Текст книги "Театр тающих теней. Под знаком волка"
Автор книги: Елена Афанасьева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Портрет жены художника
Агата Делфт. 12 октября 1654 года
За пять часов ДО…
Утро как утро…
Светает.
Муж зашевелился. Сейчас еще поворочается, уж его вылезет из норки, и муж спросонья захочет на нее взобраться, как это у него бывает по утрам.
Успеть бы выскользнуть из кровати до этого. А из теплой кровати выскальзывать в холодный дом не хочется. Спят они пока в летней спальне, где камина нет. Да и топить еще не начали. Торф дорог, дрова до сих пор не привезли. Муж обещает, не сегодня завтра продаст одну из картин, тогда заплатит за дрова на зиму. Но и тогда топить они не начнут – кто же тратит дрова в середине октября? Укутаться можно потеплее.
Дети наверху зашумели, разбудили один другого. Гулкий грохот и скрип ступенек poortal – лестницы на второй этаж. Бригитта, прислужница, которую дома все зовут Бритген или Бриттой, уже встала, должна поднять детей, посадить на горшок. Но пока она спустится, детский визг разбудит еще и их домашнего щегла Карла, что ускорит пробуждение мужа.
Нужно выбирать, чего больше хочется – тепла, в котором можно провести несколько лишних минут в кровати под раскачивания на ней мужа, или несколько минут тишины, когда можно потеряться по пути из спальни на кухню и зависнуть в комнатке, которая до минувшей весны была мастерской мужа. Смотреть, как холодноватый утренний свет заставляет танцевать в воздухе поднятые подолом ее юбки пылинки… Как тихо оседают эти пылинки на портрете… Как… Как… И так, пока не раздастся грохот тяжелых мужниных башмаков по пяти ступеням и коридору, ведущему на летнюю кухню, тогда уже нужно будет спешить подавать ему завтрак.
Под пуховым одеялом рядом с похрапывающим мужем тепло. В комнате холодно как на улице. Но сегодня всё же лучше до его утренних упражнений ускользнуть, хоть немного еще оттянуть неизбежность, чтобы на следующий год опять не рожать. Да и свет в верхней комнате манит.
Весной мужу вместе с лучшими художниками Гильдии Святого Луки выделили отдельные мастерские – чуть подальше от центра, невдалеке от пороховых складов.
Теперь муж каждый день писать картины ходит в мастерские. Они светлые, просторные, с большими окнами. Намного больше этой комнатки, где муж рисовал прежде.
В доме осталась только торговля. Покупатели заходят в конце рабочего дня или после воскресной службы в Новой церкви, рассматривают картины, прицениваются, заказывают, покупают. Торговля здесь. Но рисовать каждое утро муж уходит туда и работает там до заката с перерывом на обед, который приносит ему Бритген или она сама.
Ей теперь куда легче без постоянного присутствия мужа в доме – нет его вечного «подай-принеси». Остаются только сопли и болячки детей, походы на рынок за селедкой и сельдереем и взбивание перин, штопка, стирка, уборка, готовка и всё прочее по мелочи…
Но без мастерской мужа в доме и нестерпимо тяжелее – выветривается аромат красок, исчезают, почти исчезли из дома палитры, кисти. Запах скипидара, которыми она кисти отмывала по вечерам, тоже почти выветрился. Дышать нечем. Казалось бы, без запаха красок и скипидара только лучше, но… Ей совсем нечем дышать.
Часы на Nieuwe Kerk – Новой церкви бьют один раз. Половина седьмого утра. Сейчас октябрь. Двенадцатое.
И она пока не знает, что проснулась сегодня в одной жизни, а заснет, точнее, не сможет заснуть, совсем в другой.
Всё, что случилось в ее долгой двадцативосьмилетней жизни, останется там, за чертой, до полудня этого дня.
Она выйдет в это утро из дома, чтобы той, что она была прежде – почтенной женой уважаемого художника, матерью двоих детей, – не быть уже никогда…
А кем быть, кем стать?
Она дочка трактирной служанки, с детства отмывавшая котлы и стелившая постели на постоялом дворе.
Она внебрачная дочь художника. Гуляки-отца, несколько раз появившегося в ее жизни и – на счастье? на беду? – показавшего ей таинство полета танцующей по холсту кисти и карандаша на бумаге.
Она жена художника. Который точно знает, что место жены на кухне, в детской и в его постели, когда его естество этого требует по утрам.
Она мама дочки и сына.
Она Агата.
И до сегодняшнего дня это была ее жизнь…
И будет ее жизнью еще несколько часов.
За четыре часа ДО…
Выскользнуть из кровати она выскользнула, но до заветной комнатки наверху с ее волшебным утренним светом добраться не успевает.
Бритген сует ей в руки орущего Йонаса, у которого понос с утра приключился, и он в своем говнице весь перемазаться успел, а холодной водой его не отмыть. Бритте на рынок давно пора, раскупят всё, а муж вечером покупателя на новую картину ждет, важного. Главу Гильдии мясников. Тому если всех положенных почестей не оказать, как следует не угостить, то картину он не купит.
Приходится самой вместо наслаждения утренним светом в старой мастерской с орущим Йонасом на руках печь растапливать, воду греть, вонючую детскую попку подтирать. В точности как на одной из картин ее отца. В детстве ей казалось, что от картины запах детских какашек идет, каждый раз морщилась и нос пальцами зажимала.
С картин отца всегда и свет, и запах идет. Даже не самый приятный, когда у него на картинах люди мочатся, рыгают, а не только благородно покуривают табак. Отца давно нет, а свет и запах остались. Муж злится, когда она отца «не по делу» поминает, даром что муж сам когда-то у него учился.
– И много картин твой отец продал? Кому все эти забулдыги и пропойцы на его картинах нужны! Чернь! Кто такую картину на стену в благородном доме повесит? Рамы дороже изображения.
Да, забулдыги. Пропойцы. Но живые. С запахом и чувством. А не надутые чопорные, при полном параде члены Гильдий на групповых портретах мужа.
Йонас, почуяв рядом материнскую грудь, обеими ручонками к ней тянется, сам из выреза рубахи достает, большой сосок себе в рот сует и за дело принимается. Сосет. Истово так сосет… Молока в груди уже немного, сын уже не младенец. Второй год давно пошел. Но терпеливо сосет. Старается. Пока грудь ни наливается и вынужденно ни отдает настойчивому младенцу желаемое.
Давно пора от груди отлучить. Но как без груди сейчас-то! Так шалью к себе примотала, ребенок сосет, она тем временем печь растапливает, воду ставит, на стол мужу собирает, вчерашние крошки в кормушку щеглу Карлу бросает. Сама теперь детским говнецом воняет, не отмыться. Но Бритта с рынка вернется, мужа проводят, тогда и для себя воды можно вскипятить будет и отмыться.
А пока хлеб, масло, селедку на стол собрать, вчерашнюю похлебку погреть. И под упреки спустившегося вниз мужа, что при такой вони еда в горло не лезет, согретой водой Йонасу осторожно – не обжечь бы! – попу отмыть и всё обкаканное в тазу замочить.
– Что за жена! Мужа как полагается проводить не может! Другие с утра пораньше лишь бы мужа ублажить, а эта селедку на стол, а сама вся в говне!
«Как полагается». Кем полагается? Почему полагается? Кто так положил, что именно она, Агата, обязана мужа ублажить, проводить, все дела в доме переделать, пока он рисовать будет?
Муж не в духе. Не так утро пошло. Отчитывает ее «как полагается». Полагается жену в строгости держать, он и держит.
Боится ли Агата его строгости? Поначалу, когда муж ее из Харлема в Делфт привез, боялась. Теперь и сама не знает.
Шляпу муж надел и новый кафтан – специально шил у лучшего портного Делфта для таких дней, для встреч с заказчиками и покупателями. Хотя зачем ему сегодня кафтан, когда теплый день будет! Она знает, что день будет теплый.
Пока успокоившийся Йонас спит, а дочка Анетта, зажевав похлебку куском рогалика, играет с лучами света и тенью на столе – ее девочка! разве есть что затейливее света и тени! – Агата успевает себе воды согреть, занавеской часть кухни задернуть, перепачканную детским говнецом рубашку и фартук с себя снять… Хорошо еще на шаль не попало! Шаль – единственное, что от матери осталось! Теперь на корточки в большое корыто присесть и, чуть дрожа от холода в летней кухне, себя теплой водой поливать.
Вода медленно стекает по налитым грудям. Высосанная Йонасом грудь меньше второй, нетронутой. Вода стекает по соскам, кажущимся фиолетовыми в этом отраженном от большого подноса на стене свете. Один, натруженный долгим сосанием сына, сморщился до размеров вишни, второй раскрылся как спелая слива и ждет.
Вода причудливыми струйками стекает по ее большому животу – после родов живот не сходит, а если и дальше рожать через год по младенцу, не сойдет уже никогда.
Вода смешивает белесость ее тела и яркие всполохи просочившихся сквозь рубаху и испачкавших живот ярких, почти оранжевых следов детских испражнений.
Вода медленно размывает эти следы, и Агата смотрит, как истончается цвет, растворяется, переходит в бесцветность воды.
И течет долго и красиво вниз к пушистому рыжему паху и дальше по ногам…
– Я уписалась! – кричит из-за занавески Анетта. И цвет исчезает.
Быстро утереться, накинуть на себя чистое и скорее менять мокрые штанишки дочке, которая так увлеклась игрой света и тени, что забыла попроситься на горшок.
За полтора часа ДО…
– Дедушкину сказку! Мамочка, пожалуйста!
Золотые кудри Анетты, выбившиеся из-под чепчика, причудливо играют на холодном осеннем солнце.
– Расскажи дедушкину сказку про принцессу и колечки! Расскажи-расскажи!
Они с дочкой несут обед мужу. Бритта занята уборкой перед приходом важного гостя, и у Агаты есть повод самой обед отнести, несколько минут в мастерской провести, и может удастся красок понемногу разных прихватить.
Пока детские ножки в тяжелых деревянных башмачках кломпах семенят в два раза быстрее ее широких шагов, а деревянная лошадка на колесиках едет за ними на веревочке, можно и сказку рассказать. Дедушкину. Хотя какой из ее непутевого отца дедушка! Он и отцом-то таким, «как полагается», никогда не был.
Она, Агата, дочка бедной родственницы хозяина корчмы «Три миноги» и постоялого двора в Харлеме.
Мать с детства прислуживала в той корчме, рядом с Харлемской Гильдией, где всегда останавливались художники.
И среди них гуляка и мот Адриан Брауэр.
По пути из Брюсселя в Гаагу или из Амстела в Антверпен, проезжая Харлем, всегда жил в «Трех миногах».
Так она, Агата, и родилась. Дитя невенчанных родителей. Плод греха. И любви.
Когда веселый человек в потертом кафтане с кружевом некогда дорогого воротника заезжал в эту гостиницу, она знала – это отец!
Отец всё больше пил с такими же веселыми гулякам, как и он сам. Пил с беднотой, до которой другие почтенные художники не опускались – столовались в отдельной зале.
Но веселый человек Брауэр пил со всеми – и с богатыми, и с бедными, а не только с кем «полагается». И всех рисовал.
«Писал, – поправлял отец невежд. – Рисуют угольком дети. А художники пишут».
Показывал ей, как картины писать. Как держать кисть, как наносить краску. Движения кисти показывал. Легкие. Вольные. Танцующие. Разрешал ей, малолетке, помогать – где холст загрунтовать, где тон нанести, а где и горшок в углу самой написать. С тех пор Агата только и мечтала – писать! Другие девушки мечтали о женихах, нарядах, сережках и кольцах, а она о холстах и красках.
И пока отец писал, рассказывал ей сказки.
«Жила-была хорошая принцесса другой страны…»
– Жила-была хорошая принцесса другой страны…
Теперь Агата сама в который уж раз начинает пересказывать дедушкину сказку для дочки.
– Которая стала нехорошей королевой для страны нашей!
– Сама же всё знаешь! Зачем рассказывать просишь?
– Рассказывай! Рассказывай! Ну, пожалуйста-препожалуйста, мамочка! Рассказывай! Стала нехорошей королевой для страны нашей!
– Не плохой. И не хорошей. Просто чужой.
В «Три миноги» заезжал отец не часто.
Мог и по году не появляться, и по два. А после мог приехать и несколько месяцев жить. И выстругать ей деревянную лошадку на колесиках, которой теперь ее дочка играет. И рассказать ей три сказки.
Всего лишь три сказки. Целых три сказки.
Первая про волшебный картон, на котором проступают узоры для ковров, и маленького мальчика, который хотел получить сказочный картон с волшебными узорами. Мальчиком из той сказки был он сам, маленький Адриан, в детстве в родном фламандском городке Ауденарде мечтавший рисовать такие же картоны для ковров, как его отец, значит, ее дед.
Брауэр, мазок за мазком оставляя на холсте пьянчужку, заснувшего прямо за столом в «Трех миногах», рассказывал дочке про волшебный картон. И ей, Агате, казалось, что это не маленький отец, а она сама живет в большом зажиточном доме, а не в этом старом трактире. Живет. Помогает отцу рисовать узоры для ковров. И вместе с другими мальчиками учится живописи.
Почему, почему же она мальчиком не родилась?
Почему девочкам «не полагается» рисовать?
Кто так «положил»?
Вторая сказка была про душу картин.
– Почему ты рисуешь некрасивое? – спрашивала Агата отца, пока тот с натуры набрасывал пьянчужку с незавязанным гульфиком, заснувшего за нечистым трактирным столом.
– У каждой картины есть душа, – отвечал отец.
Серьезно отвечал, как равной.
– Душа картины сама говорит тебе, как ее писать. Услышишь, что она тебе скажет, и на холсте проступит жизнь. Прослушаешь, холст так и останется тряпкой, сколько бы дорогой охры и киновари ты на него не извел. И сколько бы денег толстосумы из Гильдий тебе за него не отвалили.
Муж теперь рисует толстосумов из Гильдий. Не пишет – рисует. Дорогие сюртуки, ботфорты, шляпы. Холсты с портретами, нарисованными мужем, с нею не разговаривают. Но поди только мужу об этом скажи!
– Только твой пьяница-отец таких же подзаборных, как он сам, раз за разом выписывал. Ему бы и дальше, как в юности, портреты королей и вельмож писать! Так нет же! Всю чернь и рвань ему нужно было собрать! Вот и пришлось его долги выкупать ученикам.
Муж у отца учиться начинал, с ним в «Трех миногах» квартировал, тогда ее, девочкой, и заметил. Отец рано умер, доучивался муж у других. И те научили, как делать картины, за которые платят. Которые не зазорно повесить на стены в богатом доме.
Сказку про душу картин отец Брауэр своему ученику, ее будущему мужу, или не рассказал, или тот ее просто забыл.
А третья сказка – про хорошую принцессу чужой страны, которая стала нехорошей королевой для страны их.
Детские ножки дочки в старых кломпах, пяточка уже нависает над задником, семенят с ней рядом. Пора новые башмаки в зиму покупать. Даст бог, муж продаст сегодня картину Гильдии мясников, а может, и заказ на парадный портрет получит, тогда и дрова, и ботиночки дочке, все в зиму купят.
– Жила-была хорошая принцесса, но не самая хорошая королева. И звали ту принцессу-королеву Изабелла Клара Евгения.
Начинает Агата.
– И твой дедушка, художник Адриан Брауэр, написал ее портрет.
– С тремя волшебными кольцами на руках! – подхватывает дочка. – С тремя волшебными буквами внутри каждого кольца. ICE – Изабелла Клара Евгения.
Однажды отец приехал в «Три миноги» со скарбом, переезжая из Амстела в Антверпен. Тогда и оставил у матери наброски портрета какой-то благородной женщины. Сказал, что сам портрет давно написал и отдал вельможной заказчице. Много воды с тех пор утекло. Теперь он писал в других тонах, в другом свете, весело и правдиво, будто всё на его картинах двигалось и жило как в базарный день в их харчевне. А на портрете вельможной заказчицы та сидела, не шевелясь.
Женщина, ни молодая, ни старая. В почти монашеском одеянии – ни цветных тканей, ни украшений. Только на руке дорогое кольцо. С тремя камнями – желтым, красным и синим.
Тогда отец и рассказал, что женщина эта – Изабелла Клара Евгения.
– Испанка? – удивилась маленькая Агата. – Ты же сам говорил, что испанцы нам враги. Что хотят нас свободы лишить.
– Люди разные. Изабелла Клара была хорошей принцессой другой, далекой южной страны. Не ее вина, что для нашей страны ей пришлось стать плохой королевой, потому что ее Испания не дает нашим Нидерландам быть свободными. А чужая принцесса вышла замуж за нашего принца и здесь жила. И ничего плохого нам не сделала. Хотя ее все не любили просто за то, что она чужая.
Давно, в юности, в Брюсселе отца взяли под стражу.
– Мы фламандцы! Нам испанское правление – нож по горлу. Лучше свободными умирать, чем под Габсбургами жить.
Отец участвовал в восстании. Его должны были посадить в тюрьму. Или того хуже.
Спас его какой-то Рубенс.
– Большой художник. Но с властью знает как дружить!
Отец ни осуждает, ни оправдывает этого Рубенса. Просто рассказывает. Как Рубенс вызволил отца из тюрьмы. Как отвел к хорошей принцессе и плохой королеве. Ее портрет писать.
– Ты ее так же написал?
Маленькая Агата кивает на набросок пьянчужки с развязавшимся гульфиком.
– Ее я «как полагается» написал.
– А как же душа картины? – не понимает Агата. – Что сказала душа?
– Душа не сказала ничего.
Отец от карандашного наброска переходит к краскам и вытирает кисть прямо о свои штаны.
– Иногда нужно просто писать. Просто писать. Чтобы выжить. И жить.
Написанный Брауэром свой парадный портрет хорошая принцесса и плохая королева отправила в подарок в ту самую страну Испанию, своему племяннику, очень плохому королю Филиппу. Портрет отца спас, его не посадили в тюрьму, а щедро заплатили. А еще…
– Волшебное кольцо на ее руке было одно. Но складывалось из трех. Королева кольцо на три части разделила. И сказала, что когда кольца встретятся, то наступит счастье.
– И одно кольцо дедушке отдала! – На этом месте дочка каждый раз захлебывается от восторга.
– Дедушке отдала. Он оставил кольцо своей дочке – мне.
Кольцо, сколько Агата отца помнила, всегда было у отца на мизинце. Потом отец снял его и оставил Агате, но мать отобрала и вместе с наброском портрета той королевы в сундук спрятала. Когда мать умерла, сундук забрал толстый трактирщик, у которого Агата росла в приживалках. Но когда она уезжала замуж в Делфт, трактирщик отдал ей сундук ее матери, в котором оказались и тот отцовский набросок, и кольцо.
Синий камень играет в осеннем свете на ее крепкой, натруженной руке. Отцу оно было впору только на мизинец, ей – на средний палец. Анетте, когда дочка просит примерить, кольцо и на большой пальчик еще велико.
– А ты его потом мне отдашь? – скачет вокруг нее дочка.
– Отдам. Когда вырастешь! – обещает Агата. – Пока у тебя дедушкина лошадка есть.
Дочка катит на веревочке деревянную лошадку на колесиках, которую когда-то давно в «Трех миногах» в Харлеме для Агаты выстругал отец.
– Заговорились мы с твоими сказками, идем скорее. Час до полудня! Твой папа сердится будет, что обед еще не принесли. Здравствуйте, господин Мауриц! Добрый день, господин Ван Хофф! Поздоровайся, Анетта!
Девочка смотрит, насупившись.
– Анетта, поздоровайся с господином Председателем Гильдии и господином Хранителем военных складов, – подталкивает дочку Агата. И чтобы сгладить неловкость от того, что девочка художника Ван Хогволса ведет себя «как не положено», сама задает вопрос: – Из Новых мастерских идете?
– Да, – недовольно отвечает Глава Гильдии Мауриц.
– Сами еще не переехали? – из приличия интересуется Агата.
– Намерен проследить, как устроятся художники, чтобы членам Гильдии лучшие места достались. Сам последним въеду!
Торопится уйти, даже не попрощавшись.
– Дела!
– Злой господин. – Дочка задирает головку вверх, смотрит, будет ли мама ее ругать, что она вела себя не «как положено».
– Почему злой? – пожимает плечами Агата. – Он важный. Большой человек. Председатель. А Главу Гильдии Святого Луки злить нельзя!
– Почему злить нельзя?
– От Главы Гильдии заказы на картины зависят. Даст папочке твоему писать следующий групповой портрет Гильдии ткачей или мясников, и в доме у нас тепло будет, и еды вдоволь.
– И даже мед?
– И даже мед. А не даст – и поди, сам найди заказы!
Муж не любит искать заказы сам. А уж писать без заказчика тем более не станет.
Последний раз Агата видела отца, когда ей было двенадцать лет. С ним тогда приехали в Харлем несколько молодых художников, его учеников. Один из них смотрел на Агату долго и внимательно.
Потом отец умер. Мать тоже умерла. Агата жила при трактире и постоялом дворе – убирала харчевню, мыла посуду, топила камины, стелила постояльцам постели, порой обнаруживая себя на мягкой перине трактирщика, выбраться из которой на свой жесткий сундук на стылом чердаке не было сил. Пока однажды снова не появился тот ученик художника.
Ханс Ван Хогволс. Большой волк.
Сказал, что теперь он уже сам художник в Делфте, его приняли в Гильдию Святого Луки. И что он хочет на ней жениться. Трактирщик ответил, что дело решенное – о таком можно только мечтать! Всё равно никто ее, незаконнорожденную, здесь, в Харлеме, в жены не возьмет. И что в Делфт ей самая дорога.
Любит она мужа?
Не любит?
Или не знает.
Ей казалось, она должна полюбить человека, обязательно похожего на ее отца. Живого. Вечно делающего все не «как положено».
Попадались же всё больше похожие на толстого трактирщика, который грел ее холодными ночами, когда умерла мать, а она одна на жестком сундуке в холодной каморке не могла ни заснуть, ни согреться. Трактирщик гулким басом звал ее, требовал воды или пива принести и притягивал к себе под толстый бок.
Делал ли трактирщик с ней «что не положено», не делал, понять она не могла. Уставшая за день от тяжелой работы, замерзшая, наревевшаяся, почуяв тепло, засыпала с края широкой кровати, на которой, как водится, полусидя возлегал трактирщик.
Другая прислужница, косоглазая Остин, по утрам недобро смотрела на Агату, хотя из-за косоглазия той никогда нельзя было понять, кому на этот раз назначена злость в ее взгляде.
Остин ее обзывала шлюхой. А услышав, что Агату сватает художник из Делфта, не преминула сообщить тому, что сватает он поблядушку, проводившую ночи в трактирщиковой постели.
Муж ничего у нее не спросил.
Спросил бы, она бы и замуж не вышла – врать не умела. «Вся в отца!» – говорил про это трактирщик.
Когда муж лег с ней в первый раз, увидев кровь на простыне, обрадовался:
– Как чуял, что наговаривает косоглазая на тебя!
Сама Агата ничего не поняла. Значит, ничего «не положенного» трактирщик с ней не делал?
Но и не поняла, почему в койке толстого трактирщика, у которого изо рта так воняло рыбой, ей было теплее и слаще, чем теперь в постели мужа.
Почему, прежде чем уснуть в кровати трактирщика, она чувствовала, как становится жарко внизу живота, а здесь, на супружеском ложе, ничего подобного.
Но больше, чем жара внизу живота, хотела снова почувствовать другой жар. Который заполняет все существо в момент рисования. Но кто же кроме пьющего отца-гуляки даст краски и кисти в руки женщине? Муж не дает.
Так она, Агата, оказалась в Делфте. Стала «большой волчицей» – госпожой Ван Хогволс. Родила детей. И теперь идет с дочкой на другую сторону реки, к Новым мастерским, что невдалеке от армейских пороховых складов.
– Папочка! Видишь! Видишь! Папочка идет!
На подступах к мастерским дочка вырывает ручонку из ее руки и бежит за Хансом, новый кафтан которого и со спины невозможно не узнать!
– Папочка! Папочка!
Дочка вприпрыжку догоняет отца. Но муж на голос дочери отчего-то не оборачивается. Напротив, будто прибавляет шаг.
Девочка добегает до идущего впереди них мужчины и… смущенная возвращается.
– Это не папочка. Это другой господин.
Похоже, лучший портной Делфта выполнил заказ не в единственном экземпляре.
За полчаса ДО…
В мастерской как в стране чудес.
Волшебный запах красок и скипидара.
Натянутые на рамы холсты.
Палитры.
Наброски. Эскизы. Этюды.
И свет!
Из больших высоких окон в любое время дня такой удивительный тонкий, распадающийся на всю палитру оттенков свет. Как точно Гильдия выбрала место для Новых мастерских!
Пока Агата, поставив плошки с обедом для мужа, думает, как бы ей тайком отсыпать себе немного красок – дома почти все закончились, дочка пальчиком пробует на отцовской палитре разные цвета.
– Пора домой, Анетта, пока ты вся в красках не измазалась, – поругивает их с дочкой муж, отламывая ломоть еще теплого хлеба, который утром испекла Бритта. – Агата! Где ты там застряла?
– Иду, иду! – Пряча в карман юбки немного киновари, она спешит отойти от стола с красками.
– О! Да здесь лучшая натурщица из всех возможных!
Один из художников, чья мастерская здесь же рядом, шел мимо и теперь заглядывает в дверь.
– Я вас знаю. Вы нашего щегла Карла писали. Привязанного на жердочке, – прежде отца отвечает Анетта. – Только он привязанный сидеть не любит.
– Карла? Значит, мы с ним почти тезки. Он Карл, я – Карел, – смеется сосед.
– Поздоровайся с господином Фабрициусом, – снова не доволен поведением дочки муж.
– Здравствуйте, господин! – вежливо склоняет головку девочка.
– Так почему же мой тезка-щегол у вас в доме живет, если на привязи не любит сидеть? – спрашивает Анетту Фабрициус. – Отпустила бы ты его на волю!
– У него крыло было сломано. Сам упал или плохие люди сломали, не знаем. Только он далеко летать не может. Поэтому в доме и живет.
Сосед по мастерской просит девочку застыть в луче света, вынырнувшего из высокого окна.
– Не двигайся! Вот так! Умница! Ханс! Дай мне твою дочку написать!
Агата смотрит на мужа. Будет ругаться, что нечего девочке в мастерских делать.
Но нет. Муж даже горд, что дочку его коллеги по Гильдии писать хотят.
– Пусть сидит! Дочка Эгберта тоже здесь сегодня.
Муж кивает на другого соседа по мастерской, Ван дер Пула, чья дочка, примерно ровесница Анетты, играет с котенком в другой зале. И поворачивается к Агате:
– Приведу ее домой сам. Сегодня здесь ненадолго. Покупатель домой придет уже к четырем пополудни.
Муж согласился.
– Посидишь спокойно, Анетта?
– А мне краски дадут?
Дочку, как и ее саму в детстве, больше всего интересуют краски.
Муж рисунки девочек баловством считает.
– Незачем тебе краски.
– Дал бы ей немного, пусть пробует. Разве жалко? – вступается за дочку Агата, вспомнив, как отец учил ее видеть свет – откуда идет, как ложится, как с тенью мириться не хочет.
Но муж не отец.
– Баловство одно и перевод краски! Подрастет Йонас, учить его буду, после подмастерьем возьму, там и до члена Гильдии, бог даст, дорастет. А на девку переводить краски! Баловство одно! Тихо сиди, не ерзай!
– Посидишь?
Девочка тяжело вздыхает, но всё же быстро-быстро кивает. Конечно, она посидит! Даже если и не дадут краски! Конечно, она посидит! Как можно не посидеть в таком волшебном мире, где все рисуют и где живое переходит на холст и от этого не перестает быть живым.
– Давай жакетик и капор снимем. – Агата помогает дочери.
В мастерских, спасибо Гильдии, дров не жалеют, с октября уже камины протапливают.
– Сиди тогда смирно, чтобы господин Фабрициус тебя писать мог.
Счастье в глазенках девочки. На всё согласна. И тихо сидеть, и жакетик снять.
– Только, – тихо добавляет мать ей на ушко, – если пи́сать захочешь, шевелиться не бойся. Встань и беги папе скажи. Всё лучше, чем нарисуют, как ты описалась. Поняла?
Убирает капор и жакетик в сторону. Целует вкусно пахнущую головку дочери, зачем-то добавляет.
– Не скучай!
Хотя знает, ее дочка в мастерских скучать не будет. И выходит.
Часы на Новой церкви долгим гулом отбивают четверть. Три четверти часа до полудня. Домой скорее вернуться, разделать свиной окорок, который Бритта принесла с рынка – ради важного покупателя муж на свиной окорок расщедрился.
Путь до дома недолгий. Без коротеньких детских ножек Агата пройдет его в два раза быстрее. Но так ли нужно быстрее?
Или лучше пойти «долгой» дорогой вдоль реки Схи?
Посмотреть, как такое разное осеннее солнце в траве играет.
Ей же удалось отсыпать в мешочек немного охры из красок мужа. И немного кармина со стола Фабрициуса стащила прямо в карман. А дорогой ультрамарин с прошлого раза у нее припрятан. Она еще успеет поставить в печь окорок, покормить Йонаса и подняться в опустевшую комнатку в мансарде. Успеет сохранить этот свет. Только теперь еще немного на него наглядится.
За четверть часа ДО…
– Агата!
Знакомый голос вырывает ее из волшебного забытья. И захлестывает какой-то спокойной радостью.
Агата поворачивается.
Йоханес. Сын хозяина здешней гостиницы. Моложе ее на целых пять лет. Учился у ее мужа, когда она только приехала в Делфт. И вроде было это недавно. А не виделись с ним давно.
– Йон! Какой ты стал… взрослый.
Скрыть бы теперь улыбку. Увидит еще кто. Не пристало быть такой довольной, что встретила бывшего подмастерья мужа.
– Ханс говорил, ты женился.
Он нехотя кивает.
Йоханес!
На нее тогда не смотрел. Прятал глаза. Краснел при ее появлении так, что смущение алым цветом проступало не только на щеках и шее, но и на голове между прядками светлых волос!
Мальчик ей нравился. Но совсем ребенок. Шестнадцать лет. Едва начал свое шестилетнее ученичество, перед тем как поступать в Гильдию Святого Луки. Всё амуров каких-то рисовал смешных, да и только. Заходя в мастерскую, чтобы принести что-то нужное мужу, Агата каждый раз говорила мальчику, что не нужны ему чужие амуры.
– Йон! Пиши изнутри. Не то, что до тебя рисовали! Свое пиши.
– Вы позировать мне будете? – только и бормотал Йоханес.
Муж смотрел так недовольно, что она быстро выскакивала из мастерской, напоследок сделав глубокий вдох аромата чего-то запретного, но манящего. Пьянящего аромата красок. И чувств.
Муж смотрел. Она сбегала по лестнице вниз. Ребенок сильно ворочался в животе.
Прошел еще год. Юноша Йоханес, чуть не заикаясь, сказал, что любит ее и будет любить всегда. Что скоро сам станет художником и женится на ней.
Грешно представила юношу в своей постели вместо мужа.
У нее уже был ребенок, годовалая Анетта, и она была беременна вторым.
Почти уперевшись в юношу своим большим животом, губами коснулась его губ. Обветренных, дрожащих, сладких. И целовала долго-долго. Так долго, что стало жарко. Внизу живота всё пылало и сочилось. А ребенок внутри так резко толкнулся ногой, что это почувствовала не только она, но и Йон. Ребенок совершил полный оборот внутри ее и резко опустился вниз. Словно протестуя против участи остаться такой же безотцовщиной, какой росла она сама.
Отстранилась.
Рожала два дня.
Первая дочка за полдня родилась – утром за живот схватилась, к ужину с прижатой к груди Анеттой стол накрывала. Теперь два дня истовых мук. К исходу второго дня родила мальчика. Уже мертвого.
Наказал ли ее господь или всё случайность? Мертворожденные дети бывают во многих семьях. Но, увидев Йона после тех родов, не поздоровалась. Слишком всё связалось в голове.
Вскоре муж сказал, что теперь у него на одного ученика меньше. Йон сначала ушел в мастерскую к Карелу, тому самому господину Фабрициусу, который теперь пишет ее дочку, а после и вовсе уехал в Антверпен к Халсу.
Еще через два года как-то за ужином Ханс рассказал, что его бывший ученик окончил обучение, вернулся в Делфт, в дом своего отца, владельца гостиницы, был принят в Гильдию святого Луки. А еще женился. Тоже на дочке хозяев гостиницы.



























