерского с юрисконсультом Валерианом Эдуардовичем Гревсом. Вскоре Гревс был приглашен к Мещерским домой. Несколько позднее он представил им свою жену, Елену Исаакиевну, урожденную Достовалову, из семьи сибирских купцов-староверов. На восемнадцать лет моложе Гревса, она была его третьей женой (а было их у него всего четыре, и все они приводили ему своих детей от предыдущих мужей, так что разобраться, кто там был кто, было почти немыслимо). Елена Исаакиевна принадлежала к типу кустодиевских красавиц. Конечно, семи пудов она не весила, однако была заметно полнее иных петербургских дам. Она была очень мила – с маленькими и изящными ногами и руками, со светло-пепельными волосами, причесанными на гладкий пробор, с прекрасным, нежным цветом лица и серо-голубыми глазами. Походка, говор, манера сидеть за столом и есть с видимым удовольствием вкусные вещи и особенно пить хорошее вино, нечто наглое в будто скромном ее облике давали ей особенную «земную» привлекательность. Она или покоряла – и навеки! – мужчин, причем сразу же, в первый момент (что и случилось с Мещерским, который в первый же вечер, когда ее увидел, решил, что разведется и женится на ней!), или же, наоборот, могла вызвать самые неприязненные к себе чувства, и тоже бесповоротно.

Мещерскому было в то время пятьдесят – самое время для мужчины ощутить, что остаток жизни он не может прожить только из чувства долга! Какое-то время они тайно встречались, а потом... Именно в те дни, когда началась стрельба и митинги, и мятежи, когда по улицам стало опасно ходить, Мещерский и Елена Исаакиевна сошлись на тайное свиданье, после которого решили уже не расставаться.

Как ни странно, Нина отца не осудила, считая, что достаточно он вытерпел семейных ненастий и бурных сцен за двадцать лет и что он имел право наконец выбрать себе другую судьбу. Мещерский оставил бывшей жене в полное владение доходный дом на Кирочной в Петербурге, чем она, конечно, была вполне обеспечена. А сам переехал с Еленой Исаакиевной в Москву.

Оттуда весной 1918 года и пришла весть о том, что он арестован большевиками и ему грозит расстрел. А дело в том, что Мещерский отказался сотрудничать с Советской властью при попытке введения «государственного капитализма», при котором бывшим собственникам предприятий доставалась роль наемных работников на жалком жалованье.

Сначала на свидание с ним съездила мать Нины, а потом она сама. Причем Нина была убеждена, что очень просто сумеет добиться освобождения отца. Потом она почти с ужасом вспоминала свою самоуверенность и наивность, не сказать – глупость...

Москвы Нина тогда совсем не знала. После Петербурга старая столица показалась непонятным городом, хотя и она была чрезвычайно живописна. А вид Красной площади, густо засыпанной, как ковром, шелухой от семечек, ее потряс. Сперва она побывала на Лубянке в ВЧК, где выдавались пропуска на свидания с заключенными, там велели прийти через день. Но она решила не тратить времени и поехала... в Кремль.

У ворот Кремля стояли солдаты с винтовками, совсем молодые парни. Нина подошла и все повторяла:

– Пустите, товарищи, мне по очень важному делу.

– Всем по важному. А что у тебя за дело?

Тогда она впервые услыхала московское, вернее, пролетарское «ты», которое в Петрограде еще не было в ходу.

– У меня отец арестован, я из-за этого приехала!

И ее вдруг пропустили, сказали:

– Ну ладно, чего там, уж раз отец, понятно.

Нина сообразила, что надо идти в большое белое здание. Вошла туда свободно – часовые, видимо, думали, что у нее есть пропуск, – и поднялась на второй этаж. Там на площадке сидела за столиком барышня, и она спросила:

– Ваш пропуск?

– Видите ли, я прошла так, я бы хотела поговорить с товарищем Бонч-Бруевичем про моего отца: он по ошибке арестован, я нарочно приехала из Петрограда, позвольте мне подождать немного.

– Поймите, – сказала барышня, – здесь нельзя быть без пропуска, я не могу вам позволить здесь оставаться.

Так они говорили каждая свое, но вот издали по коридору послышались мерные тяжелые шаги, и медленно, в длинной шинели чуть не до пола, в краснозвездном башлыке, с оружием через плечо подошел очень высокий красный курсант.

Воцарилось молчание, дежурная барышня побледнела, и Нине тоже стало жутковато. Очень ровным официальным голосом курсант обратился к ней:

– Предъявите ваш пропуск.

Она не могла ни слова сказать, ни двинуться, и вдруг дежурная сказала:

– Пропуск у меня, товарищ, я уже взяла его.

Секунда молчания, и курсант так же медленно и четко продолжил свой караул по кремлевскому коридору.

Нина упала на ближайший стул, глядя на барышню и благодаря ее глазами. Отчетливо поняла, что та, быть может, жизнь ей спасла...

Вскоре появился высокий немолодой человек в пенсне, с бородкой – В.Д. Бонч-Бруевич, который в то время был секретарем Совета народных комиссаров. Нина так и кинулась к нему со своей просьбой. Однако Бонч-Бруевич поспешно ушел в свой кабинет, сказав:

– Я ничего не могу поделать, вы напрасно думаете... Ваш отец виноват в тяжких преступлениях, он будет отвечать по всей строгости наших законов, советую о нем больше не хлопотать, все равно ничего не изменится.

Не чуя ног, Нина добежала до ворот, боясь, вдруг караульные сменились. Там стояли двое других солдат, но и прежние тоже.

– А мы нарочно ждали, – сказал один из них, – а то ведь эти-то тебя не знают – могли и не выпустить.

Ей так странно показалось: такие же люди, как эти солдаты – народ, – заключили ее отца в тюрьму и грозят ему расстрелом. Как будто каждый человек по отдельности может быть добр, а вместе... Вскоре она опять столкнулась с необъяснимым сочувствием людей.

Нина получила пропуск в Бутырскую тюрьму на свидание с отцом. Ехать надо было на трамвае, но вагоны до отказа набиты, толпа втискивалась молча, жестоко, и Нина не могла войти. Рядом с ней топтались два солдата, оба бородатые, но не старые. Она взмолилась:

– Товарищи, помогите мне влезть, а то я очень спешу.

Те засмеялись:

– Все спешат, не ты одна!

– Да мне на свидание, в тюрьму. Там отец, а у меня пропуск пропадет.

– Так бы и сказала, это дело другое.

Подошел трамвай. Один солдат подхватил Нину за талию, другой начал работать кулаками, и все трое внеслись, будто по воздуху, в трамвай. А потом они снова всех растолкали, спустили Нину на тротуар и навеки исчезли из ее жизни, уехав дальше в дребезжащем вагоне...

Нина повидалась с отцом, а потом еще пыталась предпринимать какие-то нелепые шаги по его освобождению, пока бывший управляющий Коломенского завода, у которого она остановилась в Москве, не сообщил ей, что Елена Исаакиевна хочет с ней повидаться.

Уговорились встретиться на улице. Нине показалось, что в этом свидании с любовницейотца есть что-то воровское.

Елена была одета в черное, выглядела очень авантажно, держалась просто. Без лишних слов она приказала Нине больше не хлопотать об отце, потому что сама это дело ведет, и не стоит лишними визитами привлекать внимание и создавать вокруг отца шум.

Нина вернулась в Петроград. В октябре она узнала, что Алексей Павлович все-таки освобожден из тюрьмы, один день проведет в Петрограде, а затем он, Елена Исаакиевна и двое младших детей Гревса, с которыми она не расставалась, переходят границу с Финляндией, недалеко от Белоострова. Нина успела с отцом проститься, и напоследок он заклинал ее никуда из Петрограда не уезжать:

– В большом городе есть шансы выжить – в провинции или в деревне тебя сразу заметят, и там ты погибнешь.

Тогда все были уверены, что расстаются ненадолго, что безумная революционная коловерть скоро кончится, что они вновь встретятся в Петрограде... Все вышло не так. Они и впрямь встретились, однако не в Петрограде, а уже в Париже.

Время шло, а новый режим что-то не собирался рушиться. Никто не понимал, что он – как раз надолго.

В 1919 году Нина получила возможность отправить Алексею Павловичу Мещерскому письмо с оказией. Писала, что жизнь стала почти непереносимой, резко наступил страшный голод, топлива нет. Вот так скоро и погибнут все от цинги, а то и просто от голода и холода... Нина писала и думала: кажется, пора отсюда бежать. И делать это надо теперь же, не задумываясь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю