355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Костер неистовой любви (Марина Цветаева) » Текст книги (страница 2)
Костер неистовой любви (Марина Цветаева)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:07

Текст книги "Костер неистовой любви (Марина Цветаева)"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Ее любовь и любовь к ней Сергея была подвергнута первому и очень серьезному испытанию. Как ни странно, не безденежьем, не бытом, не трудностями рождения и воспитания первого ребенка – эти все трудности существовали и всегда будут существовать в их жизни, всегда будут их испытывать, еще и жесточе, чем других, – любовь была впервые испытана на прочность появлением между ними двумя – третьего.

О, о, о… Сколько таких третьих еще встанет между ними за те более чем тридцать лет, которые они проживут вместе… Однако небеса для начала подшутили весьма изощренно: первым в этой череде суждено было стать родному брату Сергея, Петру Эфрону. Он-то и упадет в эту бездну, разверзтую вдали, но заберет с собой немалую часть сердца Марины.

…Он, со своими тонкими чертами большеглазого лица, темными, словно бы всегда полузакрытыми веками, высоким лбом и впалыми щеками, очень худой, был и похож на Сергея, и не похож. Может быть, не столь ослепительно красивый, но еще более романтический и нежный. Беспомощный! Еще сильнее нуждающийся в защите!

Петр Эфрон, как выражались в старину, находился в последнем градусе чахотки. По восприятию Марины – стоял на грани между жизнью и смертью…

Он стал для нее нежным мальчиком, милым мальчиком, любимым мальчиком… Настолько тронувшим ее, что она поцеловала его – брата своего мужа – отнюдь не безгрешным сестринским поцелуем.

Ну да, все в мире принадлежало ей! И Петр тоже.

И на него, ошеломленного этой внезапной вспышкой любви, а значит – жизни, такой горячей, такой ускользающей от него, может быть, даже ненужной ему, на первого обрушилось то, чем Марина потом станет засыпать всех своих мужчин: лавина ошеломляющих писем, любовных признаний, призванных внушить человеку, что он – единственный в жизни этой женщины. В те минуты, когда Марина писала свои письма, она не просто сама верила в то, что писала, – это истинно так и было.

«Откуда эта нежность – не знаю, но знаю – куда: в вечность!

Слушайте, моя любовь легка.

Вам не будет ни больно, ни скучно.

Я вся целиком во всем, что люблю.

Люблю одной любовью – всей собой – и березку, и вечер, и музыку, и Сережу, и Вас.

Я любовь узнаю по безысходной грусти, по захлебывающемуся: „ах!“

Вы для меня прелестный мальчик, о котором – сколько бы мы ни говорили – я все-таки ничего не знаю, кроме того, что я его люблю.

Вы первый, кого я поцеловала после Сережи. Бывали трогательные минуты дружбы, сочувствия, отъезда, когда поцелуй казался необходимым. Но что-то говорило: „нет!“

Вас я поцеловала, потому что не могла иначе.

Все говорило: „да!“

Мальчик мой ненаглядный!

Никогда никуда не уйду от Вас.

Началось с минуты очарования (август или начало сентября 1913 г.), продолжается бесконечностью любви…»

Однако Марина все в том же своем безудержном эгоцентризме, который граничил с эгоизмом (а впрочем, почему – граничил? Был именно эгоизмом – самой высокой, золотой пробы!), отчего-то была уверена, что всякое проявление ее души не просто дорого человеку, живущему рядом с ней, но и восхищает его. Она наивно надеялась, что любовь – нет, уже страсть! – к родному брату мужа не оскорбит Сергея, а умилит его. Однако он вовсе не был такой уж пушистой, мягкой игрушкой, какой она его себе представляла.

В эти дни, когда Марина была занята только своей новой любовью и полным отрешением от всех и вся, как-то незаметно для нее началась мировая война. И Сергей Эфрон сразу решил идти в армию – низшим чином в пехотный полк. Марина спохватилась, однако она никогда не в силах была себе хоть в чем-то отказать – разумеется, речь идет не о каких-то дамских радостях, а о жизни сердца, которое нуждалось в пламенной любви, как умирающий с голоду нуждается в пище, а потому призвала на помощь постороннего человека, написав любимой сестре мужа:

«Лиленька, приезжайте немедленно в Москву. Я люблю безумного погибающего человека и отойти от него не могу – он умрет. Сережа хочет идти добровольцем, уже подал прошение. Приезжайте. Это – безумное дело, нельзя терять ни минуты.

Я не спала четыре ночи и не знаю, как буду жить… Верю в Вашу спасительную силу и умоляю приехать.

Остальное при встрече.

P. S. Сережа страшно тверд, и это – страшней всего.

Люблю его по-прежнему».

Сергей не ставил никаких ультиматумов – он просто самоустранялся, не в силах справиться с Мариной. Да уж, упустил, упустил он в вечность этого демона, и крылья пламенные теперь безжалостно хлестали его не только по лицу, но и по сердцу. По сути дела, в его самоустранении уже был ультиматум: знал ли Сергей или чувствовал, что для Марины, несмотря на все их вечное-сердечное непонимание, потеря его – невозможна? Да, это было именно так, и сакраментальные, всеми любящими людьми повторяемые слова: «Я не могу без тебя жить!» – имели для Марины смысл вечный и неизменный. Несмотря ни на что. Несмотря на ее вечно страдающее от любви к другому (третьему, четвертому… другой, третьей, четвертой… даже так!) сердце. Но эта всегдашняя готовность Сергея самоустраниться до полного исчезновения из ее жизни останется для Марины вечным ограничителем ее чувств, и однажды она придет на пражский Карлов мост и склонится над темной Влтавой, моля воды подняться и взять ее именно потому, что Сергей будет готов устраниться от нее навсегда…

Но не станем забегать вперед.

Неизвестно, что произошло бы в жизни Сергея и Марины дальше, останься Петр жив. Однако срок его был уж измерен, и 28 июля 1914 года случилось то, что и должно было случиться: он упал в бездну, разверзтую вдали…

Марина утешилась тем, что написала целый цикл стихов, помеченных двумя буквами: П.Э.

 
При жизни Вы его любили.
И в верности клялись навек.
Несите же венки из лилий.
На свежий снег.
Над горестным его ночлегом.
Помедлите на краткий срок.
Чтоб он под этим первым снегом.
Не слишком дрог.
Дыханием души и тела.
Согрейте ледяную кровь!
Но, если в Вас уже успела.
Остыть любовь —
К любовнику, – любите братца.
Ребенка с венчиком на лбу, —
Ему ведь не к кому прижаться.
В своем гробу.
Ах, он, кого Вы так любили.
И за кого пошли бы в ад.
Он в том, что он сейчас в могиле, —
Не виноват!
От шороха шагов и платья.
Дрожавший с головы до ног —
Как он открыл бы Вам объятья.
Когда бы мог!
О женщины! Ведь он для каждой.
Был весь – безумие и пыл!
Припомните, с какою жаждой.
Он вас любил!
Припомните, как каждый взгляд вы.
Ловили у его очей.
Припомните былые клятвы.
Во тьме ночей.
Так и не будьте вероломны.
У бедного его креста.
И каждая тихонько вспомни.
Его уста.
И, прежде чем отдаться бегу.
Саней с цыганским бубенцом.
Помедлите, к ночному снегу.
Припав лицом.
Пусть нежно опушит вам щеки.
Растает каплями у глаз…
Я, пишущая эти строки.
Одна из вас —
Неданной клятвы не нарушу —
Жизнь! – Карие глаза твои! —
Молитесь, женщины, за душу.
Самой Любви.
 

Сила (и слабость) Марины как женщины и неотразимость ее стихов в том, что она всегда была убеждена: так я не любила еще никого и никогда… И в самом деле не любила – на нее всякая страсть обрушивалась словно впервые, небывало, невероятно.

Но та страсть, что явилась на смену любви к Петру и взяла Марину в плен, стала именно такой – невероятной и небывалой. «Взяла в плен» – как раз те слова, которые здесь нужны, потому что речь пойдет о женщине.

А впрочем, не все ли равно было Марине, кого любить?!

«Любовь: зимой от холода, летом от жары, весной от первых листьев, осенью от последних: всегда – от всего. Я не любовная героиня, я никогда не уйду в любовника, всегда – в любовь», – однажды записала она в своем дневнике святую истину о своей неудержимой натуре.

Маринино сердце никогда не могло пустовать долго. После смерти Петра оно вдовело целых два месяца! До того дня, когда в салоне поэтессы Натальи Крандиевской, жены Алексея Николаевича Толстого, Марина познакомилась с известной поэтессой Софьей Парнок.

Настоящая фамилия этой дамы была Парнох, и родилась она в Таганроге, в семье провизора и фельдшерицы. Мать ее рано умерла, и неразборчивые связи овдовевшего отца возбудили у Софьи отвращение не только к семейной жизни, но и к мужчинам. Впрочем, это не помешало ей в свое время пройти по проторенной неисчислимым количеством женщин дорожке и выйти-таки замуж за человека по имени Владимир Волькенштейн, литератора и теоретика драмы. Целых два года Софья Парнок была его женой, что, безусловно, было для нее поступком героическим, поскольку она не только не любила своего мужа (пустяки, дело житейское!), но и, по ее собственному признанию, никогда, к сожалению, не была влюблена в мужчину. Не потому, что не встретился достойный. Просто-напросто попадаются среди женщин особы, наделенные несчастьем, а может, счастьем (не испытав и не желая испытать, трудно судить) однополой любви. Софья Парнок принадлежала к их числу с рождения и до погребения.

Как многие нормальные женщины, стихи она начала писать от любви и для любимого существа, однако существом этим была некая Надежда Павловна Полякова, связь с которой длилась пять лет. И отныне только женщин станет она любить, только о любви к женщине станет писать. Но при этом она признавалась в письме к своему близкому другу: «Когда я оглядываюсь на мою жизнь, я испытываю неловкость, как при чтении бульварного романа… Я смотрю на мою жизнь с брезгливой гримасой, как человек с хорошим вкусом смотрит на чужую безвкусицу!» Похоже, собственные сексуальные пристрастия госпожу Парнок если не коробили, то все же смущали, ибо, как многажды было заявлено, жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. Однако неоспорима и другая расхожая истина: не может леопард изменить пятна свои, а потому Софья Парнок продолжала оставаться воинствующей лесбиянкой и уловлять в свои сети души и тела тех милых дам, которые не находили счастья для первой и удовлетворения для второго в объятиях своих мужей.

К числу таких милых дам и относилась Марина Цветаева. Правда, в отношении к ней страсть Софьи Парнок переплеталась с материнской нежностью (кстати, именно так относилась Марина ко всем своим мужчинам).

 
«Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою» —
Ах, одностишья стрелой Сафо пронзила меня!
Ночью задумалась я над курчавой головкою.
Нежностью матери страсть в бешеном сердце сменя.
– «Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою»,
 

– попытается объяснить Софья причины своей любви.

Если секс с женщинами (ну ладно, сделаем уступку временному лингвистическому антуражу и напишем поделикатнее – близость с женщинами!) для мадам Парнок был само собой разумеющимся, то с Мариной это произошло впервые. Но отнюдь не по принуждению!

 
Сердце сразу сказало: «Милая!»
Всё тебе наугад – простила я.
Ничего не знав – даже имени!
О, люби меня, о, люби меня!
 

Конечно, раньше она, наверное, и вообразить себе не могла, что когда-нибудь отправится в постель с дамой. Хотя, если честно, «в Марине было что-то для нее самой природно-тяжелое. В ней не было настоящей женщины. В ней было что-то андрогинное», по выражению одного из ее знакомцев позднейших времен, Романа Гуля. Впрочем, может статься, это андрогинное появилось в ней под влиянием именно встречи с ее первой любовницей, а то и атмосфера подействовала – атмосфера вседозволенности и распущенности в любовных отношениях, которая воцарилась в то время в России. Анна Ахматова, Ольга Судейкина, Зинаида Гиппиус и многие другие поэтессы, писательницы, художницы, актрисы, музыкантши (о мужчинах я уж не говорю: гомосексуализм в начале XX столетия был так же моден, как хризантема в петлице мужского пиджака, и английское общество, сурово осудившее Оскара Уайльда, считалось сборищем ретроградов и дикарей) отдали дань лесбийской любви – или практически, или теоретически. На Марину, с ее желанием непременно отпить из всякого запретного бокала и изведать неизвестное каким угодно путем, сексуальное удовлетворение, испытанное столь необычным образом (наслаждение – именно это слово обожают употреблять стихотворцы-стихотворки и романисты-романистки!), произвело сильнейшее впечатление, неодолимо повлекло ее к искусительнице:

 
Не женщина и не мальчик.
Но что-то сильнее меня!
 

– и немедленно вызвало к жизни цикл стихов «Подруга».

 
Под лаской плюшевого пледа.
Вчерашний вызываю сон.
Что это было? – Чья победа? —
Кто побежден?
Всё передумываю снова.
Всем перемучиваюсь вновь.
В том, для чего не знаю слова.
Была ль любовь?
Кто был охотник? – Кто – добыча?
Всё дьявольски наоборот!
Что понял, длительно мурлыча.
Сибирский кот?
В том поединке своеволий.
Кто, в чьей руке был только мяч?
Чье сердце – Ваше ли, мое ли.
Летело вскачь?
И все-таки – что ж это было?
Чего так хочется и жаль?
Так и не знаю: победила ль?
Побеждена ль?
 

Да, эти блистательные стихи явились на свет из тьмы того, для чего Марина и в самом деле не знала слова, потому что все было дьявольски наоборот! Однако в этом новом для нее любовном мире она находила и новую для себя горькую усладу в прежде неведомом ей чувстве – мести Сергею. Связь с Софьей Парнок для Марины стала не данью моде, не помрачением ума – она хотела наконец получить утоление жажды плоти, которого не давал, ну никак не давал тот, кто обязан, должен был дать его хотя бы по своим супружеским обязанностям, – молодой, прекрасный, любимый муж.

Ах так? Ты меня этого лишаешь? Ну, значит, я возьму это счастье сама – из других рук и других губ!

 
Я Вас люблю! – Как грозовая туча.
Над Вами – грех!
За то, что Вы язвительны и жгучи.
И лучше всех.
За то, что мы, что наши жизни – разны.
Во тьме дорог.
За Ваши вдохновенные соблазны.
И темный рок.
За то, что Вам, мой демон круглолобый.
Скажу: прости!
За то, что Вас – хоть разорвись над гробом! —
Уж не спасти!
За эту дрожь, за то, что неужели.
Мне снится сон?
За эту ироническую прелесть.
Что Вы – не он…
 

Сей «иронической прелестью» Марина наслаждалась довольно долго – весну и лето 1915 года подруги жили вместе, не расставаясь ни днем, ни ночью. Сестра Ася и дочь Марины Аля сопровождали их на Украину, где они провели часть лета в имении, принадлежащем друзьям Парнок.

Марина еще недавно писала в своих дневниках: «Пол в жизни людей – катастрофа. Во мне он начался очень рано, не полом пришел – облаком. И вот постепенно, на протяжении лет, облако рассеялось: пол распылился. Гроза не состоялась, пол просто миновал. (Пронесло!) Облаком пришел и прошел».

О нет, не прошел! Софья – пусть странно, своебычно и запретно – воскресила в теле Марины жажду совмещать, непременно совмещать возвышенное и земное. Это останется с ней надолго, очень надолго, пока в 1923 году, в Чехии, Константин Родзиевич не выпьет из нее все ее плотские соки, причем Марина будет убеждена, что он ее этими соками именно что напитал и наполнил.

Но пока на дворе не 1923-й, а 1915 год, и не Чехия, а Украина.

Оттуда Марина написала сестре мужа, Лиле Эфрон, такое письмо:

«Сережу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда и никуда я от него не уйду. Пишу ему то каждый, то – через день, он знает всю мою жизнь, только о самом грустном я стараюсь писать реже. На сердце – вечная тяжесть. С нею засыпаю, с нею просыпаюсь».

Сергей в это время был на фронте. Поняв – не без труда, и такая несообразительность, ей-богу, вполне объяснима! – что у его жены появилась другая женщина (что за комиссия, Создатель!!!), он был, конечно, потрясен, старался не встречаться с Мариной и ни в коем случае не видеть соперницу: видимо, боялся не справиться с собой. А может, стыдился, что, наоборот, справится очень легко, Бог его разберет, этого Утомленного Анатома… В конце концов Сергей ушел братом милосердия в действующую армию на фронт Первой мировой войны, чтобы не видеть, сколь упоена Марина новым для себя чувством.

Однако она и впрямь – при всем том, что ни на миг не расставалась с Софьей, что они раскуривали одну папиросу на двоих и прилюдно обнимались, – не могла и помыслить о том, чтобы разойтись с Сергеем. И мучений ей от того, что она рвется между мужем и любовницей, в самом деле хватало!

«Соня меня очень любит, и я ее люблю – и это вечно, и от нее я не смогу уйти. Разорванность от дней, которые надо делить, сердце все совмещает. Веселья – простого – у меня, кажется, не будет никогда, и вообще это не мое свойство. И радости у меня до глубины – нет. Не могу делать больно и не могу не делать…» – писала она в письме-объяснении.

 
Два солнца стынут – о господи, пощади! —
Одно – на небе, другое – в моей груди.
Как эти солнца, – прощу ли себе сама? —
Как эти солнца сводили меня с ума!
И оба стынут – не больно от их лучей!
И то остынет первым, что горячей.
 

Отношения Марины с Парнок были очень даже непростыми. Старшая подруга (а Софья была не только на семь лет старше Марины, но вообще во всем взрослее) оказалась не меньшим тираном, чем младшая. «Она отталкивала меня, окаменевала, ногами меня топтала, но – любила», – писала Марина в дневнике. Следовало ожидать, что когда отношения эти разорвутся (если вообще разорвутся), то именно по ее возмущенной инициативе. Однако все произошло по-другому.

Как-то раз Марина вернулась с дружеской литературной вечеринки, куда не пошла Софья, сославшись на нездоровье, и, открыв дверь в квартиру подруги, попала в классическую в своей тривиальности житейскую ситуацию: на постели, которую делила с Софьей она, теперь сидела другая женщина (опять эти слова, но никуда от них не деться!) – какая-то толстая, черная, показавшаяся Марине отвратительной и вызвавшая такой приступ брезгливости, что она бежала из дома Парнок почти в панике, зная, что больше не вернется туда никогда.

 
Сегодня часу в восьмом.
Стремглав по Большой Лубянке.
Как пуля, как снежный ком.
Куда-то промчались санки.
Уже прозвеневший смех…
Я так и застыла взглядом:
Волос рыжеватый мех.
И кто-то высокий – рядом!
Вы были уже с другой.
С ней путь открывали санный.
С желанной и дорогой, —
Сильнее, чем я, – желанной.
– Oh, je n’en puis, j’touffe![3]3
  О, я не могу, я задыхаюсь! (франц.)


[Закрыть]

Вы крикнули во весь голос.
Размашисто запахнув.
На ней меховую полость.
Мир – весел, и вечер лих!
Из муфты летят покупки…
Так мчались Вы в снежный вихрь.
Взор к взору и шубка к шубке.
И был жесточайший бунт.
И снег осыпался бело.
Я около двух секунд —
Не более – вслед глядела.
И гладила длинный ворс.
На шубке своей без гнева.
Ваш маленький Кай замерз.
О Снежная королева!
 

Эту обиду, этот грубый разрыв – Марина характеризовала его как «первую катастрофу» в своей жизни – она не простила до конца дней своих. Однако как странно… Буквально за несколько дней до смерти Марина вдруг увидела во сне Софью Парнок, которая давно уж умерла.

Софья была не одна, а с той женщиной. Они вместе и Марина ехали в поезде, в одном вагоне. Даже во сне Марина была уязвлена этой встречей. Ей снилось, она перешла от Софьи и той, другой, в какой-то плохонький, обшарпанный вагон и больше к ним не возвращалась.

Софья умерла своей смертью. Марина покончит с собой…

Что и говорить, покойники никогда к добру не снятся, даже дорогие!

Так закончился этот безумный и эпатажный роман двух поэтесс. И Марина немедленно, словно заглаживая свою вину перед Сергеем, перед мужчиной, которому она изменила с женщиной, бросилась… О нет, не письма ему, молящие о прощении, строчить! И не к нему поехала. И не сделалась самой истовой прихожанкой ближайшей церкви, не отбивала лба перед иконами, грех искупая.

Она бросилась сразу в два новых романа! На сей раз эта эквилибристика чувств (выражение самой Марины) осуществлялась ею одним махом с двумя мужчинами. Правда, один роман был некоторым образом платонический – на деле, хотя и пылкий – сердечно. Второй воплощался как духовно, так и физически.

Любить двоих одновременно для нее вовсе не было сложно. Это еще на подступах к осознанию собственной невероятной сердечной полигамии, еще в пору влюбленности в двух братьев Эфрон сразу она чуточку – о, самую чуточку! – робела перед собственным раздвоением. Однако связь с Софьей Парнок настолько закалила ее сердце… Нет, не то слово, не закалила, сердце на всю жизнь останется самым уязвимым на свете, кровоточащим и ранимым, обнаженным, «ободранным», как однажды скажет о себе сама Марина… Связь с Софьей сделала ее сердце поистине эластичным и безразмерным. Теперь сердце женщины и поэтессы (ах да – поэта, не будем забывать, она же не любила слово «поэтесса»!) Марины Цветаевой (она давно забыла причуду подписывать свои стихи чужой фамилией!) что-то вроде кусочка знаменитой шагреневой кожи. Теперь оно могло любить одновременно стольких людей, сколько ему было нужно, сколько требовалось для непрерывной работы этой ненасытной печи по имени Творческий Процесс.

Жутко звучит? Избыточно физиологично? Однако забежим несколько (на десяток лет) вперед и призовем на помощь самого точного, самого беспощадного и проницательного эксперта души и сердца Марины, какого она в своей жизни имела, человека, который знал ее лучше других, – все того же Утомленного Анатома, ее собственного мужа.

«Марина – человек страстей, – напишет он Максу Волошину, который отлично знал эту пару и понимал ее беды и проблемы как никто другой. – Отдаваться с головой своему урагану – для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Почти всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, Марина предается ураганному же отчаянию…

И все это – при зорком, холодном (пожалуй, даже вольтеровско-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая – все обращается в пламень. Дрова похуже – скорее сгорают, получше – дольше…»

Это так холодно и жестоко. Но так безукоризненно точно! Диагноз или приговор? Часто – одно и то же. Вот как в данном случае.

К этому письму мы еще вернемся.

Ну а теперь, когда нам известен диагноз смертельной болезни Марины Цветаевой – art vulgaris, искусство обыкновенное, – вернемся в 1915 год, когда она любила сразу двоих… Нет, троих – ведь Сергей тоже оставался любимым ею!

А те двое других – кто они?

Один из них – поэт Осип Мандельштам, которого она помнила еще по Коктебелю, с которым встречалась потом раз или два, бродя с ним по Москве, и украдкой, как бы мимоходом, меж чтением стихов, предавалась любви, больше отдавая дань традиции. Ну, так нужно, чтобы мужчина и женщина отправлялись вместе в постель, даже если им не терпится поскорей оторваться друг от друга и начать читать друг другу рожденные их духовной (более духовной, чем физической!) близостью стихи:

 
Откуда такая нежность?
Не первые – эти кудри.
Разглаживаю, и губы.
Знавала – темней твоих.
Всходили и гасли звезды.
(Откуда такая нежность?),
Всходили и гасли очи.
У самых моих очей.
Еще не такие песни.
Я слушала ночью темной.
(Откуда такая нежность?)
На самой груди певца.
Откуда такая нежность?
И что с нею делать, отрок.
Лукавый, певец захожий.
С ресницами – нет длинней?
 

Однако рассталась эта пара гениев после кратковременной встречи не без облегчения:

 
Никто ничего не отнял!
Мне сладостно, что мы врозь.
Целую Вас – через сотни.
Разъединяющих верст.
 

И если Марина позднее испытывала неприязнь к Надежде Мандельштам, жене Осипа Эмильевича, то лишь потому, что была величайшей, как уже говорилось, собственницей из всех живущих на свете.

Второй одновременный роман – с Тихоном Чурилиным, тридцатилетним поэтом из тамбовской Лебедяни. Сестра Марины Анастасия так описывала встречу с ним:

«…Черноволосый и не смуглый, нет – сожженный. Его зеленоватые, в кольце темных воспаленных век глаза казались черны, как ночь (а были зелено-серые). Его рот улыбался и, прерывая улыбку, говорил из сердца лившиеся слова, будто он знал и Марину, и меня целую уж жизнь, и голос его был глух… И не встав, без даже и тени позы, а как-то согнувшись в ком, в уголку дивана, точно окунув себя в стих, как в темную глубину пруда, он начал сразу оторвавшимся голосом, глухим, как ночной лес… Он брал нас за руки, глядел в глаза близко, непередаваемым взглядом, от него веяло смертью сумасшедшего дома, он все понимал… рассказывал колдовскими рассказами о своем детстве, отце-трактирщике, городе Лебедяни… и я писала в дневник: „Был Тихон Чурилин, и мы не знали, что есть Тихон Чурилин, до марта 1916 года“».

Он тоже обладал шагреневым сердцем поэта и был влюблен сразу в обеих сестер. Но Ася всегда находилась в тени Марины…

Встреча с Мариной сразила Тихона и больно его ранила. Она это и сама понимала:

 
Не сегодня завтра растает снег.
Ты лежишь один под огромной шубой.
Пожалеть тебя, у тебя навек.
Пересохли губы…
А глаза, глаза на лице твоем —
Два обугленных прошлолетних круга!
Видно, отроком в невеселый дом.
Завела подруга…
 

Тихон посвятил недолгой «подруге» свои прозаические произведения, в которых воспел ее: «Из детства далечайшего», где рассказывается о «сладких страданиях» любви, которая как бы приуготовила к смерти впервые полюбившего мальчика, и фантастическую повесть «Конец Кикапу», где отзывается о ней так: «лжемать, лжедева, лжедитя», «морская» «жжженщщина жжосткая», что «лик свой неизменнорозовый держит открыто»…

Однако Тихон был Мариной отвергнут после одной или двух встреч: не нужен ей был равный, взрослый, только притворяющийся ребенком, жаждущий от Марины только тела, тела, ни капли души не желающий! Сама она не знала, чего хотела, ей-богу! То ей мало плоти, то переизбыток… Беда в том, что этого мужчину она не могла любить с тем непременным присутствием материнского начала в страсти, которого так жаждала, без которого не могла обходиться. Между прочим, именно этого не перенес в ней и Осип Мандельштам. Не зря же она называла его гордецом, подчеркивала его дерзость и заносчивость:

 
Ты запрокидываешь голову.
Затем, что ты – гордец и враль.
Какого спутника веселого.
Привел мне нынешний февраль!..
Мальчишескую боль высвистывай.
И сердце зажимай в горсти…
Мой хладнокровный, мой неистовый.
Вольноотпущенник – прости!
 

А ведь кстати! Как же мы упустили! Сердце-то Марины рвалось в те годы не между тремя мужчинами, а между четырьмя! Четвертым был Александр Блок… которого она не видела никогда в жизни, с которым и словом не обмолвилась. Но любила! Ох как любила… Она сказала бы: «Я его любила так, как не любила никого». Она повторяла это каждому из своих любовников и возлюбленных (если любовник – это тот, с кем осуществляешь плотские желания, а возлюбленный – к кому рвешься сердцем):

– Я никого не любила так, как вас!

Она всех их называла на «вы» и не лгала никому.

Для Блока Марина сплела венок из великолепных стихов:

 
Имя твое – птица в руке.
Имя твое – льдинка на языке.
Одно-единственное движенье губ.
Имя твое – пять букв.[4]4
  В старой русской орфографии – Блокъ – пять букв.


[Закрыть]

Мячик, пойманный на лету.
Серебряный бубенец во рту.
Камень, кинутый в тихий пруд.
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В легком щелканье ночных копыт.
Громкое имя твое гремит.
И назовет его нам в висок.
Звонко щелкающий курок.
Имя твое – ах, нельзя! —
Имя твое – поцелуй в глаза.
В нежную стужу недвижных век.
Имя твое – поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток.
С именем твоим – сон глубок.
 

А с Мандельштамом было покончено. Все, что раньше восхищало в нем, даже манера закидывать голову, теперь казалось смешным.

Между тем в Москву вернулся Сергей. И убедился, что становится чужим человеком в собственной семье. Он писал сестре:

«Нашел Алю похудевшей и какой-то растерянной. Всякое мое начинание по отношению к Але встречает страшное противодействие. У меня опускаются руки. Что делать, когда каждая черта Марининого воспитания мне не по душе, а у Марины такое же отношение к моему. Я перестаю чувствовать Алю – своей».

Он умолчал о том, что и жену своей перестал чувствовать, несмотря на то, что они вели бесконечные разговоры, делили ложе и даже умудрились между чтением стихов и выяснением отношений зачать ребенка. Марина была полна своей очередной любовью – по имени Никодим Плуцер-Сарна.

Боже мой, как далека была она теперь от мужа! Он еще не мог избавиться от тягостных воспоминаний о школе прапорщиков в Петергофе: «В одной комнате помещаются более ста человек, – все это галдит, поет, ругается, играет на балалайках и пр. и пр.». А Марина…

А у Марины…

 
И взглянул, как в первые раза.
Не глядят.
Черные глаза глотнули взгляд.
Вскинула ресницы и стою.
– Что, – светла?
Не скажу, что выпита дотла.
Всё до капли поглотил зрачок.
И стою.
И течет твоя душа в мою.
Другая жизнь!
 

Она так любила Никодима, что называла его побудителем своих стихов. Почти соавтором. Что и говорить, человек он был совершенно не похожий ни на кого из ее прежних любовников и возлюбленных!

Анастасия Цветаева описала его прелестно и необыкновенно точно: «Помню лицо Никодима – узкое, смуглое, его черные волосы и черные глаза… Он был среднего роста, привычно-элегантно одет (элегантность эта не имела в себе ни одной ноты лишнего), и был он молчалив, и глаза его темны… и была некая внезапность движений – брал ли портсигар или вставал вдруг идти, и была в нем сдержанность гордеца, и было в нем одиночество, и был некий накал затаившегося ожидания, и что-то было тигриное во всем этом – и если это иначе назвать – была ненасытность к романтике, хватка коллекционера и путешественника, и был он, на наш вкус, романтичен весь до мозга костей – воплощение мужественности того, что мы – в совершенно не общем смысле – звали авантюризмом, то есть свободой, жаждой и ненасытностью…» А на взгляд Марины Цветаевой:

 
Запах, запах.
Твоей сигары!
Смуглой сигары.
Запах!
Перстни, перья.
Глаза, панамы…
Синяя ночь.
Монако.
Запах странный.
Немножко затхлый:
В красном тумане —
Запад.
Столб фонарный.
И рокот Темзы.
Чем же еще.
Чем же?
Ах, Веной.
Духами, сеном.
Открытой сценой.
Изменой!
 

Далеко не мальчик, старше Марины, европейски образован, он был снова – романтический герой и сильный мужчина, не допускавший покровительственного к себе отношения. Но, как известно всем, каждая сильная женщина только и ждет того, с кем рядом она могла бы хоть немножко побыть слабой. И Марина, опьяневшая от запаха его сигар и его духов, от того переизбытка изысканности, которого она была напрочь в своей простенькой бытовой жизни лишена, при скудости тех средств, на которые они с Сергеем жили, – Марина впала словно бы в некое наркотическое опьянение от этого человека, который нежно и осторожно трогал ее сердце, а по сути – играл им, поигрывал, как с очередной экзотической игрушкой, привезенной им из какой-нибудь невероятной, загадочной страны… Из страны под названием Любовь.

 
На заре морозной.
Под шестой березой.
За углом у церкви.
Ждите, Дон-Жуан!
Но, увы, клянусь Вам.
Женихом и жизнью.
Что в моей отчизне.
Негде целовать!
Нет у нас фонтанов.
И замерз колодец.
А у богородиц —
Строгие глаза.
И чтобы не слышать.
Пустяков – красоткам.
Есть у нас презвонкий.
Колокольный звон.
Так вот и жила бы.
Да боюсь – состарюсь.
Да и Вам, красавец.
Край мой не к лицу.
Ах, в дохе медвежьей.
И узнать Вас трудно.
Если бы не губы Ваши.
Дон Жуан!
 

«Чтобы не слышать пустяков красоткам», у них был не только колокольный звон – у них была женская природа, которая подводила дела сердечные в самые внезапные минуты жизни. Едва ли Марина успела сосредоточиться на своей беременности! Воистину: «Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст…» Во всяком случае, она писала из родильного дома сестрам мужа подробнейшие письма-инструкции по ведению своего хозяйства, в котором, судя по всему, все шло абы как, и Марина надеялась с помощью временных помощниц навести наконец подобие порядка в своем запущенном быту, с непосредственностью ребенка добавляя при этом: «Мое – теперь – убеждение: главное – это родиться, дальше все устроится». Ну да – с помощью добрых людей… Вообще, по сути своей она умела просить, даже требовать у людей не только чувств, но и всяческой материальной помощи. С той же непосредственностью она сообщала сестре Сергея Вере: «Я – нелегкий человек, и мое главное горе – брать что бы то ни было от кого бы то ни было». Ну нет, тут уж она кокетничала: это было не горе, это было – средство выживания души, сердца, тела, наконец…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю