355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Лукавая жизнь (Надежда Плевицкая) » Текст книги (страница 2)
Лукавая жизнь (Надежда Плевицкая)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:07

Текст книги "Лукавая жизнь (Надежда Плевицкая)"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Смешная карьера Дежки в качестве наездницы и балаганной актерки длилась всего лишь один денек. Сестра ее хватилась, в монастыре затревожились, приехала из деревни мать, пошла искать – и нашла. И увезла дочку домой (в монастырь дорога теперь была заказана), причитая:

– Из святой обители – да в арфянки (так в деревне называли артисток, и позорнее этого слова трудно было даже представить!)… Лукавый тебя, что ли, осетовал? [3]3
  Обошел, то есть соблазнил, искусил, голову заморочил.


[Закрыть]

Лукавый, повторимся, был здесь совершенно ни при чем…

Всю эту историю вспоминала Надежда, когда вышла из «водолечебницы» доктора Абрамова и поняла, что затворяться от мира она уже не хочет. Да и не может, потому что ее искусство нужно, необходимо, ее возвращения на сцену ждут. Те же самые огни рампы, которые когда-то показались ей гораздо ярче и привлекательней сияния церковных свечей, снова вспыхнули перед ней и снова поманили. Аромат туберозы показался сладостней аромата фиалок. Покой – это не для нее. Ей нужна песня – песня, которая всегда, всю жизнь была стержнем ее существования!

На второй неделе поста в Михайловском театре давали концерт под покровительством великой княжны Ольги Николаевны в пользу семей убитых воинов. Не было более подходящего повода снова выйти на сцену певице Надежде Плевицкой, только что потерявшей своего единственного. И более подходящей песни, чем та, которую она спела, просто не было:

 
Средь далеких полей, на чужбине,
На холодной и мерзлой земле,
Русский раненый воин томился
В предрассветной безрадостной мгле.
 

В первое мгновение перехватило голос при воспоминании о безрадостной мгле, которая клубилась и будет вечно клубиться около тогодома, но в это мгновение задрожали сердца, перехватило горло у всех слушателей, и заминки певицы никто не заметил. А если и заметил, то сразу о ней забыл – она еще более добавила выразительности наивным словам песни:

 
«Господи, с радостью я умираю
За великий народ, за тебя.
Но болит мое бедное сердце
И душа неспокойна моя.
Там, в далекой любимой отчизне,
Без приюта осталась семья…»
 
 
«Храбрый воин, не бойся, ведь ныне
Совершил ты свой подвиг святой.
Будь спокоен: защитником верным
Станет Бог для малюток-сирот».
 
 
И с улыбкой в краю неизвестном
Встретил воин наш смертный свой час,
Осенил себя знаменьем крестным
И без жалоб навеки угас.
 

В зале была тишина, словно зрители раздумывали, можно ли аплодировать. Но вот все вокруг загремело от рукоплесканий, и ковш для сбора пожертвований, с которым вышла в публику Надежда, моментально наполнился доверху. «Как хорошо сознавать, – подумала она, – что бывают минуты, когда люди одинаково добры – все до одного!»

Именно тогда Надежда и начала потихоньку отогреваться душой. Но, к несчастью, еще не закончился список ее самых горьких потерь.

Пришла телеграмма о кончине матери.

Акулина Фроловна спокойно готовилась к смертному часу. Хоть не было в ее русых волосах ни единого седого волоса, хоть белы были ее зубы («Здорова, как девка, право слово!» – говорили о ней), а все же ей шел восемьдесят шестой год. Она готовилась к смертному часу, словно собиралась в далекий путь, и говорила дочери:

– Ты, Дежечка, не горюй, когда я умру. Сама я смерти не боюсь. Так Господом положено, чтоб люди кончались. Я вот с двадцати годов смертное себе приготовила, а ты только ходочки купи, чтобы было в чем по мытарствам ходить, когда предстану пред судией Праведным. А гроб лиловый с позументами мне нравится. Да подруг моих одари платками, а мужиков, которые понесут меня, рубахами пожалуй. Ну, вот и все. А как поминки справить, сама знаешь.

Надежда все исполнила, как было завещано. Матушку похоронили, но дочь не уезжала из Винникова, вернее, из своего, на опушке Мороскина леса выстроенного, дома. Там жил теперь ее бывший муж, Эдмунд Плевицкий. Прежние отношения восстановиться не могли, но хотя бы друзьями они остались.

Вскоре после похорон матери Надежде приснился сон. Будто стоит она на колокольне деревенской церкви, и далеко видны пашни и поля. И вдруг она видит, что летит белый голубь, гонимый стаей черных птиц. Голубь метался, и черные птицы его настигали, и Надежда тоскливо закричала:

– Заклюют, заклюют бедного голубочка!

Так и случилось. И тут Надежда увидела внизу, на земле, матушку свою, которая шла со стороны кладбища. Ринулась к ней вниз по лестнице, а лестница эта, всегда-то шаткая, теперь была крепка и устлана ковровой дорожкой.

Надежда обняла мать, а та подала ей крылышко белое и сказала:

– Вот тебе, Дежка, крылышко голубочка, которого вороны заклевали.

Голос матушки был печален и нежен. Надежда взяла крылышко – и проснулась…

А вскоре пришла весть о беспорядках в Петербурге, о том, что в России больше нет государя.

Это привело крестьян в ужас. Царя любили просто потому, что он царь. На его власти вся Россия держится! Зря он, конечно, женился на немке, которая и есть первопричина всех бед, однако, лелеял мечту народ, царь наверняка образумится, отправит «Алиску» в монастырь или на родину прогонит, а за себя возьмет русскую боярышню – как у прадедов велось. Не сбылось… Государь отрекся от престола за себя и за наследника, потом и сам Николай, и Александра Федоровна, и дети их были арестованы, а к власти пришло какое-то Временное правительство.

– Да кому оно нужно – временное-то? – негодовали мужики. – Какое же это правительство?

Надежда рвалась в Петербург, но вернуться туда было уже невозможно. Она так и застряла в Винникове, и там же узнала об Октябрьском перевороте. Итак, к власти пришел народ.

Народ, к которому, между прочим, принадлежала и Надежда Плевицкая.

Ну да, ведь ее так и называли – народной певицей! И песни она пела – народные. И эти мужики деревенские, и работяги с фабрик и заводов, которые теперь вершили суд и расправу над страной, – они были для нее своими. Прежде всего, потому, что прижали к ногтю тех «умственных господ», которые предали своего государя на станции Дно. Предали, продали, обрекли на смерть! Это ведь «умственным господам», в числе которых были, между прочим, и некоторые великие князья, до смерти хотелось демократии в России. В России, которая создана для единовластия и твердой государевой руки! Ну вот и получили теперь в свои лилейные личики полную горсть назьма – а то и чего похуже! От того самого демоса и получили!

Революция не казалась Надежде бедой и трагедией. Бедой и трагедией стало низвержение государя. Сколько раз в эти дни Надежда вспоминала прежнее – свои выступления то в Ливадии, то в Царском Селе, то в других дворцах, где она пела для Николая и его семьи. И не только пела, но и говорила с ним. На одном из праздников она даже поднесла императору заздравную чашу, напевая при этом:

 
Солнышко красное, просим выпить,
Светлый царь,
Так певали с чаркою деды наши встарь!
Ура, ура, грянемте, солдаты,
Да здравствует русский родимый государь!
 

Воистину он был для нее и для всех окружающих солнышком красным. Когда от подъезда тронулись царские сани, офицерская молодежь бросилась им вслед и долго бежала по улице без шапок, в одних мундирах.

И вот теперь, в «новой стране Советов», каким-то непостижимым образом заменившей Россию, Надежда Плевицкая с возмущением думала:

«Где же вы те, кто любил его, кто бежал в зимнюю стужу за царскими санями по белой улице Царского Села? Или вы все сложили свои молодые головы на полях тяжких сражений за Отечество? Иначе не оставили бы вы государя одного в те дни грозной грозы с неповинными голубками-царевнами и голубком-царевичем. Вы точно любили его от всего молодого сердца…»

Но мыслями о прошлом жить невозможно. Пришлось привыкать к новой жизни: прежде всего к тому, что разительно переменилось лицо курских главных улиц (Надежда так и не смогла оттуда выбраться в столицу). Исчезла так называемая «чистая публика», главные улицы заполонили те, кто еще недавно звался простонародьем, а теперь – «хозяевами новой жизни». Иван Бунин, один из последних настоящих русских аристократов, великий писатель, в своих «Окаянных днях» так писал о новых этих лицах:

«Бог шельму метит. Еще в древности была всеобщая ненависть к рыжим, скуластым. Сократ видеть не мог бледных. А современная уголовная антропология установила: у огромного количества так называемых «прирожденных преступников» – бледные лица, большие скулы, грубая нижняя челюсть, глубоко сидящие глаза. Как не вспомнить после этого Ленина и тысячи прочих? А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно асимметрическими чертами среди этих красноармейцев и вообще среди русского простонародья, – сколько их, этих атавистических особей, круто замешенных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая… И как раз именно из них, из этих самых русичей, издревле славных своей антисоциальностью, давших столько «удалых разбойничков», столько бродяг, бегунов [4]4
  Бунин имеет в виду раскольничью изуверскую секту бегунов, или странников.


[Закрыть]
, а потом хитровцев [5]5
  То есть обитателей Хитровского рынка в Москве, преступников, мошенников.


[Закрыть]
, босяков, как раз из них и вербовали мы красу, гордость и надежду русской социальнойреволюции. Что же тут дивиться результатам?»

Бунин возненавидел народ, который он еще недавно так чудесно описывал в своих книгах, но который обернулся-таки и к нему, и ко всей России, и ко всему миру «своею азиатской рожей», как пророчествовал Блок. Надежда воспринимала новую жизнь, новые лица менее остро. Во-первых, она тоже происходила именно из народа – народнее просто некуда! Во-вторых, во время своего хоть и недолгого пребывания на фронте она сроднилась с солдатами, как с братьями. Портянки и вшивые шинели не вызывали у нее совершенно никакой брезгливости. А потом, Надежда и сама-то никогда не обладала изящной аристократической внешностью. Напротив – лицо ее было типичным крестьянским: круглое, скуластое (!), свежее, словно молоком умытое, с небольшими, чуть раскосыми глазами, правда, очень живыми и яркими, и рот был яркий, пухлый, сочный. Кстати, внешность ее раньше служила объектом для карикатуристов, высмеивавших «фабрично-кухарочную певицу». Ее широкие ступни с трудом втискивались в модные остроносые туфельки, и никакой маникюр не мог скрыть, что руки у нее широкие, с короткими пальцами – обыкновенные руки обыкновенной крестьянки. Всегда она своих рук стеснялась, и рядом с изысканным Плевицким, и рядом с благородным Шангиным, однако нынче, оказывается, только такие руки были «модными». Да и, если честно, в «высшее общество» Надежда угодила только недавно, несколько лет назад. А прежде ее публикой было купечество: и на Нижегородской ярмарке, в ресторане Наумова, где ее разглядел и благословил знаменитый Леонид Собинов (он, можно сказать, был ее крестным отцом – предложил участвовать в его благотворительном концерте и назвал истинным талантом), и в ресторане «Яр» в Москве. А кто такие купцы, как не разбогатевшее простонародье? Да и сам Шаляпин, восторгаясь талантом Надежды, требовал: «Пой свои песни, что от земли принесла, у меня таких песен нет, я – слобожанин, не деревенский!» Именно эти песни – от земли, от сохи, – прежде всего и помогли Надежде найти свое место в новой толпе, заполонившей теперь не только главные, «чистые» улицы городов, но и всю Россию.

Она не возражала, когда ее мобилизовали ездить с концертами по солдатским частям – поднимать «боевой дух». Во-первых, надо было на что-то жить. Она всегда, и при «старом режиме», жила за счет своих песен, и глупо было надеяться, что ее кто-то станет даром кормить при новом строе. А во-вторых, особенно возражать теперешним «хозяевам жизни» было не просто опасно, но смертельно опасно! Поди-ка откажись купить, например, какую-нибудь красную газетку – запросто убьют прямо на улице, немедленно обвинив в контрреволюции и наслаждаясь своей полной и неограниченной властью над бывшими!

А впрочем, Надежде никто не угрожал. Когда-то в домах и избах этих «гегемонов» висели ее хромолитографические портреты: в кокошнике и ярком сарафане. Теперь они счастливо смотрели на «живую» Плевицкую и слушали ее песни. Может быть, их восторг был даже более искренним, чем восторг прежних ее поклонников, аплодировавших в унисон с аплодисментами семьи государевой… Что она пела этим людям? Да то же, что и прежде пела. Про то, что есть на Волге утес, а тройка борзая несется, ровно из лука стрела; про то, как тихо тащится лошадка, везущая крестьянский гроб, а ухарь-купец (это была ее самая знаменитая песня, любимая песня Нижегородской ярмарки!) обгулял крестьянскую девчонку, которую попросту продала ему расчетливая мамаша; пела про крестьянина, который не выплатил недоимку и угодил за это на каторгу, и про беднягу, который умер в больнице военной… Правда, про солдата, которому добрый Бог посулил позаботиться о его детях, она уже не пела. Зато…

 
Кровью народной залитые троны
Кровью мы наших врагов обагрим.
Смерть беспощадная всем супостатам,
Всем паразитам трудящихся масс!
Новое время – новые песни.
 

С ними, с этими новыми песнями, а также с полками Красной Армии Надежда прошла на юг – пока не оказалась в Одессе, которую только что отбили от французских интервентов и в которой непреклонно устанавливали новый, революционный порядок.

Сюда немало прибилось «осколков старого режима» вообще и его культурной жизни в частности. Все они бежали от красной заразы, от красного террора и, к ужасу своему, оказались в самой что ни на есть красной Одессе. Каждый выживал по-своему. Больной от ненависти к быдлу, Бунин писал свои «Окаянные дни», которые приходилось прятать в самые невероятные места, опасаясь обысков (в конце концов он так хорошо спрятал вторую часть записок, что при спешном отъезде из России не смог их найти, оттого «Окаянные дни» состоят всего лишь из одной части). В Доме артистов пели Иза Кремер и сам Пьеро-Вертинский!

В то время в Одессе заправлял всем (в том числе и искусством) начальник красного гарнизона Домбровский, а помощником его был матрос Андрей Шульга. Фигура эта совершенно фантастическая. Позднее писатель Константин Тренев именно его запечатлеет в образе матроса Шванди в пьесе «Любовь Яровая», с этим его незабываемым «бюстгальтером на меху». В настоящем Шванде, то есть, пардон, Шульге много было карикатурного: ленты бескозырки развеваются за плечами, клошитакие, что «из одной штанины пальто приготовишке сшить можно», воистину – Черное море! А на ногах не ботинки и не сапоги, а бальные туфельки от Вейса и сиреневые (!) шелковые носочки, очень может статься, из тех шести тысяч пар носков, которые были конфискованы в гардеробе самого Николая II и розданы «нуждающимся матросам». Смешно… Однако смеяться при взгляде на мощные челюсти, высокие скулы, играющие желваки и прищуренные глаза матроса Шульги мог только о-очень большой юморист. Или человек, которому просто-напросто надоело жить.

Надежда не принадлежала к числу таких безумцев. Напротив – жить ей хотелось как никогда раньше! Словно бы ветер революции заразил ее какой-то «красной лихорадкой», от которой живее билось сердце, и кровь быстрее бежала по жилам, и ярче сверкали глаза, ослепляя… ослепляя прежде всего матроса Шульгу.

В его постель Надежда пришла отнюдь не под конвоем. Упала в нее по доброй воле, потому что она была страстная женщина, а он – настоящий мужик, такой, какого она хотела, свой, от той же сохи, от той же пашни, что и она, и рядом с ним она могла себя чувствовать не простолюдинкой, осчастливленной барином, как с Эдмундом и даже с Василием Шангиным, а вполне равной своему избраннику. И, наверное, не обошлось без того же пресловутого ветра революции. Вернее, чада, угара ее.

 
Я в сердце девушки вложу восторг убийства
И в душу детскую кровавые мечты.
И дух возлюбит смерть, возлюбит крови алость!
 

Так писал поэт, о котором Надежда никогда и слыхом не слыхала, Максимилиан Волошин. Словно бы про нее, Надежду, писал, про ее настоящее и будущее, которое пока, разумеется, было ей неведомо.

Что ж, революцию приветствовали очень многие – и до ее свершения, и даже в самые первые дни ее этот чад и угар еще туманили головы. Потом-то просветление мозгов пошло со страшной скоростью, особенно при виде крупных и мелких ужасов, которые насаждали в Одессе большевики. Ну да, ведь революцию в белых перчатках не делают! Какие там белые перчатки – руки выше локтя были в крови… Массовые расстрелы офицеров, поверивших в милосердные обещания новой власти и добровольно сдавшихся, и не только расстрелы, а массовые потопления и сжигания в топках паровозов; и еврейские погромы, устроенные самими же красноармейцами, что было сущим нонсенсом, учитывая, сколько евреев стояло, извините за выражение, у кормила революции; и разруха, голод, учиненные в Одессе; и каждодневные издевательства, которым беспрерывно подвергались обыватели – просто потому, что они одеты малость почище, чем фабричные или биндюжники [6]6
  Так в Одессе назывались портовые грузчики.


[Закрыть]
. Однако пресловутый демос, возглавляемый матросом Шульгой, все никак не мог успокоиться.

То большевики ходили по квартирам и сурово спрашивали, нет ли лишних матрасов. Найдя, реквизировали, а те самые пресловутые кухарки, которые все, как одна, могли теперь управлять государством, вопили злорадно:

– Ничего, хорошо, пускай поспят на дранках, на досках!

То на улицах появлялись бывшие чиновники или университетские профессора, которые свои галстуки красили красной масляной краской, дабы соответствовать текущему моменту.

То молодой человек, бывший студент и прапорщик, недурной стихотворец и начинающий прозаик, вдруг восклицал в приступе патологической откровенности:

– За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки… [7]7
  Эта реплика, по свидетельству И. Бунина, принадлежала В. Катаеву, который сначала воспел революцию в романах «Белеет парус одинокий», «Хуторок в степи», «Зимний ветер», «Трава забвения» и даже в «Алмазном моем венце», а потом отрекался от «заблуждений молодости» в повести «Уже написан Вертер».


[Закрыть]

Легко осуждать его, этого молодого циника. Но никто не знает, как бы кто поступил, когда нечего есть. До того нечего, что даже поганый гороховый хлеб, поев которого люди кричат от колик, перестали выдавать по карточкам! Тогда одесские евреи, узнав, что на Киев идет атаман Зеленый под лозунгом «Бей жидов и коммунистов, за веру и Отечество!», жарко шептались:

– Я сам, так сказать, жид, но пусть хоть дьявол придет, только бы этих вымели!

И хоть говорили, что черт просто мальчишка и щенок по сравнению с красными, однако их вдруг в самом деле начали выметать… Одесса за время гражданской войны не единожды переходила из рук в руки, власть менялась куда чаще, чем времена года, и не эта ли неустойчивость окружающего мира однажды поколебала страсть, которую испытывала Надежда Плевицкая к своему любовнику в клошах? Русский народ сам про себя говорит: «Из нас, как из дерева, и дубина, и икона!» Надежде осточертело быть дубиной, а вновь захотелось сделаться иконой. Да и, несомненно, она тоже поняла, как знаменитая Екатерина Кускова [8]8
  Кускова Екатерина Дмитриевна (1869—1958) – идеолог «экономистов», поддерживала большевиков, после Октября работала в Помголе, но разошлась с властями, выслана из Советского Союза в 1922 г., жила в Париже.


[Закрыть]
, что «русская революция проделана была зоологически». И это, конечно, оскорбление зоологии и зверям. Потому что до таких зверств человеков, на которые нагляделась Надежда, не додумается никакой зверь зоологического мира…

А между тем Деникин наступал на Одессу. Сейчас было не до концертов, и даже любовница всесильного Шульги вынуждена была работать в лазаретах в отступающих частях Красной Армии. Впрочем, Надежда ничего не имела против работы милосердной сестры: это было привычно. Чужая боль помогала отвлечься от страха за свою жизнь, от ужаса перед будущим. И вот как-то раз в лазарет привезли раненого красного командира Юрия Левицкого. При одном взгляде на него Надежда мгновенно узнала «белую кость». Да, Левицкий был одним из тех восторженных демократов, которые в феврале семнадцатого бегали с алыми бантами, а после Октября вынуждены были обратить оружие против своих же прежних товарищей по юнкерской школе – чтобы выжить среди всеобщего громокипящего хамства. Но Юрий Левицкий сейчас находился в том же состоянии души, что и Надежда Плевицкая: чад революции постепенно выветрился из его мозгов, оставив по себе страшную тоску по утраченному и нестерпимый стыд от того, что было содеяно в этом чаду. Именно поэтому Левицкий не смог сдержать слез, когда по лазарету вдруг пронеслась весть о том, что в Екатеринбурге расстрелян-таки бывший русский император, гражданин Романов Николай Александрович, вместе со всей своей семьей.

Такие слухи бродили и раньше, но потом они сменялись совершенно противоположными сведениями, а теперь известие было получено официальное. Надежда едва не лишилась сознания. Ох как вспомнились ей те, прежние дни, и восторг государя, и искренние похвалы, и особенно эта:

«Спасибо вам, Надежда Васильевна. Я слушал вас сегодня с большим удовольствием. Мне говорили, вы никогда не учились петь. И не учитесь. Оставайтесь такой, какая вы есть. Я много слышал ученых соловьев, но они пели для уха, а вы поете для сердца, самая простая песня в вашей передаче трогает и проникает вот сюда…» При этом он прижал руку к сердцу.

Вот и сейчас Надежда тоже прижала руку к сердцу, потому что его так и пронзило болью. И тут она внезапно заметила, что глаза у раненого командира, распростертого на койке, полны слез. Он не мог вытереть их, чтобы не привлечь к себе опасного внимания комиссара, который принес новость, и тогда Надежда шагнула вперед и загородила его собой. Сделала вид, что поправляет повязку на его плече, а сама стремительно утерла слезы.

Нет, разумеется, она никогда не идеализировала тот народ, к которому принадлежала сама и которому теперь принадлежала Россия. Вот ее святая матушка – это был народ. Но, с другой стороны, народом была и Надеждина горничная, которая воровала все, что плохо лежало, и, несмотря на то что хозяйка, выдавая прислугу замуж, набила ее сундуки всяким добром, вплоть до бриллиантовых серег, украла у певицы столько, что смогла обставить свою квартиру. А потом не постеснялась пригласить хозяйку в гости – в наивной уверенности, что та все равно ничего не заметит! После этого случая Надежда подумала:

«Правда и красота только там, наверху, где мерцают чистые звезды, и вообще там, где нас нет!»

А уж сколько нового о народе она узнала за то время, пока жила с ним бок о бок, варилась, так сказать, в одном «кровавом котле»! При этом она пребывала в странной уверенности, что виновны во всем по-прежнему те же «умственные господа», которые предали государя в феврале. И вот – что она видит? Налицо шумная радость народа по поводу расстрела не только самого Николая Кровавого, но и его злополучной жены, которая страстно любила мужа, и смерти этих нежных девочек, которые всегда казались Надежде похожими на еще не распустившиеся розы и лилии, и убийства его больного гемофилией сына… И единственный человек, который не сдержал при этом слез, принадлежит к тем самым ненавидимым ею «умственным господам»! Было над чем задуматься. И неудивительно, что Надежда почуяла в незнакомце родственную душу, а может быть, интуитивно поняла, что благодаря ему она сможет попасть туда, «где нас нет», – по другую сторону фронта, к белым.

Тем паче что Юрий Левицкий был красив. А что моложе Надежды лет на семь, так это не останавливало ни его, ни ее. Между ними мгновенно случилась вспышка взаимной симпатии и доверия, может быть, даже любовь… Во всяком случае, когда оба они каким-то немыслимым образом (а времена были разве не немыслимые?) бежали от красных, перешли линию фронта и явились в штаб 2-й Корниловской дивизии, они назвались мужем и женой.

Впрочем, Надежда немедленно пожалела об этом, как только увидела командира полка Якова Александровича Пашкевича. Он мгновенно узнал звезду, на концертах которой бывал до революции в Москве. И поразился ее красоте. Надежде было тридцать пять, и возраст, который для многих женщин является началом увядания, стал возрастом ее второй молодости. Ведь при ледяном ветре вянут слабые садовые цветы, таким – лесным, полевым, как Надежда, все нипочем.

Левицкий немедленно канул в область преданий. Он сделал свое дело… как тот самый пресловутый шекспировский мавр, о котором Надежда, само собой разумеется, знать ничего не знала, а Пашкевич, очень может статься, все же слыхал об этом мавре, но немедленно про него и позабыл – ради внезапно вспыхнувшей страсти, в которой не оставалось места для высокоинтеллектуальных бесед. Вернее, для них не было времени: ведь опять двинулись в наступление красные, и корниловцы, входившие в состав армии Деникина, отходили с тяжелыми, кровопролитными боями через степи Дона и Кубани, неся страшные потери. Деникин оказался совершенно деморализован неудачами, и командование было передано генерал-лейтенанту Петру Николаевичу Врангелю. Этого человека не зря называли самым талантливым полководцем и вождем божьей милостью. Ему удалось остановить откат Белой армии и повести ее в наступление. Воинский дух немедленно воспрянул, и при том немалую роль сыграла опять же Надежда Плевицкая, которая пела теперь для белых так же, как пела недавно для красных. Почти не меняя репертуара – но, разумеется, без этого вот террористического словоблудия:

 
Смерть беспощадная всем супостатам,
Всем паразитам трудящихся масс!
 

Незадолго до штурма Перекопа был устроен концерт Плевицкой прямо на передовой. Пашкевич сам вывел ее на импровизированную сцену, а когда со стороны красных, разъяренных господским нахальством, грянуло несколько артиллерийских залпов, он же унес свою любимую на руках в укрытие.

В июне 1920 года началось новое наступление красных под Большим Токмаком. Конный корпус красного командира Жлобы (прав, прав был желчный Бунин со своей антропологическойненавистью к плебсу! Если ему даже новое правописание – к примеру, название газеты «Известiя» за упразднением буквы i писалось теперь, при новом режиме, попросту «Известия» – казалось проклятым, то можно представить, что́ он изрек бы, услышав эту нечеловеческую фамилию!) и красная же пехота вышли к Мелитополю, но Врангеля не зря называли военным гением. Он развернул Корниловскую дивизию на восток, ударил Жлобе в… тыл, назовем это так, и при поддержке самолетов и бронеавтомобилей разбил вышеназванного красного командира в пух и прах.

Увы, военное счастье переменчиво. Подошли новые силы красных, корниловцы вынуждены были отступить с боями, в одном из которых был смертельно ранен полковник Пашкевич. Надежда причитала и голосила над ним, как деревенская баба над своим кормильцем, как голосила и причитала некогда ее матушка Акулина Фроловна над безвременно умершим мужем… Снова, снова война забирала у нее любимого.

Не странно ли, что война и возместила ей потерю?

Непосредственным начальником погибшего Пашкевича был полковник Николай Владимирович Скоблин. Ему всего двадцать шесть, а он уже полковник! Военная его карьера была стремительна и блистательна. Едва достигнув двадцати одного года и закончив юнкерскую школу, он был призван на фронт Первой мировой войны. И, начав ее прапорщиком, закончил в чине капитана. За доблесть был награжден орденом Святого Георгия 4-й степени и Георгиевским оружием. Уже в семнадцатом вступил в Добровольческую армию Деникина, участвовал в знаменитом Ледовом походе, потом вместе с генералами Алексеевым и Корниловым сражался с красными на Северном Кавказе и получил звание полковника (а позже – генерала). Он командовал Корниловской дивизией, одной из четырех, которые были укомплектованы только офицерами и считались цветом Добровольческой армии. Она была названа в честь генерала Лавра Корнилова, поднявшего легендарный мятеж и погибшего еще в восемнадцатом.

Скоблин был храбр, вернее, отважен до дерзости. Вся жизнь его была посвящена войне и боям, и Плевицкая – знаменитая, божественная Плевицкая – ворвалась в нее подобно какой-то диковинной птице. Для него это была женщина-миф: одним из самых дорогих, самых драгоценных воспоминаний Скоблина было воспоминание об одном из дней зимы 1912 года в Петербурге, когда он, юнкер, в толпе восторженной молодежи пытался пробиться на концерт знаменитой певицы. Однако билета он не достал – всего и смог, что бросить букетик к ногам Надежды Васильевны. Она шла от автомобиля по разноцветному, благоухающему ковру. Ах, как ей эти цветы бросали – от чистого сердца! Было бы возможно – с тем же пылом бросали и сердца!

Певица подобрала чей-то букетик – гимназистка, бросившая его, восторженно завизжала, а фиалки Скоблина остались лежать в снегу, не замеченные божеством. И ему только и осталось стоять в толпе, смотреть на шлейф, сметающий цветы и снег, на колыханье перьев на причудливой шляпке да слушать восторженный девчоночий лепет о том, что Плевицкая обожает такие вот невероятно пышные шляпки, которые на любом другом показались бы вульгарными, а ей идут безмерно… И что платье ее, говорят, потому так невероятно ладно сидит, обливает ее, словно вторая кожа, что состоит из отдельных, скрепленных между собой частей. В нем невозможно сидеть, но это ничего, главное, возможно стоять – и петь, петь…

Он ничего не понимал в этом: какие-то шляпки, какие-то платья… Он вообще не верил, что ему так повезло – увидел Плевицкую. На концерт Скоблин не попал, ее голос на годы остался для него таким же мифом, как она сама. И вот тут, на фронте, он ее впервые увидел близко и услышал, как она поет. И изумился: да ведь она не божество – самая обыкновенная женщина! Она плачет, она боится, она строит глазки, борется за свою жизнь, лжет, обещает, манит, кокетничает, отдается мужчинам. Нет, она все же необыкновенная… но если какой-то мужчина может ею обладать, то почему этот мужчина – не он, не Николай Скоблин? И он решил, что Плевицкая должна принадлежать ему. Глагол «иметь» Скоблин всегда спрягал с местоимением «я», и это было движущей силой его характера. Что в конце концов и сгубило его так же, как и Плевицкую…

Но до того было пока еще далеко. Сейчас они хоронили Пашкевича. Между прочим, неведомо, как сложились бы в будущем отношения Пашкевича и Плевицкой, если бы он не погиб, потому что Скоблин был из тех твердолобых упрямцев, которые, раз чего-то пожелав, ни за что от своего не отступаются. Дав себе слово завладеть этой женщиной, этой жар-птицей, он добился бы своего при живом или мертвом Пашкевиче. К тому же он оказался однолюбом, для него Надежда Плевицкая стала первой и последней любовью.

Ну что ж, ему досталась легкая добыча: Надежда после похорон Пашкевича была в таком отчаянии, такой одинокой и бесприютной чувствовала себя… А тут вдруг – пылкое предложение руки и сердца от командира дивизии, которого сам барон Врангель считал незаурядным военным, которому прочил блестящую будущность… Но не только в желании Надежды Васильевны укрыться под чьим-то крылышком таилась причина столь быстрого согласия стать женой Скоблина (порхнуть под крылышко мужчины ниже себя ростом затруднительно чисто физически). Ниже ростом, моложе на девять лет… Все это не суть важно! Скоблин был – или казался – очень сильным мужчиной. Таким был Шангин, незабываемый Василий Шангин, таким был… товарищ Андрей Шульга, забыть о котором Надежда старалась изо всех сил, а еще больше старалась, чтобы другие забыли об этом эпизоде ее жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю