355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Шальная графиня (Опальная красавица, Опальная графиня) » Текст книги (страница 14)
Шальная графиня (Опальная красавица, Опальная графиня)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:12

Текст книги "Шальная графиня (Опальная красавица, Опальная графиня)"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Так, на прощание...

Да, а сестра и отец все же узнают о его гибели, узнают! Если только остался жив побратим, он отыщет их, сообщит обо всем. Словно чуя недоброе, Вук недавно взял с Миленко клятву, что, случись с ним беда, тот найдет способ доставить весть об этом его семье. И теперь он всем сердцем благословил друга в этот путь до России, до Москвы, до Нижнего...

Он вспоминал темные, зеркально блестящие глаза и гладенько причесанную головку сестры, ястребиный профиль и суровый прищур отца, хлопотливого Никитича, удалого, насмешливого Николку Бутурлина – всех тех близких и родных, кого оставлял на земле, а потом мысли Вука вновь обратились к тем, кто уже ждет его в заоблачных высях: мать его, Пелагея; княгиня Марья Павловна, которую он любил всем сердцем, Василь Главач, Дарина, Рудый Панько, семья Балича, Георгий – все его друзья из страны теней... В своих раздумьях он и не заметил, как забылся сном, а проснулся от громких голосов.

Открыв глаза, Вук увидел только тьму – и решил, что уже лежит в могиле, но тотчас сообразил, что просто-напросто с головой укутан в свой плащ, да вдобавок у него связаны руки-ноги и так заткнут рот, что ни звука не издать, не шевельнуться! Грубый голос, разбудивший его, был, очевидно, голосом жандарма, который вновь рявкнул:

– Вук Москов! Выходи!

Он рванулся, но тут же раздался восторженный голос Арсения:

– Вот он я – Вук Москов. Я иду! Прощайте, братья!

– Прощай, прощай!.. – отозвались Йово и Лозо... Прозвучали торопливые, легкие шаги Арсения по каменным плитам, с лязгом закрылась дверь.

* * *

О господи, Арсений! На пиру горький пьяница, во беседе буян лютый! Опасный задира, открытый неприятель Вука! Что подвигло его на сей шаг? Уважение, которое он тайно питал к «гяуру москову», не находя сил выразить его открыто? Или столь же потаенная зависть к русскому удальцу, любимому гайдуками так, как они никогда не любили Арсения? Бог весть. Но с какой гордостью выкрикнул он это имя! Что бы ни двигало им сейчас, что бы ни разделяло их с Вуком, но Арсений выказал перед лицом смерти великие черты мужества и самоотвержения – и был воистину счастлив!

Вук лежал недвижим, слушая, как тихо молятся сербы, не понимая, почему его не развязывают, что они еще задумали?

И вот снова заскрежетала дверь. Наверное, теперь пришли за ними? Или открылся обман Арсения? Но вместо лающей швабской речи Вук услышал взволнованный шепот. Потом зеленая душная тьма сползла с его головы – и прямо перед собой он увидел взволнованное лицо Владо, прижавшего палец к губам, призывая к молчанию.

– За вами скоро придут, – шепнул он, и Вук только сейчас разглядел, что на Владо точно такая же выгоревшая, порыжевшая монашеская ряса, как та, в которой Вук вошел в сараевскую тюрьму. – Молчи! – продолжал Владо, хотя Вук не мог слова молвить из-за кляпа. – Наденешь это, а я лягу на твое место. Младичи свяжут меня, а я потом скажу, что набросились, оглушили... Тебя не будут сильно искать, они ведь уверены, что Вук Москов уже мертв, ну, подумаешь, сбежал никому не известный гайдук!.. Молчи! – замотал он головой, увидев ярость в глазах Вука. – Я не смогу прожить жизнь предателем. И Аница тоже. И наш сын... Понимаешь? Хоть часть нашей вины я должен искупить. У нас один бог-творец, и он не простит мне твоей смерти. Ты ведь спас меня когда-то из тюрьмы, помнишь? А теперь я верну долг. Ведь эту рясу, – Владо чуть заметно усмехнулся, – ты хорошо умеешь носить!

Вуку показалось, что Владо бредит. Он беспомощно повел глазами и увидел мрачные, сосредоточенные лица гайдуков.

