332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Шальная графиня (Опальная красавица, Опальная графиня) » Текст книги (страница 15)
Шальная графиня (Опальная красавица, Опальная графиня)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:12

Текст книги "Шальная графиня (Опальная красавица, Опальная графиня)"


Автор книги: Елена Арсеньева






сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Те узники, что давали себе труд заинтересоваться жизнью, текущей мимо их двухъярусных нар, порою замечали вот что. Никаких инспекций в Жальник сроду не нагрянывало, однако порою вольношатающихся по тюремному двору (весь Жальник был один большой тюремный двор, из коего не так просто убежать, если только у тебя нет крыльев) загоняли под замок, часовых ставили лицом к стене, а в ворота, которые по такому случаю отпирал сам Кравчук, входили какие-то одетые в черное люди. Во дворе они больше не появлялись, во всяком случае, их никто и никогда не видел, а о том, что гости отбыли восвояси, узнавали по прежним послаблениям: почти всем узникам разрешали прогулки, только, как всегда, запрещалось приближаться к изгороди – за попытку побега или за одно подозрение убивали на месте.

Несколько лет назад в Жальнике содержались и женщины; иные из них были определены на поселение в деревушке, где повыходили замуж, родили ребятишек. Но уж очень давно новых заключенных женского полу в Жальник не поступало, а потому появление неизвестной привлекло общее внимание. Обострялось это любопытство еще и тем, что с самого же начала ее намеревались заточить в подвал, исполняющий здесь роль карцера и в просторечии названный «Кравчукова мотня»: место наиболее суровых наказаний, коего как огня боялись даже самые отпетые узники. Оценить его свойства вновь прибывшая смогла с одного взгляда и одного вздоха, потому и грянулась беспамятная, едва перед нею распахнулись двери «Кравчуковой мотни»! Те, кому довелось зреть картину сию, пользовались теперь среди своих товарищей огромной популярностью: никому доселе не приводилось видеть испуга и растерянности на каменной роже Кравчука!

Бесчувственную женщину тотчас подняли и унесли в дровяной сарай, подальше от любопытных глаз, а затем, когда она пришла в себя, – в новое место ее жительства.

У выхода на черный двор, где находились конюшня, хлев и коровник, стоял небольшой деревянный домик с крошечными отверстиями вместо окон и толстой дубовой дверью, окованной железом, которая постоянно, и днем и ночью, запиралась двумя замками. В этом доме отныне и содержалась секретная узница, никем не видимая, кроме начальника тюрьмы: две ссыльные женки, исполнясь любопытства, вздумали было посмотреть в окошки, но их за это больно высекли.

* * *

Елизавета очнулась от своего обморока, дабы выслушать свирепые речения Кравчука о том, что ей запрещено знать и выведывать о причинах и сроках своего заключения, общаться с окрестными жителями, иметь бумагу и чернила и выходить из дому – хоть бы и в тюремную часовню. Поскольку на ее счет от высшего начальства пока никаких предписаний, кроме секретности содержания, не поступало, то на пропитание казенных средств ей не полагалось, а из милости (Кравчук так и сказал: из милости!) ей будет дадено на день по сукрою [49]49
  По куску черного хлеба и кувшину воды.


[Закрыть]
.

Елизавета была еще в полузабытьи, не очень хорошо соображала, о чем разговор, но начальник тюрьмы грубо произнес, словно она спорила с ним и выпрашивала кусок послаще:

– Каков гость, таково и угощение!

И вдруг, стиснув кулаки, затопал ногами, зарычал, наливаясь кровью:

– Жилы вытяну! В уголь сожгу, по уши в землю закопаю!

Елизавета от изумления даже не успела испугаться, а Кравчук, сочтя, что настращал ее довольно, вышел и долго лязгал засовами, запирая двери наглухо.

Отныне ужасом и тоской были наполнены дни Елизаветы, и беспросветные кошмары ложились на ее душу. Все радости умерли в ней, и ничего, кроме скорби, она не ощущала. Спасали только слезы и молитва – слеза перед богом всегда освежает душу...

Она стоически ела свою дурную пищу (хлеб был то перегорелый, то непропеченный, то вовсе заплесневелый, да и того не вволю), приучаясь благодарить всевышнего и за малые малости: за то, например, что недостатка в воде не было, хватало не только напиться, но и кое-как помыться, и постирушки устроить, и вымыть деревянный пол каморы.

Хлеб и воду приносила, а также убирала поганое ведро молчаливая пожилая женщина, одетая как монашенка, однако только одеждой на монашенку и похожая: глаза ее с любопытством обшаривали узницу, но и в них, и в душе отсутствовало мало-малейшее милосердие. С какой тоской вспоминала Елизавета надсмотрщика Макара – вот кто был ее истинным отцом и отрадою в заключении, которое теперь казалось просто отдохновением! Чернорясница же ни на какие вопросы не отвечала, мольбы не слышала, а швырнув узнице скудный кусок, говаривала:

– Сказано в Писании, что надобно умерщвлять плоть для изгнания бесов и искушений: «Я томлю томящего мя!»

Медленно, тоскливо текло время. Исполнился месяц похищения Елизаветы; пошел другой. И с каждым днем она чувствовала себя все хуже. С души воротило от заскорузлых, кислых ломтей, которые составляли ее стол! Порою и вовсе не могла к ним притронуться. Она ослабела, и случались дни, когда невмоготу было даже подняться с постели. Вдобавок от дурной пищи и с голоду ее непрестанно тошнило, а с некоторых пор по утрам случались приступы выматывающей рвоты. И вот как-то раз монашенка, подняв грязное ведро и сделав несколько шагов к двери, вдруг повернулась к Елизавете, смерила ее оценивающим взором и протянула недоверчиво:

– А ты, никак, тяжелая?

Елизавета лежала пластом, обливаясь холодным потом от слабости, и только шевельнула губами:

– Нет...

Однако, едва надзирательница вышла, как эти грубые слова: «А ты, никак, тяжелая?» загудели в ее голове на разные лады.

Да нет, не может быть! Это сущее безумие: как, откуда? Тошнит если – это от поганой еды, а ведь никаких других признаков нет... Нет, сразу спохватилась Елизавета, ее месячные дни должны были статься еще на Прокопия-жатвенника, а уже близился Спас, но они так и не пришли; она-то сочла, что тряская дорога и тяготы узилища повредили ей...

– Тако да погибнут бесы от лица любящих Бога, – безотчетно пробормотала Елизавета, словно ее тяжкое нездоровье могло от сей молитвы расточиться, как темное наваждение, но уже всем своим существом она почувствовала, что монашенка оказалась права.

Господи милостивый! Да неужто беременна?! Вот так же, так в точности было с ней, когда носила Машеньку!

В памяти мигом возник уютный, мягкий сверток, из которого бессмысленно глядели карие глазенки, расплывался в улыбке ротик-вишенка, морщился курносый носишко. Но тотчас увиделись ей не карие, а голубые глаза, четко вычерченные губы, резкий профиль.

Алексей!

Если она и впрямь беременна, так ведь от него!

Елизавета взвизгнула – не то яростно, не то восторженно, рывком села – и вновь едва не рухнула от слабости. Прислонилась к стене, закрыла глаза, унимая неистовое головокружение, – и замельтешили перед ней картины будущего: рождения сына (не сомневалась ни на мгновение, что носит сына), любви, которой она окружит его, и его ответной любви к ней – матери; картины его взросления и ее счастья быть подле всю жизнь, быть его лучшим, самым ласковым и верным другом. И она, конечно, назовет его Алексеем, в честь отца, которого он не будет знать до тех пор, пока однажды, став удалым красавцем, идучи вместе со своей почтенной матушкой (то есть Елизаветою), они не встретят печального, одинокого, постаревшего Алексея, и он узнает Елизавету, и залюбуется юношей, и почувствует что-то особенное, щемящее... «Да, это твой сын, – скажет ему Елизавета. – Алексей Алексеевич!» И они пройдут мимо, а он останется один, вспоминая, как ушел с солнечного берега, оставив спящую женщину... и поймет, что судьба сквиталась с ним, что напрасно он думал, будто простить обиду так же легко, как нанести ее!

Елизавета открыла глаза, и улыбка сползла с ее бледных губ. «С дуру начнешь – дуростью и кончишь!» – обругала она себя, видя бревенчатые стены, глухие окна, запертые двери узилища своего.

Она в тюрьме. Она в заключении. Пока что судьба сквиталась с нею, а не с Алексеем!

И снова, как серпом, ударила по сердцу непреходящая боль: «Ну почему, почему ты меня покинул? Чем я тебя обидела? За что так жестоко наказал? Если за былое, так ведь я не знала, что встречу тебя, грешила по неведению!»

Сердито смахнув слезу, Елизавета так стиснула кулаки, что ногти вонзились в ладони.

«Все. Забудь об этом! – холодно велела она себе. – Тебе нельзя плакать, нельзя себя изводить. И... – взгляд ее упал на жалкий ломоть, лежащий на столе. – И есть это тоже нельзя».

Как обычно, решить оказалось легко, да сделать – трудно. День за днем чернорясница приносила плохой хлеб и выносила ведро со следами рвоты, хитро поглядывая на Елизавету, но ни о чем больше не спрашивая. А узница то металась по каморе, то часами сидела, прижавшись к стене. Когда подводило живот, тошнота сразу усиливалась, приходилось то и дело жевать... Она думала, неотступно думала все об одном: где взять деньги, чтобы покупать себе продукты в тюремной лавке? Как добиться разрешения на это?

Елизавета понимала, что Кравчук и ухом не поведет на ее мольбы. Что ему до этой беременности? Что ему до того, что она не может потерять сына, как потеряла его отца, это смерть для нее? Уповать приходилось только на себя – и на бога. Так, как сейчас, самозабвенно, истово, Елизавета не молилась никогда в жизни. И если правда, что обращаться к господу надо не с воплями непристойными, а с истинным томлением сердца, то она истомилась, моля о чуде.

И господь услышал ее. Чудо свершилось... но это было самое странное чудо на свете.

* * *

Однажды выдался день, когда Елизавету почти не тошнило. Ощущая невыразимое облегчение, она принялась наводить порядок в своей каморке, потому что среди этого убожества ее почти кошачье пристрастие к чистоте еще усилилось. Потом вымыла голову (благо золы в подпечье сколько хочешь: дни стояли холодные, так что чернорясница, не скупясь, протапливала Елизаветино узилище), сама поплескалась в лохани, состирнула бельишко и, одевшись в чистое, сидела у теплой печки, сушила и причесывала волосы, когда вдруг загромыхали в неурочный час запоры – и вошла надзирательница, но Елизавета ее почти не заметила, ибо на сей раз монашенка явилась не одна, а в сопровождении дородной, пышно разодетой дамы, которую Елизавета уже не раз видела сквозь те скупые щелки, которые здесь назывались окнами, прогуливающейся во дворе. По тем раболепствиям, которые расточали ей заключенные и часовые, Елизавета догадалась, что это была жена всемогущего Кравчука.

Дама сия обращала на себя внимание не только изобилием телесным и разнообразием туалетов, но и роскошными, очень красивыми париками, кои она меняла чуть не каждый день, напомнив этим Елизавете недоброй памяти Аннету Яковлевну. Один из таких париков был и сейчас на начальнице – белоснежный, пышный, яко облако, весьма оживлявший ее лицо: некрасивое, но искусно сдобренное всевозможными средствами к возобновлению увядшей красоты. Да и по платью было видно, что ухищрения la mode de Paris [50]50
  Парижской моды ( фр.).


[Закрыть]
не чужды ей.

Ее небольшие подкрашенные глазки так и впились в Елизавету, а карминовые губы алчно приоткрылись. Она тяжело перевела дух, а узница нервно оглядела себя, недоумевая, что могло так зачаровать эту даму? Уж, конечно, не ее поношенное, потертое платье. Вот разве что волосы, но...

– Волосы! – взвизгнула Матрена Авдеевна тоненьким, жеманным голоском, очень странным при ее корпуленции. – О, какие волосы, Глафира!

– Я вам говорила, барыня! – подобострастно улыбнулась чернорясница. «Красивое имя, – подумала Елизавета, – но не для этой невзрачной, злой, крысоподобной...»

– Они великолепны! – неожиданно глубоким, горловым басом прорычала Матрена Авдеевна. – Оui, c'est joli! [51]51
  Да, это красиво! ( фр.).


[Закрыть]

И, вновь прерывисто вздохнув, она согнала со своего лица умильное выражение (словно маску сняла!) и заговорила таким деловитым тоном, что Елизавета вновь подивилась ее переменчивости. А уж то, о чем Матрена Авдеевна говорила, способно было не только удивить, но и вовсе сбить с ног.

– Ты, я слышала, брюхата? – холодно спросила Кравчучиха. – Не перечь: если не хочешь, чтобы другие о том знали, я никому не скажу, хотя брюхо – не ухо, платочком не прикроешь! Но пока буду молчать, обещаю. Впрочем, я об ином хотела с тобою побеседовать. Негоже, вовсе негоже, что ты ешь эти... эту... – Она брезгливо кивнула на огрызки, недоеденные Елизаветою, даже не найдя слов для их наименования.

– На то воля не моя, – глухо возразила узница, ничего пока не понимавшая. – Против речки быстрой кораблик не идет!

– Загубишь ребенка, – с нарочитой озабоченностью покачала головой Матрена Авдеевна, и на ее полные плечи посыпалась белая пудра. – Хочешь, уговорю мужа, чтоб дозволил тебе продукты в лавочке покупать?

– Спаси вас бог за доброту, сударыня, – усмехнулась Елизавета, – только у меня денег ни гроша нету, а добро все на мне, даже продать нечего.

– Есть! – выдохнула госпожа начальница, даже не заметив фамильярности слова «сударыня». – Есть что продать! Волосы твои!

– Что? – шепнула Елизавета растерянно, а Матрена Авдеевна уже оказалась рядом и приподняла мелко вьющиеся золотисто-русые пряди, окутавшие Елизаветины плечи. – Я тебе пятьдесят рублей дам. Серебром!

Елизавета остолбенела. И от предложения, и от суммы. Цена ведь громадная, просто сказочная! За такую цену двух дворовых девок можно было купить! Эк ее разобрало, барыню! Чудеса – ну один в один выходит, как было когда-то в Любавинe. Неужто и Матрена тоже лысая, как Аннета? Ну и ну!..

Быстрый ум Елизаветы мигом осмыслил, что пятидесяти рублей ей, конечно, надолго не хватит, однако позволит некоторое время протянуть, подкрепиться, набраться сил, поздороветь, – а может, даже и подкупить стражу, чтобы сбежать из этого ада!

– Хорошо, – произнесла она с деланным спокойствием. – Только в придачу пусть господин начальник позволит мне по двору гулять, да чтоб денег моих не отнимать!

– Будь по-твоему! – тряхнула париком Кравчучиха, вновь окутываясь белым зыбким облаком. – Так по рукам?

– По рукам, – кивнула Елизавета – и содрогнулась, вспомнив, как лязгали ножницы в руках «лютой барыни». – А кто стричь будет? Чтоб не наголо, ясно вам, сударыня?

– Ты не бойся! – сияла та улыбкою, уже по-хозяйски перебирая пышные локоны. – Есть тут один малый – отменный мастер! Я его пожаловала званием моего личного парикмахера! – пояснила величественно. – Ему за дверью ждать было велено. Глафира, кликни его!

Чернорясница мышкой шмыгнула за дверь и тут же воротилась с долговязым молодым мужиком. Это, наверное, и был отменный парикмахер, однако обличье он имел, мягко говоря, потрепанное: со всклокоченной жидкой бороденкою, с рваной шапчонкою в руках. Армячишко его зиял прорехами, рубаха – тоже, ноги были босые.

– Смотри же, стриги не... – начала было Елизавета – и осеклась. Перед нею стоял Данила.

Данила-волочес!

И тут уж ничего не оставалось, как разразиться не то хохотом, не то рыданиями над причудами судьбы!

В последний раз Елизавета видела своего бывшего крепостного в Нижегородском остроге. До кости растертые руки и ноги причиняли ему жгучую боль, и пока Елизавета врачевала раны, а Татьяна торопливо обшивала мягкой холстиною края кандалов, Данила, едва сдерживая слезы, шептал:

– Храни вас бог, барыня! Век вас не позабуду, господа стану молить, чтоб не оставлял своими милостями!

Однако сейчас Данила глядел на бьющуюся в истерике женщину настолько равнодушно, что Елизавете почудилось, будто он ее не признал. Видно, она и впрямь страшно изменилась! Узкие глаза Данилы были прищурены, ничего в них не прочесть. В руках пощелкивали ножницы.

– Да ладно тебе! – нетерпеливо воскликнула Матрена Авдеевна. – Хватит реветь. Коли сговорено – о чем теперь рыдать?

Она швырнула на стол шелковый кошель, набитый монетами, и схватила Елизавету с одной стороны, а Глафира, по ее знаку, – с другой.

Елизавета рванулась было, в ужасе поняв, что сейчас лишится своего единственного украшения, но тут же и сникла, вспомнив, ради чего, вернее ради кого, принуждена терпеть все это.

– Стриги, Данила! – задыхаясь от нетерпения, вскрикнула Кравчучиха. – Стриги!

– Чего стал, идол? – понукнула и Глафира.

И вот Елизавета ощутила на шее ледяное прикосновение металла. Несколько натужных, скрежещущих, лязгающих движений – и волосы упали. Данила срезал их чуть выше плеч, но Матрена Авдеевна осталась этим недовольна: ей показалось, что волос будет мало, а потому Даниле было велено остричь короткие, сразу круто завившиеся пряди на висках и на затылке почти под корень.

Данила подчинялся, но при этом он слегка прикасался пальцами левой руки к голове узницы, и эти прикосновения странным образом успокаивали ее, как тихий шепот. Она поняла, что Данила, конечно, узнал ее с первого взгляда, но не подал виду, чтобы не навлечь на них обоих пристального внимания тюремщиков. Однако теперь он рядом, он не оставит ее, поможет! Это сказали Елизавете летучие прикосновения его рук...

И вот все кончилось. Матрена Авдеевна с видимой неохотою передала свою добычу Даниле, который, аккуратно перевязав пряди тряпицами, чтоб не спутались, вышел, более не взглянув на бывшую хозяйку. Ушли и Кравчучиха с Глафирою, а Елизавета, лежа на своем жестком топчане, сперва ощупала оскубленную голову, ставшую такой маленькой и голой, поплакала о былой красоте привычными, уже не дающими облегчения слезами, а потом, вспомнив о надежде, которую ей внушило появление Данилы, обняла свой тощий, совсем еще плоский живот и тихо шепнула:

– Не бойся, дитятко мое. Не бойся, Лешенька! Я с тобой...

Так они и уснули.

15. Старые песни на новый лад

Елизавета едва дождалась наступления утра, чтобы всучить Глафире серебряный рублевик и отправить ее в деревню, наказав раздобыть моркови, капусты и, если повезет, побольше яблок, а еще молока и хорошего мяса, а также попытаться купить у кого-нибудь лишний чугунок: решила сама себе готовить еду, печка-то была. Глафира поворчала: мол, не ее это дело – но все же ушла и часа через два вернулась, согнутая в дугу под тяжестью мешка, держа в охапке чугун, и высыпала из кармана горку медяков: денег хватило с лихвой. Елизавета схватила чугунок с детской радостью: не только варить она теперь сможет, но и мыть голову теплой водой! Восторг несколько поутих, когда вспомнилась вчерашняя потеря, но Елизавета заставила себя скрепиться.

– А когда гулять? – спросила она с надеждою, вручая Глафире плату за ее хлопоты.

Монашка покачала головой:

– Не знаю, что и сказать тебе. Его высокоблагородие в отъезде, и барыне пока что не удалось спросить у него дозволения.

Не вдруг Елизавета сообразила, что «его высокоблагородие» – это Кравчук, но, как бы его ни называли, она не могла больше ждать!

– Госпожа начальница мне обещала, – промолвила она заносчиво. – Ты сама слышала!

Глафира повела плечом: мол, господские обещания – что утренняя роса! – но ни словом не обмолвилась и не сделала ни малейшей попытки удержать Елизавету, когда та схватила плащ и ринулась к двери.

Свежесть воздуха ошеломила узницу, и какое-то время она стояла на пороге, ослепшая, оглохшая, онемевшая от восторга, хотя весь мир божий уменьшился сейчас до размеров утоптанного, словно гумно, мрачного двора, окруженного высоким забором.

Со всех сторон на Елизавету были устремлены изумленные взгляды, но она постаралась не обращать внимания на прогуливавшихся заключенных и медленно пошла в обход двора, с удовольствием разглядывая уродливые приземистые строения и вслушиваясь в звуки голосов, как в музыку. Она так ждала этого мгновения, что заставила себя не ужасаться ничему, что видит. Она заставила себя наслаждаться этим мгновением! На какое-то малое время вся жизнь ее сосредоточилась здесь, на этом пятачке земли, и она заставляла себя жить – жить, дышать, быть, а не прозябать в бессмысленных страданиях, бесплодных мечтаниях, как делала обычно, никогда не бывая довольна той участью, коя была ей уготована, и силясь ее всячески изменить, испытав какую-то другую жизнь, а не свою. Словом, Елизавета в очередной, который уже раз решила не спорить с судьбой, но, как всегда, стоило ей принять столь мудрое решение, как все начинало идти наперекосяк.

Именно это случилось и сейчас.

Освоившись во дворе и по-прежнему не обращая внимания на его обитателей, которые и сами старались держаться подальше от странной женщины, с головой укутанной в грязный зеленый плащ, Елизавета остро захотела увидеть не эти, лишенные коры и ветвей деревья, из которых состояла ограда, а другие – настоящие, раскидистые, шумящие зеленой листвой, – и подошла к забору, силясь отыскать щелочку меж плотно пригнанных бревен. Долго она ходила туда-сюда, дивясь старательности, с какой был сооружен забор, и досадуя на нее, пока не нашла-таки небольшой просвет и не прильнула к нему.

Ох!.. чудилось, ничего в жизни не видала Елизавета прекраснее, чем это зеленое крыло, широко осенившее спелое ржаное поле, особенно яркое под серым пасмурным небом. Вдобавок, словно нарочно, узкий солнечный луч вдруг пробился меж облаками, приласкал окрестности – и Елизавета неотрывно следила за ним, со стесненным сердцем любуясь первыми проблесками осени: золотым полем, желтыми кудрявыми прядями в березовых зеленых косах, зыбким птичьим клином, появившимся из-за зубчатых вершин леса и распростершимся в небесах. Это улетали на юг дикие гуси. «Рано как! – подумала она. – Еще ведь август!» Впрочем, это были северные края, и осень надвинулась на них раньше. Птичьи клики разливались под облаками, подобно тревожному перезвону колоколов. «Дикие гуси летают осенью высоко, – вспомнилась народная премудрость, – значит, долго тепло будет».

Не помня себя, прижав руки к горлу, глазами, полными слез, узница следила гусиный вольный лет, чувствуя: предложи ей сейчас бог ли, дьявол отдать всю оставшуюся жизнь, небесную и земную, и бессмертную душу в придачу за один час полета в непомерной высоте – она согласилась бы не раздумывая!

Стая пронеслась над тюремным двором, и Елизавета оторвалась от щели, закинула голову, не отрывая глаз от клина, который медленно таял меж серых облаков. Остальные заключенные, да и часовые тоже, стояли замерев, с запрокинутыми головами, с одинаковым выражением острой тоски в глазах следя за дикими гусями, слушая их прощальный стон. И чудилось, всех пронзило одним выстрелом, так разом содрогнулись они от зычного крика:

– Что, бунтовать?! Бежать задумала?

Елизавета с робкой, недоуменной улыбкой оглянулась, напоминая человека, внезапно вырванного из сладкого сна, да так и ахнула, увидав начальника тюрьмы Кравчука, который спешил к ней со всех ног, держа в руке обнаженную саблю.

«Как же? – метнулась мысль. – Ведь он уехал?!»

Но это был воистину Кравчук во плоти, и, судя по ярости, изуродовавшей его и без того неприглядное лицо, узница, самовольно покинувшая место своего заточения, должна быть жестоко наказана.

Какое-то мгновение ослушница думала, что ей просто отрубят голову. Взлетела сабля, Елизавета только и могла, что зажмурилась... но Кравчук со свистом опустил саблю, сунул ее в ножны и схватил узницу за руку с такой силой, что она невольно вскрикнула и открыла глаза.

– Ах ты, тварь! – прошипел начальник тюрьмы. – Воровать?.. – И он подсунул ей к лицу свою широкую, что лопата, ладонь, на которой совсем маленьким гляделся шелковый кисет, из которого выпирали серебряные рублевики.

От негодования Елизавета даже про свой страх забыла:

– Да она меня сама уговорила! Неужто вам Матрена Авдеевна...

Она не договорила. Голова ее мотнулась, да и сама Елизавета чудом удержалась на ногах после страшного удара в лицо.

Чудилось: в голове что-то взорвалось. В глазах завертелись огненные колеса, и она схватилась за голову, силясь удержать бешеное круговращение двора, забора, человеческих фигур.

Наконец, с трудом разомкнув веки, она увидела багровое лицо Кравчука, которое качалось туда-сюда, то надвигаясь, то отдаляясь, то застилая весь свет, то уменьшаясь до размеров булавочной головки. Сначала он как бы беззвучно разевал рот, а потом прорвался крик:

– А ну, тащите ее в карцер! – так больно пронзивший слух, что Елизавета со стоном прижала ладони к ушам. Но тут же два часовых подхватили ее под руки и бегом поволокли к уже знакомому подвалу.

– Все! – крикнул Кравчук. – Отсюда ты уже не выйдешь! Молись!

Зловонная тьма расступилась, приняв Елизавету, словно страшный омут. Наверху загрохотали засовы – и весь мир, кроме этой тьмы, исчез.

* * *

Сначала боль поглощала все чувства. Но когда она чуть притихла, Елизаветой овладел тот душепагубный страх перед темнотой, тишиной и неизвестностью, с которым и сильный мужчина порою не может сладить, не то что изнуренная, отчаявшаяся женщина. И самым страшным был голос, который где-то совсем близко заходился в тихих, по-детски жалобных всхлипываниях, и, как ни зажимала уши Елизавета, как ни металась по сырым углам, она не могла его заглушить.

Вдруг тьма словно бы разошлась, налилась краснотою... на миг мелькнула окровавленная разможженная голова, остекленевший взор Таракана.

– Отче наш, иже еси на небеси!.. – закричала Елизавета что было силы. Таракан скрылся во тьме, и рыдания смолкли.

Лицо горело огнем; она коснулась щеки – та была мокрой от слез, и только сейчас Елизавета поняла, что страшный голос во тьме был ее голосом, безудержные рыдания – ее рыданиями... ну а все остальное, слава богу, – просто бред.

Ноги уже были мокры насквозь. Показалось, что один угол подвала поднимается повыше, и Елизавета, волоча отяжелевшие юбки, перебралась туда. Впрочем, ноги уже так промерзли, что она их почти не чувствовала. Да и вообще она ничего не чувствовала, кроме гробового ужаса.

О, разверзнись сейчас перед нею огненная пропасть, засверкай острые клинки, загреми выстрелы, она почти с радостью бросилась бы навстречу смерти, чтобы избавиться от медленного умирания, на которое она была обречена здесь, в обиталище призраков.

А ребенок? А Лешенька?.. Они будут медленно умирать вместе, потом медленно гнить здесь!

Елизавета взвыла, как раненая волчица, метнулась куда-то, где, как ей казалось, были ступени, ведущие к выходу, но вода сковала ее движения, и она чуть не упала. И замерла, недоумевая: тут, конечно, все время было сыро, под ногами хлюпало, но теперь вода достигла колен...

Да нет, как это может быть? Просто в подвале очень неровный пол, и она, наверное, забрела туда, где он резко понижался. Придерживаясь за осклизлую стену, Елизавета замерла, силясь понять, в какой стороне тот угол, что повыше, слушая неистовый стук своего сердца, как вдруг ее обдало таким жаром, что его ощутили даже окоченелые ступени.

Она услышала журчание воды!

Зажав рот, усмиряя дыхание, прислушалась...

Сомнений нет. Где-то льется вода – быстро, неостановимо. Льется в подвал, заполняя его все выше, и уже закрыла Елизавете колени...

Она слепо заметалась по углам, но в одном провалилась чуть ли не по грудь, а когда наконец добрела до незначительного возвышения, вода и там достигала чуть ли не пояса.

Казалось, струящаяся тьма заполняет все тело, и она почти ощущала, как захлебывается ее дитя. Вода журчала, и это журчание было похоже на смешок, ехидный, вкрадчивый голос: «С легким паром! Глотни кваску, разгони тоску!»

Опять Таракан!

Елизавета с криком бросилась на стену, в безумной надежде уцепиться за нее, забраться как можно выше, но мокрая юбка тянула вниз, она сорвалась, упала, погрузившись с головой. Вновь неведомая прежде сила взметнула ее ввысь... и Елизавета, кажется, даже лишилась чувств, ощутив, что пальцы ее ухватились за какую-то выемку.

Обморок этот длился меньше мгновения, а когда она очнулась, то обнаружила, что бессознательно подтягивалась как могла выше. Тяжесть набухшей водой одежды тащила, как камень утопающего, но Елизавета, хрипя, надсаживаясь, отвоевывала у стены вершок за вершком и вот наконец забросила тело словно бы на какую-то земляную полку и замерла там, боясь шевельнуться и вновь свалиться в воду, где остался Таракан.

Не скоро решилась она пошарить вокруг... «Полка» была довольно широкая, а главное, сухая. И, что самое удивительное, Елизавета нащупала какую-то ветхую, но мягкую ряднинку!

Лихорадочно стащила с себя мокрое платье и белье, растерлась до того, что тело ее запылало, а потом завернулась в эту жалкую тряпицу и сжалась в комочек.

Ее колотила дрожь, однако там, где колени были прижаты к животу, хранилось тепло. И это было самым главным – ведь именно там лежал Лешенька!

Елизавета испытала такое потрясение, что даже мысли ее словно бы сжались в комок. Она просто лежала, тяжело дыша, пытаясь унять зубовный стук и изредка растирая ледяные ноги. Она даже не заметила, что вернулась к тому состоянию, которое ее так ужасало некоторое время назад: состояние медленного умирания. Мечты об огненной пропасти, сверкающих клинках или выстрелах выветрились из головы бесследно. Где там! Сейчас она готова была вымаливать каждую лишнюю секунду жизни, пусть даже и мучительную... но – жизни! Ведь пока жива она, жив и Лешенька.

И вдруг она словно уплыла куда-то далеко-далеко... Как хорошо это она придумала – окрестить его Алексеем. Судьба не дала ей счастья называть своего ненаглядного возлюбленного ласковыми, смешными, трогательными именами, но все их она прибережет для сына.

«Лешенька-Алешенька, Алесик, Лешонок мой медвежонок, – бормотала она, и живое, светлое, бесконечно любимое лицо Алексея сливалось перед ее взором с воображаемым детским личиком. – Мой Алешечка – золотая крошечка, месяц мой серебряный, звездочка ясная, свет мой небесный!»

Сон смежил ресницы. Синие, пронизанные разноцветными искрами волны несли ее, солнце слепило...

Елизавета открыла глаза и долго смотрела на этот свет, моргая, щурясь, но отмахнулась, как от наваждения, поняв, что это не солнце, а факел. Темные фигуры мелькали вокруг.

– Что ж ты наделал, негодяй? – воскликнул чей-то возмущенный голос. – Да я собственными руками перережу тебе горло, если она заболеет!

Рядом, всхлипывая, задыхаясь, бормотал что-то голос Кравчука... но уж это, конечно, было слишком прекрасно, чтобы оказаться явью, а потому Елизавета с наслаждением вновь закрыла глаза и погрузилась в свой восхитительный, мстительный сон, где Кравчуку таки перерезали горло, у нее родился сын и Алексей вернулся...

Она спала так крепко, что не чувствовала, как ее подняли и понесли из подземелья.

Только боль смогла развеять это блаженное оцепенение. Огнем горели ноги... Елизавета со стоном открыла глаза – и увидала Глафиру, которая изо всех сил растирала ее ступни. Остро пахло водкой.

Елизавета чуть не зарыдала от разочарования: она не знала, конечно, как спаслась из подземелья, но неужто это произошло лишь для того, чтобы снова вернуться в тюрьму?

Услышав стон, Глафира встрепенулась. Некрасивое лицо ее расплылось в улыбке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю