Текст книги "Звезда Пигаля (Мария Глебова -Семенова)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Елена Арсеньева
Звезда Пигаля
Мария Глебова-Семенова, княгиня Нахичеванская
От автора
Безумный, безрассудный ураган сметает все на своем пути, вырывая из земли и пышные садовые цветы, и скромные полевые цветочки, и влечет их неведомо куда, за горы, за моря, швыряет на убогую, чужую почву. И улетает дальше, оставив эти несчастные, истерзанные растения погибать. Но вот какому-то цветку удалось зацепиться корнем за землю-мачеху... а там, глядишь, приподнял голову и второй, да и третий затрепетал лепестками... Они ужасаются, они отчаиваются, они зовут смерть, потому что жизнь кажется им невыносимой. Однако они врастают в чужбину, живут, живут... и сами дивятся: как же это возможно после того, что они испытали, что они потеряли?
У них больше нет ни дома, ни страны. У них все в прошлом. Вот уж воистину, совершенно как в модном романсе – все сметено могучим ураганом! Пора забыть прежние привычки, громкие имена и титулы, вековую гордыню, которая уверяла их в том, что они – соль земли, смысл существования тех миллионов простолюдинов, которые вдруг обезумели – и вмиг превратили спокойное, процветающее государство, называемое Российской империей, в некое вместилище ужаса, боли и страданий. Здесь больше нет места прежним хозяевам жизни. Титулованные дамы, представительницы благороднейших родов Российской империи; знаменитые поэтессы; дети ведущих государственных деятелей; балерины, которых засыпали цветами, которым рукоплескали могущественные люди страны; любовницы именитых господ – они вдруг сделались изгнанницами. Блистательными, вернее сказать: некогда блистательными! – изгнанницами. И нет ни времени, ни смысла надеяться на чудо или ждать помощи от мужчин. Просто потому, что чудес не бывает, а мужчины... им тоже надобно бороться за жизнь.
В этой борьбе женщинам порою везло больше. Прежняя жизнь была изорвана в клочья, словно любимое старое платье, а все же надобно было перешить ее, перелицевать, подогнать по себе. Чисто женское дело! Некоторым это удавалось с блеском. Другим – похуже. Третьи искололи себе все пальцы этой роковой игрой, но так и не обрели успокоения и удачи.
Их имена были гордостью Российской империи. Их родословные восходили к незапамятным временам. В их жилах струилась голубая кровь, это была белая кость – благородные, образованные, высокомерные красавицы. Они нищенствовали, продавали себя, работали до кровавого пота ради жалких грошей. Они ненавидели чужбину – и приспосабливались к ней. Они ненавидели покинутую родину – и боготворили ее. За нее они молились, на нее уповали... умирали и погибали с ее именем на устах.
Русские эмигрантки.
Блистательные изгнанницы.
Отвергнутые Россией...
Звезда Пигаля
Мария Глебова-Семенова, княгиня Нахичеванская
Шумит ночной Пигаль... В 20-е годы минувшего столетия это был не просто район Парижа – это был город в городе. Улица, названная в честь скульптора Жана-Батиста Пигаля, обретшего славу большо-ого эпатажника после того, как он изваял обнаженного Вольтера (нашел же, между нами говоря, кого обнажать: мудреца весьма преклонных лет, никогда не страдавшего переизбытком внешней красоты), находилась близ Монмартра, который всегда имел известность скандальную, и близ бульвара Клиши, на коем не только крутились ночами красные лопасти знаменитой Мельницы – Мулен Руж, но и прогуливались туда-сюда жрицы любви – всех ростов и возрастов, всех цветов кожи, всякой комплекции, на всякий вкус, на всякий кошелек, гораздые на всевозможные причуды. Мелькали меж сими красавицами также и юные красавцы, поскольку охочих до содомского греха в мировую столицу распутства тоже приезжало немало...
Постепенно название улицы стало названием целого района: одноименной площади, улиц Фонтэн, Дуэ, да и вообще всех прилегающих. И все же сначала Пигаль был не более чем случайным сборищем злачных мест, воровских притонов и всяческого бесстыдства. Но после Первой мировой войны, а особенно – после русской революции...
Франция понемногу приходила в себя, осваивалась в мирной жизни, люди жаждали веселья, а эмигрантам, вновь и вновь являвшимся из России, надо было чем-то жить, потому в Пигале плодились, росли, словно грибы после дождя, русские кафе, ресторанчики и рестораны, закусочные, бары... Кстати, в то время русские говорили именно так – не «на Пигале», а «в Пигале». Поскольку Пигаль – это было нечто большее, чем просто площадь, просто улица, просто район. Это был образ жизни.
Здесь сосредоточилось особенно много русских ресторанов и заведений для удовольствия; здесь было бессчетное количество нежных русских проституток с громкими фамилиями и родословными, а также изысканных, хорошо образованных сутенеров, не уступавших им происхождением; здесь русские оркестры и цыганские хоры заглушали саксофоны негров и звуки безумно модного аргентинского танго; здесь можно было за небольшую – по сравнению с центром Парижа – плату провести безумную ночь, забыться в каком угодно чаду, под какой угодно аккомпанемент – хоть цыганской скрипки, хоть джаза, хоть русской песни. Здесь можно было не говорить по-французски, потому что русские открыли здесь свои парикмахерские, лавки, отельчики. Жили здесь. И ходили по улицам казаки, гвардейские полковники, профессора Московского и Петербургского университетов, знаменитые артисты, писатели, красавицы, кружившие головы высшему свету в обеих русских столицах, а теперь отдававшиеся за ничтожные деньги любому праздному американцу, которых сюда влекло, как мух на мед...
В Пигале было все перемешано, все свалено в одну кучу. Это была пристань для смятенных сердец и опустившихся тел, призрак радости, которая исчезала при первых лучах солнца.
Да, ночных ресторанов здесь было хоть пруд пруди. Имелись заведения совсем скромные, куда ходили люди, жившие в дешевых отелях, где негде было готовить и не было пансиона. Впрочем, и в таких простеньких ресторанах можно было кутнуть, если заводились деньги. Имелись и очень дорогие кабаки с джазом, который тогда начал входить в моду, или нарочитые а-ля рюсс; были просто, так сказать, приличные места – с красивыми, изысканными дамами для танцев, а то и с мужчинами, наемными танцорами. А где-то имелось всего понемногу – изысканности и пошлости, сдержанности и разврата, дешевого шика и тонкости вкуса, модных волнующих мелодий – и залихватских песенок вроде вот этой, рожденной революцией:
Я гимназистка седьмого класса,
Пью политуру заместо квасу,
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка!
Et cetera, et cetera...
Как раз на пересечении улиц Пигаль и Фонтэн – с правой стороны, если идти по направлению к пляс Пигаль, – находился в 1925 году небольшой ресторанчик, который ловко балансировал между богатством и бедностью, вульгарностью и приличием. В нем песенка про знаменитый шарабан звучала особенно часто. Но не только благодаря ей пользовалось сие заведение особенным успехом в Пигале. Немалую популярность снискало оно и из-за своего названия – «Золото атамана».
Очень интригующее название... Люди осведомленные усматривали в нем весьма прозрачный намек на скандальную и загадочную историю. Как известно, адмиралу Александру Васильевичу Колчаку достался на хранение золотой фонд Российской империи. Потом, когда чехи сдали сибирского диктатора красным, Колчак, предвидя собственную трагическую участь, передал золото на хранение атаману Семенову, своему другу и преемнику. В 1921 году Семенов бежал с остатками своих частей в Маньчжурию. Куда при этом делось золото – баснословное количество! – не знал никто. Догадок строилось – считать устанешь...
И вот нате вам – «Золото атамана»! Кабак в Пигале с роковым, судьбоносным, загадочным, обещающим, манящим названием! Какое золото? Уж не колчаковское ли? Какого атамана? Уж не Семенова ли? Получалось, что человек, который открыл заведение, что-то знал о судьбе золотого запаса бывшей Российской империи?
На этот вопрос немедля возникал однозначный ответ – «нет», стоило только любопытствующим увидеть содержателя ресторанчика. Звали его Тархан, и был он вроде бы армянин... Во всяком случае, внешностью (небезызвестный Ломброзо [1]1
Чезаре Ломброзо – итальянский психиатр и криминалист XIX в., выдвинувший теорию определения черт характера человека (в том числе криминальных наклонностей) по строению черепа.
[Закрыть]счел бы ее материалом благодатнейшим!) напоминал он сапожника либо чистильщика сапог, каких великое множество развелось в свое время и в Москве, и в Петербурге, и в Тифлисе, и в Эривани, и в других городах бывшей России. Причем растения-то были весьма теплолюбивые: за Урал, тем паче – в Сибирь, носа они не совали, так что едва ли Тархан бывал-живал в Забайкалье и водил знакомство с адмиралом Колчаком, даже атаманом Семеновым, чтобы каким-то непостижимым образом сделаться поверенным их тайн. Другое дело, что среди обслуги его кабака были люди именитые. Швейцаром служил бывший генерал Н. Метрдотелем – полковник ее императорского величества лейб-гвардии уланского полка фон Р. К офицерскому составу этого же полка некогда принадлежали два официанта (увы, даже инициалов их не сохранило беспощадное время). В хоре пели бывшие баронесса, профессор Московского университета и оперная дива Мариинки, также оставшиеся неизвестными. Экс-князь Б.-Б. служил наемным танцором, экс-граф Л. был ныне шоффэрбитого-перебитого «Рено» – развозил по домам подвыпивших посетителей кабака, пользуясь протекцией генерала-швейцара. Ну что, такая великосветская, сиятельная кабацко-ресторанская обслуга была в те баснословные времена явлением обыденным. Вполне может статься, кто-то из господ офицеров прежде служил в Забайкалье и вот в память о тех невозвратимых временах и его героях и предложил поименовать новую ресторацию на углу Пигаль и Фонтэн «Золотом атамана».
Эта версия, как иногда пишут авторы криминальных романов, вполне имела бы право на существование, когда бы не была совершенно далека от истины. А истина состояла в том, что господин Тархан, и в самом деле бывший тифлисский сапожник, являлся не настоящим владельцем сего кабака со столь интригующим названием, а лицом подставным. Но докопаться до того, кто был истинным содержателем «Золота атамана», не мог никто, хотя многие и пытались.
А между тем ответ, как это очень часто и бывает, лежал буквально на поверхности, и сего хозяина любой и каждый посетитель ресторана мог лицезреть в Пигале довольно часто, чуть ли не еженедельно. Ну а уж раз в две недели хозяин «Золота атамана» появлялся в своем заведении непременно.
Вернее, не хозяин, а хозяйка, потому что ресторан принадлежал женщине.
Впрочем, глядя на нее, никто, даже самый проницательный человек (да возьмите хоть того же Ломброзо!) нипочем не догадался бы, что это не просто завсегдатай (или следует все же сказать – завсегдатайка?) ресторации, а его владелица. Дама сия приезжала в наемном авто, таким же образом и уезжала, но вовсе не обязательно пользовалась услугами графа– шоффэра. Никаких знаков почтения она к себе не требовала, кроме тех, какие непременно полагались всякому клиенту, того паче – клиентке, еще того паче – клиентке столь привлекательной.
Она и впрямь была очень мила – лет двадцати пяти или двадцати восьми, беленькая, румяная, в том немножко простодушном светло-русом и голубоглазом русском стиле, который в первые послереволюционные годы очаровал Париж, а потом ужасно ему приелся. Но пока время пресыщения еще не наступило, и даже самые простенькие русские красавицы котировались в столице моды и веселья – котировались весьма и весьма высоко! Тем более если они не топтались скромненько у задних дверей, щеголяя некогда роскошными обносками и титулами с пресловутой приставкой «экс», а разъезжали в авто, одевались с иголочки в шикарных модных домах, мерцали брильянтовыми серьгами, имели на шее длинные нити жемчугов и небрежно роняли с белых прекрасных плеч манто баснословной цены из настоящих русских соболей, а то даже из горностаев. Этак небрежно, по-королевски...
Дама сия держала себя если не по-королевски, то уж наверняка по-княжески. Она даже появлялась в ресторации не одна. Причем появлялась не в сопровождении кавалера, а при ней всегда имела место быть какая-то бесцветная особа в черном, с поджатыми губками и опущенными глазками – что-то вроде компаньонки или дуэньи. Якобы сама наша дама уж такая скромница и недотрога, что ни шагу супротив приличий не шагнет!
Бонтонные приличия блюлись, впрочем, недолго. Отведав (под «беленькую»!) красненькой рыбки или селедочки дунайской, непременно с рассыпчатой картофелью, покушавши еще кислой капустки или бочковых крепеньких, хрустящих огурчиков, засоленных знатоками сего дела прямо в подсобных помещениях ресторации (делая заказ, дама каждый раз доверительно сообщала: «Вустрицы осточертели – мочи нет!», при этом выразительно чиркая по нежной шейке ребром ладони и закатывая голубые, чисто сапфировые глазки), дама просила на горячее котлет, потом блинов со сметаной и еще чаю – покрепче, сладкого с лимоном, да непременно в подстаканнике. Вкусы ее знали в «Золоте атамана» получше, чем «Отче наш», однако каждый раз метрдотель, следуя правилам игры, выслушивал заказ лично, со вниманием неподдельным и истовым. А и впрямь было ему любопытно: вдруг да изменится заказ? Бывало, бывало и такое! Например, просила дама на сладкое киселя с молоком... Но это было единственное, что менялось. Прочее же оставалось прежним.
Так же, как и то, что происходило после ужина.
Пошевелив плечиками, которые до сей минуты были прикрыты кашемировой шалью (неужто еще не упоминалось, что при любом туалете, будь то вышитая стеклярусом туника из «Китмира», который держала великая княгиня Марья Павловна, или нежнейшее шифоновое струящееся платьице из «Ирфе», от самой Ирины Юсуповой, графини Сумароковой-Эльстон, или какое-нибудь геометрическое творение Поля Пуаре, а то и безделка «некой Шанель», дама наша всегда имела на открытых плечиках еще и шальку, расписанную капустными розами?), и обнажив их, дама шла танцевать с князем Б.-Б., который умел и в вальсе покружить, и в танго пройти на полусогнутых, по-змеиному вертя головой, и даже виртуозно швырял в стороны нижние конечности в зажигательном, модном-премодном чарльстоне, которым американка Джозефин Бэйкер, недавно гастролировавшая в Европе, «заразила» весь Старый Свет и который стал королем танцев.
Наша дама танцевала превосходно! Она была столь неутомима, что князь Б.-Б., слывший некогда первым танцором и самым галантным бальным кавалером Петербурга, начинал дышать тяжело и неровно, на висках его появлялась испарина, а щеки блестели глянцевым, слишком ярким румянцем... И никому, в том числе и ему, было тогда еще неведомо, что румянец тот не простой, а чахоточный, и именно из-за чахотки суждено умереть в Париже (вернее, в Пигале) отпрыску древнего русского рода... Царство ему небесное, конечно, бедолаге, однако не о нем сейчас речь.
Заметив, что кавалер начинает сбиваться с ноги и задыхаться, дама сочувственно улыбалась ему, трепала по плечу, которое раз от разу становилось все костлявее, просила подать себе еще чаю, выпивала стакан маленькими глоточками, а потом с улыбкою поднималась на маленькую сцену, которую предусмотрительно освобождал маленький утомленный хор. И...
Я гимназистка седьмого класса,
Пью политуру заместо кваса,
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка.
Порвались струны моей гитары,
Когда бежала из-под Самары.
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка.
Помог бежать мне один парнишка,
Из батальона офицеришка.
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка.
А выпить хотца, а денег нету,
Со мной гуляют одни кадеты,
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка.
Продам я книжки, продам тетради,
Пойду в артистки я смеха ради.
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка.
Продам я юбку, жакет короткий,
Куплю я квасу, а лучше б водки.
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка.
Прощайте, други, я уезжаю,
Кому должна я, я всем прощаю,
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка.
Прощайте, други, я уезжаю
И шарабан свой вам завещаю.
Ах, шарабан мой, обитый кожей,
Куда ты лезешь с такою рожей?
В ход шло все – все самые дешевые кафешантанные замашки и приемчики, благо дама отличалась фигурой великолепной, поворотливостью замечательной, а ноги, то и дело вскидываемые так высоко, что видны были черные сетчатые чулочки и маленькие кружевные, с шелковыми ленточками панталончики из дома белья «Адлерберг», – ноги эти были не ноги, а мечта любого мужчины!..
Ах, что тут начиналось в зале... Что тут начиналось!
Ошалевшие американцы швыряли на сцену не то что банкноты – кошельки, набитые долларами, которые уже и в те времена были самой надежной купюрой. Ошалевшие французы (нация более прижимистая, а в ту пору и менее состоятельная) отбивали ладони в щедрых аплодисментах. Преследуемые фантастической инфляцией немцы (нация еще более прижимистая!) ладони жалели и топотали в знак неописуемого восторга ногами. Русские, которые, разумеется, тоже случались среди посетителей популярного кабака, расплачивались самой чистой и неподдельной валютой – слезами.
Да что в нем такого было, в этом «Шарабане»?! Однако пошлейшая шансонетка в исполнении русской молодки отчего-то прошибала всех, вызывая в ком вожделение неуемное, в ком – пресловутую ностальжи... И никто из восхищенных слушателей знать, конечно, не знал, да и знать не мог, что песенка сия когда-то была коронным номером (неизменно исполняемым на «бис!») в привокзальном ресторанчике на станции Даурия Забайкальской железной дороги (это в России, господа, ежели кто не знает, это на востоке России... далеко от Москвы, а от Парижа-то...) эстрадной дивы по прозвищу Машка Шарабан. Вот этой самой красавицы в брильянтах, капустных розах и кружевных панталончиках. Хозяйки (инкогнито) ресторации «Золото атамана», отлично осведомленной о том, куда подевалось это самое пресловутое золото... Ну ежели не все, то хотя бы некоторая его часть.
На станцию Даурия Машу Глебову занесло, словно листок, сорванный с ветки родимой, ветром революции.
А родилась она в городе Козлове Тамбовской губернии и была вовсе не гимназисткой – с ранней юности служила горничной у помещицы Кашкаровой. Среди многочисленных гостей веселой, приветливой, хлебосольной помещицы много было друзей ее сына – гимназистов, студентов, юнкеров. Машенькина нежная красота заставляла их задыхаться от вожделения, потому что горничная все же не барышня, на которой надобно непременно жениться. За руку взял – женись! А тут можно не только за руку взять, но и за грудь лапнуть, и юбчонку задрать. Последнее она с легкостью позволяла всякому желающему – с легкостью и удовольствием, потому что к белой кости и голубой крови относилась с невероятным почтением и домогательства юных дворянчиков считала для себя великой честью, в то время как посягательства на себя со стороны лакеев воспринимала как грубое и наглое насилие. Кончилось все тем, что Машенька до смерти влюбилась в одного самарского гостя, дальнего родственника своих хозяев – лицеиста Юрия Каратыгина.
Он был красавец, поистине герой романа: очи – черные, кудри – темно-русые, брови – соболиные, яркий румянец на бледном точеном лице, легкая, летящая, а может, танцующая походка... Ну, это было что-то невыносимое, смертельное! И влюбиться в него можно было только смертельно, что Маша немедленно и сделала, смирившись с тем, что ей суждено сгореть в гибельном черном пламени его очей.
Что ж, помирать так помирать. Желательно, конечно, в объятиях этого несусветного красавца... Поэтому, когда Юрий отъехал в родной город, Маша завязала парадную юбку и любимую кофточку в узелок и отправилась вслед за ним. На дворе было лето 1917 года...
Любовник научил ее играть на гитаре (голос и слух у нее были отменные), приохотил к пению как душевных романсов, так и развеселых песенок. Его гитара была единственным имуществом, которое осталось у Маши после бегства из-под Самары, когда летом 1918 года рухнула оборона белых. Юрий успел запихнуть свою милую (он и в самом деле любил Машу, даром что была ему не ровня, они даже обменялись простенькими серебряными колечками в знак вечной любви!) в отходящий воинский эшелон. Однако случайный отряд красных ворвался в это время на станцию, и бывший лицеист получил пулю в спину, не успев забраться в поезд. Он рухнул на рельсы, а Маша, забрызганная его кровью, – на руки попутчиков.
Из вагона начали стрелять, красные были отбиты. Поезд ушел. Так, беспамятную, Машу и увезли в глубь России – в Забайкалье.
Порвались струны моей гитары,
Когда бежала из-под Самары.
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка.
Помог бежать мне один парнишка,
Из батальона офицеришка.
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка.
Гитара да окровавленное платьице – вот все, что у нее было сначала. Но мужчины, охочие до ее нежной красоты, всегда в нужное время пересекали ее путь, а потому Машенька то и дело пригревалась под крылышком то у одного, то у другого покровителя. У нее даже заводились кое-какие веселенькие побрякушки, она даже кое-как обживалась на этом невеселом пути – прежде всего потому, что поняла: на мужчину надейся, но и сама не плошай. Поэтому в редкие минуты одиночества Маша утешалась созерцанием маленького своего капитала, скопленного неустанным, привычным (и по-прежнему приятным) трудом. Капитал состоял из двух десятков золотых монет, нескольких колечек, нескольких сережек, пары цепочек и браслетки с сапфирами (а может, с бериллами, она точно не знала) точно такого цвета, как ее чудные, сияющие глазки. Перебирая камушки, Маша тешила себя надеждой, что богатство свое приумножит. И приумножала-таки!
А выпить хотца, а денег нету,
Со мной гуляют одни кадеты,
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка.
Продам я книжки, продам тетради,
Пойду в артистки я смеха ради.
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка.
На станции Даурия она задержалась вовсе не оттого, что ей понравился местный климат. Климат как раз был препоганейший: пронизывающий ветер или жара лютая, знойная, влажная. Старожилы рассказывали, что и зимы здесь просто невыносимые, морозы невиданные. Нет, Даурия не нравилась Маше. Однако с этой станции путь лежал уже за кордон, в Маньчжурию, в Китай, значит. И Маша впервые задумалась: а в самом ли деле она хочет, чтобы ветер революции перенес ее за границу, в страну чужую? Пора ли ей покидать Россию? Или еще немножечко погодить?
Вот она и годила, привычно меняя любовников, а в промежутках распевая песенки на сцене привокзального ресторанчика, который мигом открыл в этой богом забытой глуши какой-то оборотистый малый армянской национальности. С тех пор Маша на всю жизнь зауважала кавказцев...
То есть она пошла-таки в артистки – смеха ради и денег для, и песенка про шарабан стала-таки ее коронным номером. Пошла в ход и всякая цыганщина, которая когда-то так нравилась Юрочке Каратыгину. Поэтому одним прозвищем Маши было – Машка Шарабан, а вторым – Цыганка Маша. Последнее прозвище было тем более забавно, что ни на какую цыганку она совершенно не была похожа – с ее-то голубыми глазами и русою косой! Однако стоило ей накинуть на плечи расписной платок и начать отбивать чечетку, мелко сотрясая наливную грудь, как вообще никакого табора не было нужно – на всех хватало и этой беленькой «цыганочки».
Как всегда, особенный успех имела Маша у господ офицеров, а их здесь, в Даурии, причем офицеров казачьих, было немало. Среди них имелся один, который очень сильно Маше нравился. Звали его Григорий Михайлович Семенов, и лет ему было под тридцать. Его смуглое лицо с узкими напряженными глазами (Григорий Семенов был наполовину бурят) приводило Машу в восторг, а полное к ней, беленькой и голубоглазенькой певичке, равнодушие этот восторг еще усиливало. Маша не ошиблась, выбрав именно его героем своего нового романа, потому что человеком он был поистине замечательным.
Родился Григорий Семенов в 1890 году в поселке Куранжа Дурулгиевской станицы Забайкалья в богатой казачьей семье. С детства свободно болтал по-монгольски и по-бурятски. Сначала получил домашнее образование, потом выучился говорить по-английски, по-китайски и по-японски. Окончил Оренбургское казачье юнкерское училище, получив похвальный лист и чин хорунжего. Назначение Семенов получил в 1-й Верхнеудинский полк Забайкальского казачьего войска, но через три недели был откомандирован в Монголию для производства маршрутных съемок. Здесь он мигом подружился с монгольским монархом Богдо-гэгеном. Сердце монгола Семенов завоевал, когда перевел для него «Устав кавалерийской службы русской армии», а также стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева. Не станем дискутировать о качестве поэтического перевода – судя по всему, монгольского государя оно устраивало, а это, в конце концов, самое главное.
В декабре 1911 года, сразу после провозглашения независимости Монголии от Китая, Семенов со своим полком поддержал монголов в столкновениях с китайским гарнизоном столицы, города Урги, однако русский консул посчитал, что это может быть расценено как нарушение нейтралитета России, и Семенов был отозван из Урги. Путь до Троицкосавска, где стоял его полк – 335 верст, – он покрыл за двадцать шесть часов непрерывного галопа. Погодка в декабре – минус 45 градусов... Григорий Михайлович едва не угодил под суд за самоуправство в Урге, однако был всего лишь переведен в 1-й Нерчинский полк, отправленный на Западный фронт Первой мировой войны.
В ноябре 1914 года прусские уланы, налетев на штаб полка, захватили его знамя. Возвращавшийся из разведки со своей полусотней, Семенов случайно наткнулся на них, развернул казаков в цепь, повел в атаку на врага (улан было вдвое больше, чем казаков) и отбил полковое знамя, за что получил Георгиевский орден 4-й степени. Через три недели казаки под командованием Семенова отбили у немцев большой обоз и взяли в плен двух подполковников. Григорий Михайлович получил Золотое Георгиевское оружие и был награжден орденом Св. Владимира 3-й степени.
В июне 1917 года есаул Семенов по приказу Временного правительства прибыл в Петроград. Понаблюдав воцарившееся безвластие, встревоженный активностью большевистских агитаторов в столице, он предложил полковнику Муравьеву, командующему добровольческими частями, арестовать членов Петроградского совета как агентов вражеской страны, немедленно судить их военно-полевым судом и тут же привести приговор в исполнение. Затем, если потребуется, арестовать Временное правительство и от имени народа просить верховного главнокомандующего – генерала от кавалерии Брусилова – стать диктатором.
Муравьев доложил о плане Брусилову, но тот отказался от его осуществления. Как подумаешь, что история России могла бы пойти совершенно другим путем... Но не пошла.
Семенов отбыл в Иркутск с мандатом комиссара Временного правительства сформировать монголо-бурятскую часть. Но раньше, чем он приступил к работе, пришло известие о том, что власть в России переменилась.
Ненависть Семенова к большевикам, возникшая еще в Петрограде, ничуть не уменьшилась после этого известия. Он решил начать свою собственную войну с ненавистным племенем.
На станции Маньчжурия находился большевистский гарнизон. Семенов убедил начальника станции предоставить свободный эшелон в тридцать теплушек, оборудованных нарами и печами, и отправить его на станцию Даурия, якобы для того, чтобы загрузить свой «монголо-бурятский полк», которого в действительности и в помине не было. На следующий день ни свет ни заря «полк» прибыл на станцию Маньчжурия. Он состоял из семи человек во главе с войсковым старшиной бароном Унгерном. Никому и в голову не пришло, что полка нет, а состав прибыл почти пустой. Но уже к семи часам русский гарнизон был разоружен семью казаками, посажен в эшелон и в десять утра отправлен в глубь России. Таким образом, под контролем Семенова оказались две станции, где он создал два гарнизона – даурский и маньчжурский, а потом на их основе был собран Особый маньчжурский отряд, который позднее вырос до армии. На станции Даурия Забайкальской железной дороги Семенов организовал штаб и стал походным атаманом Уссурийского казачьего войска.
Однако в те дни, когда Маша Шарабан положила свой голубенький глазок на бравого атамана, его лихие усы порядочно-таки обвисли. Семенов хотел привести свое войско под белые знамена, однако денег платить казакам у него не было. Не было денег даже на корм лошадям, и вопрос стоял так: отряды придется распустить. Не грабить же дацаны! [2]2
Дацан – буддийский монастырь.
[Закрыть]Семенов считал себя частью не только русского, но и бурятского народа, а потому святотатство совершить не мог.
Приватные беседы о великих целях, как это меж русскими людьми принято, велись либо за рюмкой чаю, либо за чашкой водки, стало быть, в каком-нибудь кабаке. Станция Даурия заведениями не изобиловала, оттого и собирались спасители Отечества чаще всего в пристанционном ресторанчике, уже названном меж завсегдатаями «Шарабаном» – в честь наиболее часто исполнявшейся тут песенки. Так что Маша была частенько за столик атамана приглашаема, нежно или грубо, в зависимости от его настроения, и, поскольку Господь дал человеку уши для того, чтобы слышать, она волей-неволей нередко становилась слушательницей бесед о том, что стала-де Святая Русь на краешек бездны, а спасти ее может только уссурийское да забайкальское казачество. Да вот же беда – денег нету на сие богоугодное дело!
Тогда в один прекрасный день Маша вдруг вынула из ушей сережки, сняла с шеи цепочку, сдернула с запястья браслетку с камешками чистого голубого цвета – сапфирами, а может, даже и бериллами, в точности как ее глазки! – и брякнула все на стол перед Семеновым.
– Примите, господин атаман, мое пожертвование! – воскликнула она, блестя глазами, полными слез – то ли от умиления высокой минутою, то ли от запоздалой жалости к заработанным тяжким трудом, столь бережно хранимым побрякушкам, с которыми – Маша это прекрасно знала! – она расстается навсегда. – На великое дело, на защиту Руси жертвую. Примите, не обидьте сироту отказом и сами не обижайтесь, что скуден дар мой. Все отдаю, что имею!
На самом же деле в подоле Машиной юбки было зашито еще несколько перстеньков да цепочек. Ну и, конечно, Юрочкино памятное колечко она отдала бы только вместе с пальчиком, на кое оно было надето незабвенным другом. Однако, рассудила она, всякая святость должна же иметь свои пределы! А то как бы при жизни не вознестись на небо, коли вообще все отдашь. Ходить по земле Маше еще не надоело...
Однако именно в это мгновение случилось так, что она была от этой самой ненадоевшей земли внезапно оторвана и вознесена... правда, не слишком высоко, а на руки атамана. Григорий Михайлович с волнением заглянул в ее чудные влажные глазки своими – черными, узкими, напряженными, а потом сомкнул свои усы с ее устами, запечатлев (как писывали в старинных романах) на алых Машиных губках поцелуй столь жаркий, что у обоих у них моментально закружилась голова. И сие головокружение прошло, только когда оба рухнули в атаманову постель, которой Маша больше не покидала.