– Ты сделаешь, как он велел, – твердо сказал Йово. – Ты должен дойти до России и передать все, что говорил тебе Георгий. Ты должен это сделать! А про нас не думай! Мы – гайдуки, смерть всегда ходит с нами рядом, так не все ли равно: нынче, завтра, через год? Ты сделаешь это! Разве зря погиб Арсений? Он погиб для тебя – и для нашей Великой Сербии. Ты понял меня?

Вук медленно опустил веки в знак согласия.

...В сумерках он стоял на опушке леса близ Брода и слушал колокольный звон, возвещавший, что казнь свершилась.

Зябко передернул плечами под грубой коричневой шерстью. Сердце его стеснилось, душа словно бы онемела. Почему-то больше всего он сейчас хотел бы раздобыть простую крестьянскую одежду и сорвать эту рясу, которая, казалось, пропитана кровью.

Он до черной земли поклонился горам Боснии, которые темно синели за рекой, тихому, сонному шелесту Савы, отзвукам колокола; постоял еще мгновение – и пошел на восток, туда, где уже поднялась, указывая ему путь, ранняя, светлая звезда.

14. Дорога в ад

Елизавета стояла над кадкою и, низко нагнувшись, смотрела в темное круглое зеркало воды. Навстречу ей устремляли печальный, усталый взгляд окруженные тенями глаза, казавшиеся еще больше на исхудалом лице. Губы были бледны, и она безотчетно покусала их, хотя в этом «зеркале» все равно не видно, порозовели они или нет. Впрочем, эти исхудалые черты и беззащитно-длинная шея почему-то понравились ей. Даже волосы, против ожидания, выглядели не так ужасно, как она думала раньше. Вернее, их отсутствие...

Когда Елизавету остригли, она думала, что умрет от позора, но за месяц волосы немного отросли и теперь мелкими золотисто-русыми завитками облегали голову, словно мягкий меховой чепчик. Это было странно, непривычно, но не безобразно. Елизавета смотрела на себя даже с удовольствием!

Впервые за последние месяцы она испытывала хоть какое-то удовольствие и, поймав себя на этом, отвернулась от кадки, словно устыдилась своего отражения, своей мимолетной слабости. Она привыкла страдать, и все другие чувства казались чужеродными, неправдоподобными. Кроме тоски. Кроме отчаяния. Кроме бесконечного, мучительного недоумения: за что, почему это произошло именно с нею?! И только выстраданное, со временем пришедшее прозрение, что жизнь безумна и если будешь ждать от нее справедливости, сам раньше сойдешь с ума, помогло ей выстоять – и уже с дерзкой, злой отвагою встречать каждый новый день, а ложась вечером спать, помолясь богу, думать со злорадной ненавистью: «Что, взяли? Не увидеть вам моих слез!» Кто были эти «они», Елизавета, как всегда, не знала, однако она лукавила даже перед собой: и «они», и все другие слез ее повидали много.

Не передать словами, как томилась она по дочери! Страх за Машеньку опутывал ее жгучими тенетами, она все время ждала, что ее похитители украдут и привезут в этот ад и дочь ее, тогда Елизавета окажется вовсе безоружной перед ними. Но время шло, а чудовищная уловка, очевидно, не приходила им в голову. Постепенно, призвав на помощь разум и всю свою рассудительность, Елизавете удалось избавиться от этих терзаний и внушить себе, что воображаемым болезням и опасностям не подступиться к Машеньке, пока рядом с нею Татьяна и Вайда. Уж они-то не дадут на девочку и ветру венути, от любой хвори и беды уберегут. А случись что с Елизаветою – мало ли, ведь уже не раз она бывала на волосок от смерти! – они не оставят Машеньку никогда, покуда живы.

Ну, сейчас-то положение Елизаветы несколько улучшилось, однако особенно этим обольщаться она не спешила: слишком много всякого пришлось перенести. Конечно, иногда позволяла себе помечтать о некоем чудесном спасении и возвращении домой, но в мечтах сверкала всеми цветами радуги только первая картина: вот она входит в ворота усадьбы, вот подхватывает на руки Машеньку и осыпает ее поцелуями, вот обнимает Татьяну... и все, а дальше успокоительные видения мирной, спокойной жизни были подернуты черной тенью все той же тоски. Господи, да что за разница, где этой тоской томиться: среди роскоши Любавина или в убожестве ее нынешнего существования, если нет конца отчаянию, нет ответа на вопросы: где Алексей, почему он ее покинул?..

* * *

Кому рассказать – не поверят, что боль в связанных руках едва ли могла осилить боль их внезапной разлуки. Она почти не помнила тот ночной путь по лесной дороге – небрежно перекинутая через седло, с кляпом во рту, от которого ее наконец стало так мутить, что она впала в некое сонное забытье. Вдобавок затекло все тело, так что, когда похитители остановились и обладатель цепких, бесцеремонных рук опустил Елизавету на землю, она упала: ноги не держали.

Уже занимался рассвет. Над нею нависло грубое, равнодушное, с тяжелыми, словно высеченными из бревна, чертами лицо человека, который вытащил изо рта кляп и дал напиться воды из долбленки, притом столь неуклюже, что вода почти вся пролилась. Елизавета связанными руками размазала ее по опухшему от слез лицу.

Второй похититель, высокий и тощий, казавшийся еще длиннее и худее от черного узкого кафтана, с лицом незначительным и кургузым, словно бы сжатым в кулачок, бесцеремонно задрал лежащей Елизавете платье до колен и принялся разминать ее замлевшие ноги. Его прикосновения были похотливы и омерзительно-вкрадчивы – ну словно таракан пробежал по голому телу! Елизавета взвыла от отвращения, после чего в рот ей снова был засунут кляп, а первый похититель отвесил своему сотоварищу весьма увесистую оплеуху, пролаяв какое-то приказание, после чего Таракан вывел из-за кустов лошадей, впряженных в небольшую каретку, куда и запихнули Елизавету. Таракан порывался сесть рядом с нею, но Бревноголовый погрозил кулаком – и тот, ворча, полез на козлы. Он понукнул лошадей – и тряская тьма окутала Елизавету и ее спутника.

Прошло некоторое время, и Бревноголовый изрек голосом столь тяжелым, словно камни во рту ворочал:

– Вот, барыня, давай договоримся: я, так и быть, тряпку те изо рта выну. Только знай: шумнешь иль хоть словцо обронишь – обратно воткну. Сама и думай, согласна иль нет.

Сочтя вынужденное молчание Елизаветы знаком согласия, он потянул за краешек влажного комка, ворча:

– А ежели по нужде, то дозволяю сказать. Однако и при этом деле я рядом с тобой буду. Да не трясись, больно надо твои телеса разглядывать. Иль у тя что иное есть, чего я не видал? Привяжу за веревку, сам в сторонку стану – и справляй, пожалуйста. Ты меня не бойся, ты вон его бойся! – Глаза Елизаветы слегка привыкли к темноте, царившей внутри кареты, и она разглядела, что Бревноголовый кивком указал туда, где сидел кучер. – Больно охочий до баб, вовсе с ними безголовый, хотя так-то хитер и храбер. Он тебя и сыскал. Мы уже всю надежду потеряли, да, на счастье, эта шалая девка попалась – указала, где видела тебя с полюбовником.

Елизавета резко, хрипло вздохнула.

– Где он? Что вы с ним сделали?

– Он? – удивился Бревноголовый. – Мы никого не видели. Про него девка нам сказывала: мол, полюбились вы, а он и ушел. Эй, барыня, статное ли дело: тебе, такой богачке, на берегу с первым встречным валяться!

Почему-то этот нелепый укор больше всего взъярил Елизавету – настолько, что она забыла и о боли в уязвленном сердце, и об угрозе похитителя и взвилась:

– А тебе что за дело? Ты что – иеромонах святой, чтоб меня позорить? И что это за девка такая?

– Никшни! – грозно зависла над нею глыба его тела, и Елизавета с таким ужасом забилась в угол, что это, видимо, смягчило сердце Бревноголового: он не стал затыкать ей рот, а только пристращал: – Так и быть, прощу один раз, но уж вдругорядь ничего не спущу. А девку Улькою звать, сказывала она.

Елизавета только и могла, что зубами скрежетнула, и Бревноголовый захохотал – словно какую тяжесть уронил.

– Ну, не ярись! Он-то... – опять кивок вперед, на напарника, – тут же сию девицу ножичком – чирк! Вроде как отомстил за тебя! – И, довольный своей жуткой шуткою, он вновь захохотал, а Елизавета зажала рот ладонью, чтобы не закричать.

Итак, Улька! Елизавета была столь обозлена на свою бывшую горничную, что страшная участь ее не больно и тронула. А поделом тебе, тварь!.. Ужаснуло лишь, что находится она в руках людей неумолимых и предусмотрительных – Ульку-то убили, чтоб не навела на их след! – безжалостных, нечего и надеяться как-то обвести их вокруг пальца.

И в этом она смогла не раз убедиться на протяжении их безостановочного пути в затемненной карете. Когда въезжали в городок или даже в самое малое селение, Елизавете завязывали рот, запеленывали в зеленый плащ так, что ни рукой, ни ногой шевельнуть, а если где останавливали солдаты или жандармы, то по обрывкам разговоров, долетавших снаружи, Елизавета догадывалась, что ее выдают за скорбную разумом, которую везут в смирительный дом, – вот и бумаги на то выправлены... Судя по тому, что в карету никто не заглядывал, бумаги были и впрямь выправлены убедительные, а скорее щедро давался барашек в бумажке: уж больно сговорчивыми оказывались все как один досмотрщики. Впрочем, еще по петровскому указу, подтвержденному в 1735 году Анной Иоанновной, велено было лишившихся рассудка отсылать в дальние монастыри «к неисходному их тамо содержанию и крепкому за ними смотрению», – так что узница черной кареты никого не интересовала.

Поначалу, когда приостанавливались у постоялых дворов или станций, где меняли лошадей, похитители уходили есть по очереди, оставшийся караулил Елизавету (Таракан, по счастью, рук больше не распускал), потом приносили пищу ей, но через две недели пути, когда она уже вконец изнемогла от темноты, тряски, неизвестности, а еще пуще – от нечистоты своего тела, от свалявшихся, сальных волос, похитители, верно, сочли, что опасности остались позади, и сняли завеси с окон.

Елизавета, часто моргая слезящимися глазами, уставилась в окошко, с каким-то даже недоверием разглядывая однообразно-зеленые поля, засеянные овсом, рожью, ячменем, изредка прерываемые густыми перелесками. Кряжистые березы, приземистые сосны, можжевеловые кусты указывали, что Елизавету завезли в края более холодные, неприветливые, северные – совсем ей незнакомые.

Господи Иисусе! Где она? Куда еще попадет?! Сердце трепетало, и Елизавета не сразу заметила, что карета въехала в деревню и остановилась у неказистой избенки, рядом с которой на палке торчал пучок засохшей, порыжелой елки – знак питейного заведения или постоялого двора.

Внутри изба была столь же неказиста, как и снаружи; хозяева, одетые убого и неопрятно, глядели не больно приветливо.

– Что, пироги подавать, что ли? – угрюмо спросила хозяйка, едва приезжие вступили в избу.

Таракан оживленно спросил:

– Пироги-то с чем? С мясом? Это по мне!

– Да с аминем! – буркнула хозяйка, вынимая из остывшей печи горшок со щами и противень с пирогами.

Они и впрямь были с аминем, то есть пустые, но Елизавете кусок не шел в горло, будь они хоть с осетриною. Она пила да пила студеную воду, потому что в избе стояла страшная духота, а уж ночью, когда сопровождавшие Елизавету улеглись по обеим сторонам ее лавки и разразились громким храпом, стало и вовсе невтерпеж. Хозяин с хозяйкою храпели тоже, и эти звуки, напоминавшие то хрипы, то всхлипывания, то рык, были так тяжелы – хоть ножом режь. Крепко спят, ничего не скажешь!

«Крепко спят... крепко...»

Эта мысль пронзила Елизавету. Сердце затрепыхалось, и, затаив дыхание, не успев даже осознать, что задумала, она спустила ноги с лавки и встала, подобрав башмаки.

Хозяин погасил лучину в светце, только лампадка под образами едва-едва мерцала, однако глаза Елизаветы так привыкли за время пути к постоянному полумраку, что она без труда видела в темноте.

Больше всего она боялась, что заскрипят половицы, но, слава богу, до порога долетела легко, будто перышко. Дверные петли заскрежетали, и Елизавета замерла на полушаге, прижав к груди башмаки.

Дыхание пресеклось.

«Скажу, что мне нужно!» Она в отчаянии оглянулась, но никто из спящих не шевельнулся, храп не стал тише, и она, неловко перекрестясь, шагнула в сени, а оттуда, едва подняв засов, – на крыльцо и только тут обулась.

Звездная ночь текла вокруг, будто искристая река, и Елизавета бросилась в темноту, как в воду. Ее затрясло – тело было липким от пота, и это ощущение показалось таким отвратительным, что она поняла: если не отмоется, не освежит зудящее от грязи тело, то просто умрет. Умрет!

Огляделась. Темные очертания домов не так уж далеко. И при каждом есть баня. А нынче ведь суббота, баню топили! Она вспомнила, как Таракан за ужином спрашивал хозяина, нельзя ли у них в баньке попариться, а то, мол, и завшиветь недолго, и хозяин, запустив руку за пазуху и выразительно почесавшись, хохотнул:

– Хоть и злые, а все свои! – добавил, что баньку они уж месяц не топят: крыша у нее просела, а поднять недосуг, так что лучше напроситься к соседям. Но тут Бревноголовый так глянул на своего сообщника, что Таракан покорно улегся спать, видимо, и про баню забыв. А вот Елизавета не забыла!

– К соседям?.. – пробормотала она. И, почти не касаясь земли, понеслась по улице.

Найти недавно топленную баню не составило большого труда. Она была чиста и просторна, топилась не по-черному – видимо, хозяева жили зажиточно. Печка еще не остыла, и Елизавета, мгновенно раздевшись, нагребла золы из подпечья и замыла рубаху, чулки и нижнюю юбку, а потом распялила их на горячих камнях, зная, что тонкий батист скоро высохнет. Затем вытряхнула и вычистила платье. Слава богу, за годы своего графства не вовсе белоручкой заделалась, помнила, что было время, когда, по пословице, не только в жолтиках [46]46
  Простых сапогах.


[Закрыть]
– в лаптях хаживала! Наконец она принялась за себя и плескалась, терла, мыла, скребла до тех пор, пока волосы, промытые щелоком, не заскрипели от чистоты, а тело не сделалось легким, словно невесомым, и пахло оно теперь только чистотой и свежестью.

Елизавета расчесала мокрые волосы, распустив их по спине, чтоб скорее сохли, и, едва дыша от удовольствия, вышла в предбанник. Но тут же отпрянула, словно от выстрела в упор, услыхав противный, тягучий голос:

– С легким паром! Глотни кваску, разгони тоску!

Таракан, вовсе голый, сидел на лавке, с наслаждением потягивая из ковшика квас. Елизавета стала как вкопанная, а он медленно поднялся и, непристойно выпячиваясь и расставляя руки, будто кур ловил, двинулся к ней, приговаривая:

– Ладен квас – изо лба воротит глаз! – И вдруг бросился на нее, ломая, сгибая к полу, бормоча: – Ну, приголубь меня, ну, пошибче, а ну-ка!

Елизавета изогнулась, силясь не упасть, качалась, как былинка, а Таракан лез на нее, будто на дерево, жадно лапая, и она, взвизгнув, рванула зубами его костлявое плечо так, что он, завыв, с силой оттолкнул ее.

Елизавета, отлетев к стене, ударилась спиной, едва удержалась на ногах и, теряя равновесие, схватилась за что-то холодное, тяжелое; стиснула, не глядя, эту тяжесть, взметнула над головой – и обрушила на Таракана.

Он, глухо ухнув, упал... Елизавета поглядела на свою руку: в ней была кочерга, потом на Таракана – с одного взгляда было видно, что он мертв, – и согнулась в углу в приступе рвоты.

* * *

Ей сразу стало легче. Умылась, заплела волосы в две косы, оделась. Мысли были холодные, четкие, спокойные. Никакого смятения, раскаяния, словно и впрямь раздавила таракана! И она уже знала, что сделает, как заметет следы, как спасется.

Труп, лежащий с раскроенной головой, ее ничуть не тревожил, старалась только ноги не запачкать в крови, когда бежала во двор, к дровянику, набивала печку дровами, раздув тлеющий огонек. Разбросав повсюду мусор, щепки, сорванную с поленьев бересту, она вынула несколько поленьев и кинула на пол. Подождала немного, убедилась, что мусор занялся и уже не угаснет, – и спокойно вышла, притворив за собой дверь.

А вот теперь медлить не следовало – близился рассвет.

Подобрав юбки, Елизавета со всех ног пустилась к постоялому двору, вернее, к конюшне, молясь, чтоб на ней не было замка. Но тут удача от нее отвернулась: конюшня была заложена изнутри, а на маленькой калитке висел тяжелый замок. Елизавета стукнула по нему кулаком, злясь, что не догадалась поискать в карманах Таракана какого ни на есть ножа. Ломом замок сразу не собьешь, а шуму больно много, схватят! Да и где он, тот лом? Не в баню же за кочергой возвращаться!

Она в растерянности обвела взором двор – и обмерла: на крыльце, в одной юбке, босая, нечесаная, стояла хозяйка постоялого двора и подозрительно смотрела на Елизавету.

– Чего шаришься? – спросила она хриплым со сна голосом, зевая и торопливо крестя рот. – Иди-ка лучше в избу, а не то... сама знаешь! Цацкаться с тобой тут никто не будет. Сказано было: коли что не так – прирезать тебя, и вся недолга.

У Елизаветы замерло сердце.

– Кем сказано? – бросилась она к крыльцу. – Кто это задумал? Куда меня везут?!

– А то не знаешь? – ухмыльнулась хозяйка. – И впрямь не знаешь? Ну и дела... Ладно, уж всего ничего осталось ждать: завтра на месте будете – сама все увидишь. И больше не сказала ни слова, а когда Елизавета совсем уж надоела ей вопросами, схватила в сенях коромысло и так грозно замахнулась, что Елизавете ничего другого не оставалось, как потихоньку вернуться в избу и вытянуться на лавке, с трудом усмиряя запаленное дыхание.

На что ей понадобилась конюшня?! Надо было идти пешком! Елизавета думала, что хозяйка воротится, ляжет спать, и тогда она снова попытает удачи, но та, ворча, принялась возиться в сенях, гремела ведрами, топала по крыльцу, и Елизавета вынуждена была лежать на лавке, ощущая такую знакомую теплоту зеленого плаща, пока ожидание не сморило ее, и она вдруг, будто в черную яму, провалилась в глубокий сон и не скоро проснулась от громких голосов совсем рядом.

Рывком села на лавке – и чуть не заплакала, увидав солнечные лучи, с трудом проникающие в подслеповатое оконце.

Проспала. Все потеряно!

Еле сдерживая слезы, она угрюмо огляделась.

Хозяйка в углу лаялась с какой-то толстой, простоволосою бабою; хозяин за столом вяло хлебал что-то из большой обливной миски. Бревноголовый сидел на лавке, а перед ним топтался хлипкий мужичонка, тиская в кулаке шапку и бормоча:

– Ну какая тут наша вина? Мы ни при чем! Сгорела банька, – ну, наше добро, дак мы разве в обиде? Сгорела, и черт с ней!

– Это как это – черт с ней?! – завопила толстуха, подскакивая к нему. – Это с тобой черт! Чтоб тебя немытик забрал, постылого! Баня-то новехонькая была, только что срубленная!

– Только что! – хрюкнул за столом хозяин, едва не подавившись своим хлебовом. – Годов двадцать тому, кабы не больше!

– Они, видать, угорели в баньке-то, – бормотал мужичок, истово прижимая к груди шапку. – Угорели – а огонь занялся!

Бревноголовый, набычась, глухо захрипел – и вдруг яростно вскочил.

– Ну, паскудник! Говорено ведь ему было – погоди! Нет, и дня не мог потерпеть! Да так ему и надо, безмозглому! – И зло махнул на мужика с бабою: – Пошли вон!

Небрежно швырнул какие-то монеты:

– Нате, возьмите себе, хошь баню, хошь – домовину [47]47
  Гроб.


[Закрыть]
сладьте, только уйдите с моих глаз!

Мужик соскреб медяки с полу и в толчки погнал бабу к выходу, а она все норовила обернуться, с ненавистью выкрикивая:

– То ж гроши! На них и домовины не справишь! Ах, скупердяй, чтоб тебя похоронили на росстанях!..

Наконец муж вытолкал ее прочь и выскочил следом как ужаленный.

И тут Елизавета сообразила, что они все думают, будто Таракан сам учинил пожар в бане – да и сгорел. Ее никто ни в чем не подозревает! Никто не обратил внимания на ее чистые волосы, освеженное платье! Хитрость удалась! И надежда зародилась в ее груди: если удалось обмануть похитителей один раз, то удастся и другой, а может, придет время, когда повезет и от присмотра уйти!..

Бревноголовый, обшарив избу налитыми кровью глазами, остановил взор на Елизавете и сказал, с трудом отпыхиваясь:

– Ну, коли так, царство ему небесное, дураку. А ты чего сидишь? Собирайся, поехали!

И они вновь отправились в путь. Теперь лошадьми правил хозяин постоялого двора, не посмевший противиться приказу Бревноголового, из чего Елизавета заключила, что эти люди чем-то между собой повязаны, и даже более того: хозяин подчинен Бревноголовому. То есть ее похищение явно не было случайным. Но кому она так уж понадобилась, чтобы тащить ее через всю губернию, не жалея лошадей? Этот вопрос измучил ее так же, как исчезновение Алексея... но если о последнем она могла хоть до одури размышлять – и все без толку, то ответ на первый надлежало получить совсем скоро.

Правильно говорила хозяйка: пути осталось недолго. Но был он труден! Дорога шла через густое чернолесье, и был тот лес неотвязчив ни днем, ни ночью. Нерасчищенную, мало приспособленную для каретных колес дорогу окружали раскидистые деревья, которые так и норовили хлестнуть и людей, и повозку. То и дело карета наезжала на пни, а с трудом сползши с них, наворачивалась на трухлявую колоду. Ветровалы сменялись буреломами, но мучительная езда продолжалась.

Судя по всему, Бревноголовый боялся куда-то опоздать, поэтому не остановились и на ночь, хотя теперь карета вообще еле тащилась. Кончилось тем, что Елизавете опять связали руки и ноги, Бревноголовый взял вожжи, а хозяин постоялого двора, держа факел из смолистых сосновых веток, пошел вперед, освещая дорогу. И вот, едва рассвело, Елизавета услышала радостный голос Бревноголового:

– Ну, добрались, слава те, господи!

* * *

Почему-то упоминание имени господа этим безжалостным разбойником до того разозлило Елизавету, что у нее слезы брызнули из глаз. Она была разбита тряскою, болью в связанном теле, а тут и вовсе обессилела, так что ее конвоиры принуждены были чуть ли не на руках ее нести.

Куда?..

Сердце заколотилось где-то в горле, когда увидела высоченный забор из заостренных кверху бревен, плотно приставленных одно к другому: некоторые были черные, прогнившие, некоторые новые, белые, еще не источенные дождями, так что ограда эта напоминала ощеренную пасть какого-то великана с огромными зубами. В них было что-то настолько страшное, что Елизавете почудилось, будто она и впрямь попала в те места на чертовых куличках, где и небо заколочено досками.

Две будки для часовых высились по обеим сторонам скрипучих, громадных, тяжелых ворот, и трудно было представить, что их створки вообще могут отворяться. Но все же они открылись – тяжело, медленно, и Елизавета, поддерживаемая своим похитителем, сделала первые шаги в месте своего заточения.

А это, без сомнения, была тюрьма... И красивое двухэтажное здание с затейливой резьбой, высокими башенками, нарядными крылечками и балкончиками было тюрьмой, потому что почти все стрельчатые окна были зарешечены (Елизавета мельком заметила женское лицо, с любопытством прилипшее к стеклу). И приземистые строения без окон, с заложенными дверьми, были тюрьмой. Да и наполовину остриженные головы шатающихся по двору людей выдавали в них каторжных, а вид был такой, что хоть бейся об заклад, на ком больше заплат. Удивляло только, почему они вольно слоняются по этому просторному двору, – впрочем, кое-где стояли вооруженные солдаты, так что свобода была, конечно, мнимая.

Елизавета с ужасом озиралась по сторонам, пока Бревноголовый вел ее к высокому крыльцу красивого дома, где стоял плотный человек с лицом очень странным: лоб, нос, щеки у него были приплюснуты, словно вбиты ударом кулака, а подбородок и толстые губы выпячивались вперед. На большой голове сидел нечесаный рыжий парик, а на плечи был накинут засаленный шлафрок.

– Эта? – коротко спросил он, буравя Елизавету маленькими карими глазками, и ее похититель хрипло, взволнованно ответил:

– Эта, эта, господин.

– Хо-ро-шо... – раздельно проговорил человек в парике, небрежно махнул рукой – и Бревноголовый, кланяясь, попятился от Елизаветы.

Она испуганно обернулась, едва подавив желание схватить его за руку: хотя бы того, к кому привыкла – пусть ненавидя, но все-таки привыкла! – удержать рядом в этом страшном месте, но стоявший на крыльце сделал знак, после чего два солдата подхватили ее под руки и куда-то поволокли так быстро, что она и вскрикнуть не успела.

Каторжники лениво оборачивались, лениво глядели на нее, лениво распяливали рты в ухмылках. Один солдат, выпустив руку Елизаветы, торопливо снял засов с ближнего домишка. Отворилась дверь, и, словно из погреба, в котором несколько лет застаивалась вода, на Елизавету хлынула струя промозглого, спертого, гнилого воздуха, едва годного для дыхания. Словно бездонная пропасть раскрыла погибельный зев свой!

Сильный удар в спину бросил Елизавету вперед – и она лишилась сознания еще прежде, чем упала в эту осклизлую тьму.

* * *

В официальных бумагах место сие называлось красиво и пышно: Лесной дворец. Некогда принадлежало оно богатому вельможе, затем впавшему в монаршую немилость и полностью разоренному властями. Хозяин и его семья сгинули где-то в Тобольской губернии, а все его имущество, в том числе Лесной дворец и подворье, отошло в казну. С некоторых пор за ним прочно закрепилось иное наименование, вернее, прозвище: Жальник. Известно, что жальником, или скудельней, называется могила на окраине села, городка, а то и вовсе на росстанях, на перекрестке дорог, где черти хороводы водят, общая яма для самоубийц, безвестных бродяг, нищих, жертв заразных хворей, у коих нет родни или не на что похоронить более пристойно, – словом, место последнего упокоения всякого человеческого отребья. Вот и в этом Жальнике были свалены в одну кучу воры и убийцы, крепостные, ушедшие от помещиков, и дезертиры, фальшивомонетчики и рекруты в бегах. Лесной дворец стал острогом.

Острог сей был загадочный. Заполнив его лет десять назад, сюда почти перестали присылать новых узников: ну, одного-двух в год, словно приличия ради. Тех немногих, кому вышел срок заключения, освобождали и отправляли на все четыре стороны, а тех, кому приговором предусматривалось поселение, никуда не увозили, дозволяя селиться здесь же, в ближней деревеньке, брать в жены местных баб, обзаводиться детишками и хозяйством, а при желании и вакансией – возвращаться в острог часовыми или надсмотрщиками. Начальник тюрьмы, коего звали Тарас Семеныч Кравчук (он происходил из малороссов), в своем узилищном деле собаку съел и прекрасно знал, что долгие и мучительные годы заключения выжигают в душах людей всякое милосердие к себе подобным, а потому не сыскать стража злее и неусыпнее, чем бывший заключенный. На службе полагались форма, стол и какое-никакое жалованье, так что терять эти блага за здорово живешь, из-за такой малости, как жалость и милосердие к тварям человеческим, никто не хотел.

Тарас Семеныч, несмотря на свой неотесанный, грубый облик, имел самые изысканные потребности, в числе коих было пристрастие к хорошей пище. Обозы с дорогой едой, овощами, фруктами частенько приходили к воротам Жальника. Случалось, привозили провианта столь много, что пропадавшее добро по неистовым ценам отпускали в тюремной лавочке. Какова ни бедна и нища тюремная братия, деньги, порою и немалые, у нее водятся: и курынча, и сары [48]48
  На тюремном жаргоне курынча – медные монеты, сары – золото и серебро.


[Закрыть]
. Они нужны, чтобы откупить местечко с краю нар – самое удобное в камерной тесноте и духоте; отлынить от уборки параши; заплатить за должность водоноса или банщика, а самое милое дело – раздатчика хлеба; задобрить надзирателя, чтобы привел ночью в камеру мазиху, то есть бабу; в конце концов, на кон поставить! Так что тюремная лавочка торговала бойко, а начальнику – доход, а супруге его, тучной и важной Матрене Авдеевне, – непременная обновка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю