355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Королева эпатажа » Текст книги (страница 18)
Королева эпатажа
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:35

Текст книги "Королева эпатажа"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

Он бы не задумался соблазнить Машу, чтобы привязать ее к себе сразу и прочно, да беда: за дверью, пока он ел, вечно пыхтел какой‑нибудь из стражей, то и дело заглядывающий в комнату. Все, что Тютчев мог, это смотреть, смотреть на горничную, и смотрел он, скажем прямо, так, что бедная девка сгорала в огне этих взглядов, только что не стеная от восторга. Оброненное тихо, почти не разжимая губ, словечко, другое, третье, нежное пожатие сильной мужественной рукой ее костлявой ручонки, даже стремительный поцелуй, сорванный украдкой с ее испуганных губ, – и вот уже Маша готова была целовать следы, которые оставляет на полу ее божество!

– Помоги мне бежать отсюда, и я заберу тебя к себе! – быстро проговорил однажды Тютчев, улучив удобную минуту, и по тому, как сверкнули в ответ глаза Маши, понял, что это было заветной ее мечтой.

Дарья Николаевна частенько езживала в Москву, где у нее был дом. Там жил под присмотром домашних учителей ее сын Федор, из коего барыня сия задумала сделать светского, образованного человека. Порою связанного по рукам и ногам Тютчева бросали в ее возок, чтобы он и в Москве исполнял свою обязанность: тешил по ночам барынины плоть да хоть. Порою же Дарья Николаевна уезжала на двое‑трое суток одна.

На одну из таких ее отлучек был назначен побег. Маша украдкой принесла пленнику нож. Весь день он жаловался на недомогание, отказывался от еды. Стражи обеспокоились за любимую барынину игрушку и решили послать за доктором. Тютчев немедля объявил, что ему полегчало, однако, лишь только настала ночь и в доме настала тишина, вновь принялся стенать и охать, уверяя, что кончается, что просит света, дабы не испустить дух в страшной тьме. Караульный испугался и вошел в покойчик узника. Это было его последнее в жизни деяние, потому что Тютчев полоснул ему по горлу ножом, тихо уложил окровавленное тело на пол, шагнул к двери, за которой топтался второй страж… Того постигла участь первого.

Тютчев огляделся. Откуда‑то из темноты возникла, словно бледный призрак, трясущаяся Маша, склонилась перед ним, словно перед божеством.

– Веди! – приказал Тютчев.

Она перекрестилась, схватила его за руку, потянула за собой. Переступив через труп, плавающий в луже крови, они через кладовые, сомкнутые с людскими кухнями, выбрались на двор далеко от главного входа. Крались, не касаясь земли, не дыша. Наконец Маша молча махнула рукой вперед, и Тютчев увидел прямо перед собой забор, в котором одна доска была чуть сдвинута в сторону. Он кое‑как протиснулся – Маша бесшумно проскользнула следом. Чтобы добраться до леса, еще предстояло миновать деревню с брехливыми собаками. Крались по околицам, по задворкам, припадая к земле при малейшем шуме и первом намеке на опасность. Тютчеву казалось, что путь длился долго‑долго… Но вот наконец беглецы окунулись в густой, слитный шум ветвей.

Лес!

Спасение!

Маша выдернула руку из руки Тютчева, и он понял, что ей пора возвращаться. В это мгновение, почуявши свободу, он был так благодарен, что стиснул в объятиях худенькое, почти бестелесное тело Маши. А она, выскользнув, упала к его ногам, целовала их, что‑то невнятно бормотала, и он с трудом понял, что девчонка благодарит его за то, что дозволил его спасти.

Подивившись этой жертвенной любви, Тютчев подумал, что надо бы отблагодарить бедняжку самым простым и приятным способом, тем паче что она, конечно, не отказала бы ему. Но вот беда: он и помыслить не мог сейчас о плотских утехах! Пресытился ими вволю. Может статься, и вовсе не сможет более ими наслаждаться!

Сейчас это мало тревожило Тютчева. Хватало других поводов для тревоги: с большой дороги вдруг донесся конский топ да скрип колесный, а потом по деревне от двора к двору пронесся собачий брех.

Тютчев и Маша переглянулись. В темноте ровно ничего видно не было, но оба знали, что лицо другого выражает равный испуг: ведь этот звук мог значить только, что воротилась барыня! Внезапно, неожиданно, без предупреждения!

Поистине, ее чутье было таким же звериным, как похоть… Задержись беглец на полчаса, он бы погиб!

Впрочем, и сейчас опасность не минула. С минуты на минуту надо было ждать переполоха и погони. А октябрьский, почти лишившийся листвы лес был уже не слишком‑то надежным укрытием.

– Бежим со мной! – схватил Тютчев Машу за руку.

– Нет, нет, нельзя… – забормотала она, и Тютчев понял: девчонка боится жить с клеймом беглянки. Вот если обожаемый барин когда‑нибудь ее выкупит…

– Не бойся ничего, я пришлю за тобой, даю слово! – целуя на прощанье свою спасительницу, пообещал Тютчев. – А если спросят, тверди, что ничего не знаешь, ничего не ведаешь. Смотри, не проболтайся, не то убьет тебя Салтычиха!

И, отстранив льнущую к нему Машу, он скрылся в черном, спящем лесу.

Он знал, что и ему следует как можно скорей скрыться из владений Дарьи Николаевны, и Маше нужно возвращаться, пока ее, не дай Господь, не хватились.

Беглец от всего сердца желал, чтобы беда обошла его спасительницу, чтобы ему выпала возможность вознаградить ее, однако не мог он знать, что к утру бедной девчонки, совершившей для него превеликое благодеяние, уже не будет в живых.

Обнаружив бегство, Дарья Николаевна придержала кипящий гнев и потребовала зажечь огни по всему дому. И в ярком свете увидела рядом с кровавой лужей узенький отпечаток чьей‑то маленькой ноги. Мигом созваны были все дворовые девки, и каждой приказано было поставить свою ногу рядом со следочком. Однако все ступни оказались слишком велики и широки. Кто же мог оставить этот почти детский след? Наконец вспомнили про Машу. Кинулись ее искать… нашли во дворе: она как раз вернулась со своей «ночной прогулки». Притащили наверх, силой обмерили ножку – она точь‑в‑точь совпала с кровавым следом. А когда хозяйка вперила в Машу лютый взор, та пала на колени, заломила руки – и ее испуганные глазенки сказали Дарье все, что девчонка хотела бы скрыть…

Потом, позже, когда слух о многочисленных злодеяниях Дарьи Салтыковой пройдет по России и учинено будет дознание на предмет расследования ее злодейств и зверств, в многотомном, пухлом деле найдется место и для описания мучительной смерти Маши. Сначала барыня долго трепала ее за косы, пока чуть не все волосенки повыдрала. Потом начала избивать скалкой за то, что «полы напачкала и не помыла». Так будет написано в деле о кровавом следке. Когда ручонка Дарьи Николаевны притомилась, она приказала своему любимому гайдуку Федоту Богомолову продолжить начатое езжалым кнутом, а затем загнать Машу (тем же кнутом) в пруд, где несчастную четверть часа продержали по горло в ледяной воде. После этого Машу заставили замывать окровавленные полы, «но от таких побои и мученья мыть уже не могла; и тогда ж барыня била ту девку палкою, а оной гайдук бил с нею, по переменам, за то, будто б она ругается и пол мыть не хочет; и от тех побои та девка Марья в тех же хоромах, того ж дня, в вечеру, умерла, и из хором тот гайдук мертвое оной девки тело вытащил в сени».

Поздним вечером Богомолов отвез труп в церковь и, выполняя приказание помещицы, сообщил священнику Степану Петрову: смерть‑де наступила от болезни. Но священник потребовал удостоверение в исповеди и причащении от духовного отца умершей. Богомолов воротился ни с чем. Тогда Дарья Николаевна приказала зарыть тело в лесу, а «сама же во всю ночь ходила по хоромам со свечою смотреть: не ушел ли кто подглядеть, где похоронят в лесу». На следующий день она послала верного человека Мартьяна Зотова в Москву с приказом подать челобитную о побеге девки Марьи Петровой, что тот и сделал.

В том же деле занесены показания Дарьи Салтыковой, которая убийство Маши отрицала:

«В прошлом году, в октябре месяце, я оную девку, из которой деревни взятую – не упомню, Марью Петрову, сама не бивала и никому бить ничем не приказывала; оная девка, по приказу моему, послана была в село Троицкое с гайдуком Федотом Михайловым (Богомолов) и с крестьянами, а с кем – не знаю; а по приезде моем в то село Троицкое, того ж дня, оной гайдук объявил мне, что та девка с дороги от него бежала, за что тот гайдук от меня и наказан был того ж числа, и о побеге той девки приказала словесно, чтоб человек мой, Мартьян Зотов, записал явочное челобитье; и где та девка – я неизвестна, а о убийстве ее показано на меня напрасно».

Но разбирательство еще впереди, а пока… Пока, примерно покарав изменницу и предательницу, Дарья Николаевна решила отыскать беглеца. Разумеется, крестьяне с собаками прочесали лес, и псы взяли след на той самой, уже изрядно заросшей меже, где шесть лет назад Дарья Салтыкова встретила пригожего межевщика и похотела взять его к себе на ложе навечно. Собаки лаяли и рвались во владения Пелагеи Панютиной. Не составляло особого труда угадать, куда скрылся беглец! Распаленная погонею Дарья уже приготовилась вести на штурм своих крестьян, да вовремя одумалась. Одно дело – извести до смерти свою собственную крепостную девку, но даже и здесь нужна известная осторожность, а взять да шумно напасть на благородную дворянку, соседку, имеющую важную родню в Москве и Петербурге, к тому же в ее собственном доме, окруженную преданной дворней… Это надо совсем без головы быть, чтоб на такое решиться! Либо тогда уж не только хозяйку с беглецом порешить, но и всех ее дворовых, чтоб не осталось свидетелей кровавого набега. А ну как убежит кто, скроется, чтобы потом донести? А ну как проболтается кто‑то из своих?

Нет, опасно.

Эх, главное, не обвинишь и Тютчева в злодеяниях против нее, в убийстве двух ее крепостных, самых верных, самых жестокосердных! Это же все равно что на саму себя в полицию донести: ведь придется признать, что дворянин, капитан‑инженер Тютчев, находился у помещицы Салтыковой в застенке и принужден был пойти на душегубство, чтобы свободу обрести и жизнь свою спасти. Да кто ж его не оправдает?!

Разумеется, Дарья Николаевна будет ему мстить, только умно. Умно и осторожно.

Ну, а пока она воротилась домой и, ради утоления разгоревшейся кровожадности, велела позвать к себе Феодосью, жену своего конюха Ермолая Ильина. Третью жену… Ермолай Ильин, красивый русоволосый молодой мужик, нравился не только крестьянским и дворовым девушкам, но и самой барыне. Пожалуй, прежде, до появления злосчастного межевщика Тютчева, не было ему равных в умении потешить разохотившуюся госпожу. До поры до времени она ему даже не дозволяла жениться, ну а как привезла себе «трофей», так дозволила. Однако женам красавца Ермолая не везло. То одна, то другая вызывала лютое недовольство госпожи: белье утюгом сожгут либо, чрезмерно усердно работая вальком, прорвут дорогое кружево на сорочках, после чего следовала смертоубийственная расправа и жертву хоронили в окрестных Троицких лесах. Ермолай был мужик зажиточный, он легко находил следующую красавицу, но после смерти второй жены девок за него отдавать перестали… Третья жена его, Феодосья, была вдовушка с младенчиком. Муж ее якобы пошел однажды в лес за дровами, да и утоп в болоте.

Как же, утоп! Небось не потрафил барыне, она его и погубила! Но копаться в подробностях троицкие крестьяне давно отвыкли. Принимали на веру все, что изрекала барыня либо ее клевреты. Мол, моя хата с краю, ничего не знаю. Меньше знаешь, подольше проживешь!

Упования Ермолая на то, что ему доведется подольше прожить с Феодосьей, не сбылись: спустя три дня после бегства капитана Тютчева Ермолаева жена была засечена насмерть. Ему самому пришлось приложить к страшной порке руку, чтобы остаться живым… По первому снегу мертвое тело с привязанным к нему младенцем увезли на санях в лес, чтобы там схоронить в какой‑нибудь берложине. По пути замерз и ребеночек, и его погребли вместе с матерью… А Ермолаю было сказано:

– Ты хотя и в донос пойдешь, только ничего не сыщешь. Разве хочешь, как и прежние доносители, кнутом быть высечен?

Он только голову повесил…

Той же зимой многих настигла жестокая расправа, многих девок и баб. Дарья Николаевна свирепствовала как никогда, срывая на них боль от разбитого сердца, ненависть к Тютчеву и Палашке Панютиной, страх за грозящую ей расплату…

А страх тот не случайно возник. Ведь Ермолашка Ильин после смерти Феодосьи сидел‑сидел – да и подался‑таки в бега. И добро бы бежал на Дон, или в киргиз‑кайсацкие степи, или хоть на Урал либо в Сибирь – нет, недалече побег – всего лишь в Москву: пал в ножки дьякам Сыскного приказа, бил челом на свою помещицу, виня ее во многих смертоубийствах. Поскольку в сем приказе строчили перышками многие милостивцы Дарьи Николаевны, обретенные ею за щедрые подношения, челобитной ходу не дали, Ермолая Ильина посадили на цепь в холодную. Но, как известно, дурные примеры губительны и заразительны. Следом за Ермолаем побежал из Троицкого кучер Савелий Мартынов, чья жена была до смерти забита поленьями по приказу барыни. В Сыскном приказе снова только плечами пожали в ответ на такие клеветы на имя честной помещицы Салтыковой, дали Савелию батогов и сунули в подвал к Ермолаю Ильину. Спустя малое время к ним прибавился еще один сиделец – дворовый человек Трифон Степанов… Что и говорить, хлопотным выдался тот год для Дарьи Николаевны Салтыковой! Началось все с Тютчева, и конца хлопотам видно не было.

А кстати, где ж тот Тютчев? Куда он подевался, жив ли еще?

Жив, жив, и мало того – собрался жениться.

На ком, интересно знать? Да на ком же еще, как не на Пелагее Панютиной!

«Невзрачная», «унылая» – неужели о ней он когда‑то так говорил? Пелагея Денисьевна за минувшие годы повзрослела и похорошела несказанно, однако видом своим больше напоминала нежную ромашку, а не ядовито‑розовый татарник, как Дарья Николаевна Салтыкова. Впрочем, «Клеопатрами» и их распутными придумками Николай Тютчев был сыт по горлышко, ничего ему так не хотелось, как тишины и покоя рядом с милой, смирной и покорной супругою.

Он себя не помнил, когда прибежал к Пелагее Денисьевне среди ночи с просьбой укрыть его и тайно отправить куда подальше от Троицкого, желательно в Москву. Жаловаться на свою пленительницу Салтыкову Тютчев не собирался: уж больно в смешном и позорном свете выставил бы сам себя. Он намеревался немедленно уехать в одно из своих имений, в Ярославскую или Тульскую губернию. Однако, проведя день‑другой на свободе, не снес потрясения и не в шутку занемог. День и ночь дворовые Пелагеи ходили вокруг дома с заряженными ружьями, охраняя барыню от возможного набега буйной соседки, а Пелагея врачевала захворавшего гостя, вознося благодарственные молитвы к небесам, что к ней нежданно‑негаданно воротился красивый межевщик, которого она все эти годы тайно любила, тайно ждала и тайно оплакивала. За время его болезни между ними все и сладилось. Решено было венчаться как можно скорей, а потом немедля ехать из Москвы в село Овстуг Брянского уезда Орловской губернии, где была родительская вотчина Пелагеи Денисьевны. Там‑то, надеялись молодые люди, мстительная Салтычиха их не достигнет, а они заживут хоть и не Бог весть как зажиточно (Николаю Тютчеву принадлежали всего сто шестьдесят крепостных душ, к тому же разбросанных в шести селах трех различных уездов Ярославской и Тульской губерний, а Пелагея имела всего лишь двадцать крепостных душ, дом в Москве да, кроме невеликого лесочка близ Теплого Стана, еще домик в Овстуге), зато мирно.

Меж тем едва лишь до Дарьи Николаевны дошел слух, что ее бывший галант собирается взять за себя безобразную Палашку Панютину, как она поняла, что лакомое блюдо ее мести нуждается в немедленном приготовлении. Она послала нескольких своих лазутчиков следить за молодыми людьми. Дело облегчалось тем, что в Москве Тютчев жил в доме невесты – за Пречистенскими воротами, у Земляного вала.

– Греха не боятся! – всплеснула руками Дарья Николаевна, когда до нее дошли этакие вести. – До венца блудно сожительствуют! Ах, кабы знали про сие Палашкины родители покойные, небось перевернулись бы во гробе! Ну так знайте, греховодники нечестивые, что ждет вас скорый и справедливый небесный суд за ваши злодеяния, мне, вдове, неправедно учиненные.

«Скорый и справедливый небесный суд» предстояло вершить очередному любовнику и доверенному лицу Дарьи Николаевны – конюху Алексею Савельеву. По приказу госпожи он купил в главной конторе артиллерии и фортификации пять фунтов пороху, перемешал его с серой и завернул в пеньку. Эту «горючую и взрывную самодельную бомбу» Савельев должен был подоткнуть под застреху дома Пелагеи Панютиной. Другому же любовнику Дарьи Николаевны – Роману Иванову, тоже конюху, следовало дом поджечь, чтоб изменщик капитан Тютчев со своей уродливой невестою в том доме сгорели. От огня «горючей и взрывной самодельной бомбы» предстояло взорваться так, чтоб и косточек изменщика и его девки Палашки не сыскать!

Таковы были мечтания Дарьи Николаевны. Однако далеко не все они воплотились в жизнь.

Сладить‑то бомбу Алексей Савельев сладил, однако как дошло до дела душегубства и смертоубийства, причем не своего брата‑крепостного (или сестры‑крепостной), а свободных людей, к тому же – благородного происхождения, тут у него пороху не хватило. Он вернулся и принес бомбу назад, за что был жестоко бит плетьми и брошен в подвал, дабы одумался. Мужчин, как уже говорилось, Дарья Николаевна до смерти не забивала, поскольку они могли сгодиться для разных приятностей. Для острастки был выпорот и Роман Иванов.

На следующую ночь ему вновь было предписано отправиться к дому Панютиной, дабы наконец‑то учинить поджог. На сей раз вместе с ним барыня послала крепостного конюха (к конюхам Дарья Николаевна питала страсть особенную, недаром всех своих любовников называла жеребцами) Сергея Леонтьева.

– Если же вы того не сделаете, то убью до смерти, но Палашку Панютину все равно со свету сживу! – пригрозила Дарья Николаевна.

Конюхи хорошо знали свою барыню‑сударыню, однако, лишь дошло до решающей минуты, они снова убоялись греха и не решились поджечь пороховой состав. То есть Иванов уже был готов на все, однако Леонтьев его отговорил. Холопы вернулись к барыне, наврали, что сделать приказанное никак невозможно по причине многочисленных сторожей, которые денно‑нощно ходят дозором вокруг панютинского дома, – и были, конечно, биты батогами. Впрочем, они могли утешаться тем, что не взяли греха на душу.

Дарья Николаевна меж тем рвала и метала, задыхаясь от жажды мести и не зная, как ее осуществить. Ежели нельзя поджечь и взорвать дом, значит, следует измудрить что‑нибудь иное!

Между тем Николай Тютчев уже обвенчался с Пелагеей, и молодожены собрались отправляться в в Орловскую губернию, в Овстуг. Вызнав, в какой день они поедут, Дарья Николаевна рассудила: обидчикам ее не миновать ехать по Большой Калужской дороге, мимо салтыковских имений. Да ведь только дурак не воспользуется таким удобным случаем! Проведя рекогносцировку местности, Дарья Николаевна приказала устроить за Теплым Станом засаду, куда отрядила нескольких дворовых, вооруженных ружьями и дубинами:

– Как только капитан проедет из деревни в поле, нагнать, разбить и бить до смерти!

Между тем выпоротый конюх Алексей Савельев, с трудом оклемавшись, призадумался о своей дальнейшей жизни и понял: терпеть выкрутасы обезумевшей своей барыни у него более нету сил. Беспрестанно чинимое в Троицком, в Теплом Стане, да и в Москве кровопролитие и жестокосердие обрыдли ему. Он знал, что больше не сможет исполнять лютых приказаний помещицы, однако быть засечену насмерть ему тоже не хотелось. А потому Алексей Савельев (он, один из немногих салтыковских людей, кое‑как знал грамоте) изготовил подметное письмо и подкинул его в окошко того самого дома, который несколько дней назад отказался взрывать.

Когда Тютчев разобрал каракули, которыми был измаран целый листок, он решил не полагаться на счастливый «авось», а кинулся к властям. Конечно, Тютчев знал, что такое судебная волокита, знал он также, сколько «волосатых рук» поддерживают его бывшую любовницу в Сыскном приказе и полицмейстерской конторе. Однако в то время по Москве уже стали бродить пусть пока досужие, непроверенные, но уже очень страшные слухи о «людоедице Салтычихе», которая отрезает груди у своих крепостных девок, жарит их и ест на завтрак, а потому была надежда, что к просьбе спасти благородного человека и его жену от этого чудовища в человеческом обличье власти отнесутся со вниманием. Тютчев подал челобитную в Судный приказ и испросил себе с женою конвой «на четырех санях, с дубьем».

Конвой был ему дан. Возки Тютчевых и сани стражников проследовали по Большой Калужской дороге благополучно, а Дарья Николаевна, которая лично пребывала в старательно сооруженной засаде, зубами чуть вены на своих же руках не порвала от бессильной ярости. И все ж пришлось ей смириться с поражением. Правда, неунывающая Дарья Николаевна лелеяла планы будущего отмщения: ну, к примеру, воротятся же когда‑нибудь беглецы в Москву. Не в этом году, так через год, не через год, так через два… А тут‑то их и ждет госпожа Салтыкова с распростертыми объятиями, дубьем, кольем да снаряженным ружьем! Месть ведь такое блюдо: даже остынув, оно не теряет вкуса.

Однако не суждено, не суждено было Салтыковой не только напробоваться сего блюда вволю, но даже и с краешку лизнуть.

Бывает так, что страх заставляет человека осмелеть. Алексей Савельев до смерти боялся, что барыня возьмет да каким‑нибудь невообразимым образом сведает о том, кто именно предупредил Николая Тютчева об опасности. А потому он решился от барыни бежать. И бежал. Явился в Москву, чтобы подать жалобу за барынины зверства, да на крыльце Сыскного приказа встретил… не кого иного, Ермолая Ильина!

От красавца‑конюха, несчастного вдовца и жалобщика на барыню, остались только кожа да кости. Он нажил в подвалах приказа кровохарканье и был отпущен из узилища в честь вступления на престол новой государыни Екатерины Алексеевны (дело‑то происходило в 1762 году, а в июле месяце Екатерина как раз свергла с трона и отправила в небытие бывшего своего супруга, императора Петра Федоровича III). Со дня на день предстояло быть выпущенным Савелию Мартынову и Трифону Степанову. Ермолай хотел подождать товарищей по несчастью, чтобы с ними вместе брести… А куда ж еще им оставалось брести, как не в Троицкое, к матушке‑барыне‑душегубице?!

Алексей Савельев поглядел на Ермолая, как на сумасшедшего, и поведал ему, какая участь ждет его, смиренника, по возвращении. Барыня ведь из его спины ремней нарежет да теми же ремнями его удавит, медленно и мучительно!

Ермолай повесил голову… Все равно делать нечего, не в бега же подаваться. Может, барыня смилуется, если он примется ей ножки лобызать да виниться?

Дураком надо быть, чтобы ждать милости от лютой медведицы! Так сказал ему Савельев. Надо идти в Петербург, вот куда! И падать в ножки новой императрице Екатерине Алексеевне, вот кому! Он, Савельев, именно так и намерен поступить.

Ермолай вспомнил трех своих забитых насмерть жен, вспомнил, сколько страданий уже сам претерпел справедливости ради, – и решил потерпеть еще немного: собравшись с силами, потащился вместе с Алексеем Савельевым в Петербург. И тут наконец‑то Господь Бог вспомнил, что он, как‑никак, защитник сирых и угнетенных, – челобитную государыне‑императрице передать мужикам удалось! Да еще в собственные руки!

Молодая Екатерина много к чему уже привыкла в России. Эту страну она любила так, что ради нее пошла на нарушение многих законов человеческих и заповедей Божьих, однако она не поверила глазам своим, читая косноязычный и безграмотный перечень тех преступлений, которые приписывались Дарье Салтыковой. Чтобы женщина дошла до таких глубин нравственного падения, до такой жестокости? Да по сравнению с этими злодеяниями меркнут даже злодеяния Варфоломеевской ночи, учиненные жестокосердной Екатериной Медичи!

Немедленно было велено Тайной канцелярии взять помещицу Салтыкову под стражу и учинить ей допрос. Однако Дарья вела себя на дознании дерзко (уповала на щедро намасленные ею в свое время «волосатые руки»), все отрицала, в сторону приведенных на очную ставку крепостных только люто плевалась. И сверкала, все сверкала своими обольстительными очами то на одного стражника, то на другого. А то вдруг принималась горько рыдать. Кого‑то смущали ее взоры и рыдания, кого‑то от них корежило, а один дознаватель, из числа людей образованных и начитанных, выразился в том смысле, что сия особа напоминает ему «крокодилицу плачущую».

Допросы длились, длились, да все без толку. Пора было, конечно, открывать следствие, да дело тянули те самые «волосатые руки». Дарья хоть и находилась под надзором, но жила в своем московском доме и втихаря продолжала терзать и мучить безропотных людей своих. Крепостная Марина Федорова жаловалась полицейским надзирателям, что помещица по‑прежнему всех бьет и мучит, морит голодом, заставляет в зимнее время в холодном покое мыть полы и отряхивать из оконниц голыми руками из платья пыль. Дворовый Мелентий Некрасов сетовал, «что тех девок иных, в разные времена, ставливали на дворе босых». А вскоре Салтычиха в очередной раз оказалась недовольной трудом рабынь и произвела массовую казнь. Она приказала конюхам сечь розгами девок Феклу Герасимову, Авдотью Артамонову, Авдотью Осипову и двенадцатилетнюю Прасковью Никитину. Затем заставила их снова мыть полы, хотя они «и ходить на ногах не могли». Фекла Герасимова была едва жива: «Волосы у ней были выдраны, и голова проломлена, и спина от побои гнила». Авдотью Артамонову после сечения «угостили» еще скалкою, а когда она упала, то Салтыкова приказала вынести ее в одной рубахе в сад. И Дарья Николаевна Салтыкова, нагло блестя глазами на дознавателей, продолжала отрицать свои преступления.

Наконец из Тайной канцелярии была подана просьба лично государыне – дозволить подвергнуть злодейку пыткам, дабы вырвать у нее признание. Однако Екатерина, весьма пекущаяся о своем реноме просвещенной, европейской монархини, приказала поначалу попытаться усовестить узницу. В дом Салтыковой поселили священника, который еще четыре месяца обрабатывал помещицу. Толк с этой «обработки» был только один: избиения и истязания слуг прекратились. Намаявшись общаться с распутной, буйной, злословной Дарьей, священник объявил, что «сия дама погрязла в грехе» и добиться от нее раскаяния невозможно.

И вот наконец, спустя без малого два года после принятия челобитной от Ермолая Ильина и Алексея Савельева, то есть 17 мая 1764 года, на Дарью Николаевну Салтыкову было наконец заведено уголовное дело. Началось следствие. Первым призвали к допросу… Ермолая Ильина и принялись пенять ему, зачем‑де раньше не донес на «душегубицу и людоедицу свою госпожу». Ермолай ответствовал, что «по приказу помещицы, многих, взятых из разных деревень во двор, девок и женок бивал, во время чего и сама она, помещица, сверх их побои, тех же бивала, которые от тех побоев вскоре и умирали, но всех поименно, которая тогда бита, и после того, в какое время умерла и где каждая похоронена – того точно показать не может. А что она, помещица, ему, Ильину, так часто приказывала многих девок и женок бить и при том и сама их смертно бивала, и те девки и женки от таких ея смертных побои помирали, – о том он, Ильин, нигде не объявлял и не доносил, убоясь оной помещицы своей, а более того, что и прежние доносители: женка Василиса Нефедьева, Федор Иванов Сомин и Федот Михайлов Богомолов наказаны кнутом; то ежели б и он, Ильин, стал доносить, также ж был истязан или еще и в ссылку послан, чего опасаясь и не доносил».

Следствие длилось четыре года, и вот Юстиц‑коллегия в 1768 году признала Дарью Салтыкову виновной в «законопреступных страстях ее» и удостоверила, что она «немалое число людей своих мужеска и женска пола бесчеловечно, мучительски убивала до смерти». «Немалое число» означало тридцать восемь человек. Убийство еще тридцати семи человек обоего пола и «блудное ее, Салтыковой, житие с капитаном Николаем Тютчевым» следствием доказаны не были. Юстиц‑коллегия требовала для «людоедицы» смертной казни. Однако императрица Екатерина Алексеевна продолжала гордиться своим либерализмом. Указом от 12 июня 1768 года она приказала лишить Салтычиху дворянского сословия, всех званий, имущества, материнских прав и, поскольку столь усердное жестокосердие позорно и оскорбительно для особы женского пола, постановила «впредь именовать сие чудовище мущиною».

Кстати, во время следствия выяснились имена и личности покровителей и заступников Дарьи Салтыковой. Иные из них были отправлены в ссылку, иных приговорили к публичной порке, вырыванию ноздрей и последующей вечной каторге в Нерчинск. Саму же Дарью Салтыкову, которую теперь никто не именовал иначе как Салтычихою, 17 ноября 1768 года подвергли гражданской казни на Красной площади.

Происходило это так. Салтычиху возвели на эшафот, приковали цепями к позорному столбу и повесили на грудь табличку со словами «Мучительница и душегубица». После того, как она час выстояла при народном поношении, плевках и криках, ее заключили в яму под Соборной церковью Ивановского монастыря. Тюрьма сия была нарочно для нее вырыта, и здесь узница провела одиннадцать лет почти в полной темноте. Свечку в яму вносили только на время еды, которую подавал караульный. То ли он был недоумок и извращенец, то ли Салтычиха сохраняла еще прежнюю обольстительность свою, однако сего бедного караульного она обворожила и совратила – почти как давний любовник ее Тютчев, который ради спасения обворожил, хотя и не совратил, убогую девчушку Машу. Нет, выпустить Салтычиху на волю караульщик не мог, поскольку монастырь охранялся куда как строго, однако он украдкой тешил‑таки ее жадную плоть, ибо именно воздержание было самым тяжким наказанием для этой особы, обуреваемой «законопреступными страстями». Ну а потом за свое невоздержание караульный был бит плетьми, разжалован и отправлен в каторгу, потому что последствия его деяния сказались слишком уж явно – усомниться, от кого вдруг затяжелела узница, было решительно невозможно. В положенное время Салтычиха разрешилась от бремени, но ребенок, понятное дело, был от нее отнят и отдан в дом призрения малолетних сирот, где след его и затерялся. Можно не сомневаться, что имени матери своей он так в жизни и не узнал.

Дарья же Салтыкова, вернее, Салтычиха, была переселена в особую клетку, нарочно для нее пристроенную к монастырскому собору. В клетке сей имелось закрывавшееся снаружи зеленой занавеской окно, через которое всяк желающий мог смотреть на преступницу. Здесь она провела больше двадцати лет. Правда, чрезмерное внимание узницу, со временем пришедшую в совершенно зверообразное состояние, очень раздражало. Случалось, она на любопытных «ругалась, плевалась и совала палку сквозь окно, обнаруживая тем свое закоренелое зверство».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю