Текст книги "Библиотека современной фантастики. Том 4. Станислав Лем"
Автор книги: Элайза Ричмонд
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
Затем я отправился к себе наверх упаковывать вещи, потому что через несколько минут предстояло выезжать. Оказалось, что вещей больше, чем я себе представлял. Я еще не уложил всего, когда запел телефон: прибыл мой ульдер.
– Сейчас спускаюсь, – сказал я.
Робот-носильщик забрал пакеты, и я двинулся за ним из комнаты, как вдруг телефон снова зазвонил. Я остановился в нерешительности. Негромкий сигнал повторился. “Пусть не думает, что я струсил”, – решил я и поднял трубку, не вполне, однако, сознавая, зачем я это делаю.
– Это ты?
– Да. Проснулась?
– О, давно. Что делаешь?
– Я видел тебя. В реале.
– Да? – коротко спросила она, но в ее голосе я уловил торжество. Это означало: теперь ты мой.
– Нет.
– Что нет?
– Девочка, ты великая актриса. Но только я совсем не тот, каким тебе кажусь.
– Сегодня ночью мне тоже казалось? – перебила она. В ее голосе дрожало веселье, и мне вдруг стало смешно. Я никак не мог подавить смех: этакий звездный квакер, однажды согрешивший, но отныне суровый, кающийся и добродетельный.
– Нет, – сказал я, сдерживаясь, – тебе не казалось. Но я уезжаю.
– Навсегда?
Ее развлекал этот разговор.
– Девочка, – начал было я и замолчал, не зная, что сказать. В трубке слышалось только ее дыхание.
– И что же дальше? – спросила она.
– Не знаю, – ответил я и торопливо поправился: – Ничего. Уезжаю. Это бессмысленно.
– Ты прав, – согласилась она, – может быть, поэтому и великолепно. Что ты смотрел? “Настоящих”?
– Нет. “Возлюбленную”. Слушай…
– О, это совершеннейшая дрянь. Я видеть ее не могу. Самая ужасная моя роль. Посмотри “Настоящих”, или нет, приходи вечером. Я тебе покажу. Нет, нет, сегодня я не могу. Завтра.
– Я не приду, Аэн. Я действительно сейчас уезжаю…
– Не называй меня Аэн, называй “девочка”…
– Девочка, черт тебя побери! – крикнул я, бросив трубку.
Спустился вниз, оказалось, что ульдер на крыше. На крыше располагались сад с рестораном и взлетная площадка. Собственно говоря, это был ресторан-аэродром, путаница этажей, летающие перроны, невидимые стекла – я бы и за год не нашел здесь моего ульдера. Меня проводили к нему прямо-таки за ручку. Он был меньше, чем я думал. Я спросил, сколько продлится перелет, – мне хотелось почитать.
– Около двенадцати минут.
На такое время не стоило и браться за книгу. Внутри ульдер немного напоминал экспериментальную ракету Термо-Факс, которую я когда-то водил, но был комфортабельней, а стены его, едва лишь дверь закрылась за роботом, вежливо пожелавшим мне счастливого пути, тотчас стали прозрачными, так что мне, сидевшему на первом из четырех кресел (остальные не были заняты), казалось, что я лечу на кресле внутри большой стеклянной банки.
Забавно, но это походило больше на ковер-самолет, чем на ракету или настоящий самолет. Этот странный экипаж сначала взвился вертикально вверх, не испытывая при этом ни малейшей вибрации, потом издал протяжный свист и помчался горизонтально, точно пуля. И снова произошло то же самое, что я уже когда-то заметил: момент ускорения никак не ощущался. Тогда, в порту, я еще мог думать, что пал жертвой воображения, но сейчас не оставалось сомнений. Трудно выразить чувства, овладевшие мной: ведь если они действительно сумели преодолеть силы инерции, то все гибернации, испытания, отборы, все муки и страдания нашего полета оказывались абсолютно бесцельными; в эту минуту я походил на покорителя Эвереста, который после неслыханно трудного подъема оказался наверху и вдруг увидел отель, переполненный отдыхающими, потому что пока он карабкался на вершину в одиночку, с противоположной стороны горы проложили железнодорожную ветку и организовали городок аттракционов. Меня нисколько не утешало, что, оставшись на Земле, я вообще не дожил бы до этого таинственного открытия, я скорее тешил себя мыслью, что это открытие окажется непригодным в космических условиях. Это был, конечно, чистейший эгоизм, и я отдавал себе в этом отчет, но потрясение было чересчур сильным, чтобы вызвать у меня надлежащий энтузиазм.
Тем временем ульдер летел совершенно беззвучно; я посмотрел вниз. Мы как раз пролетали над Терминалом – он медленно отплывал назад, точно ледяная твердыня; в верхних, невидимых из города, этажах зияли черные воронки ракетных шлюзов. Потом мы прошли совсем близко от небоскреба, того самого, в черно-белую полоску; он возвышался над ульдером. С Земли его высоту нельзя было оценить по достоинству. Он выглядел, как трубчатый мост, соединяющий город с небом, выступавшие из него “этажерки” были заполнены ульдерами и какими-то другими большими машинами. Люди на этих площадках казались зернами мака на серебряной тарелке. Мы летели над голубыми и белыми группами зданий, над садами, улицы становились все шире, покрытия их тоже были цветными преобладали охра и бледно-розовый цвет. Море домов, изредка разрезанное полосами зелени, расстилалось до самого горизонта, и мне стало страшно, что так будет до самой Клавестры. Но машина понеслась быстрее, дома стали редеть, разбежались среди садов, вместо них появились огромные зигзаги и стрелы дорог, они тянулись в несколько этажей, сходились, пересекались, уходили под землю, сбегались в лучистые звезды и снова устремлялись в серо-зеленую, открытую солнцу даль, как муравьями усеянную глидерами. Потом среди квадратов зелени появились огромные строения, крыши которых походили на вогнутые зеркала; в их фокусах тлели какие-то карминовые огни. Потом дороги совсем исчезли, и весь простор залила зелень, время от времени прерываемая квадратами иного цвета – красного, голубого, – явно не цветы, уж слишком яркими были краски.
“Доктор Жуффон был бы мной доволен, – подумал я. – Всего третий день, а какое начало! Не кто-нибудь. Знаменитая актриса, звезда. И почти не боялась меня, а если и боялась, то этот страх был ей приятен. Дальше бы так. Но зачем он говорил о близости? Так-то выглядит их близость? Как героически я бросился в этот водопад! Благородный питекантроп! И затем красавица, перед которой склоняются толпы, щедро вознаградила питекантропа; как достойно это было с ее стороны!”
Лицо горело. “Ты кретин, – терпеливо вдалбливал я себе, – что тебе, собственно, нужно? Женщины? Была у тебя женщина. Ты получил уже все, что можно получить, вплоть до предложения выступать в реале. Теперь у тебя будет еще дом, ты станешь ходить по садику, читать, книжечки, поглядывать на звезды и тихо, скромно напоминать себе: я там был. Был и вернулся. И даже законы физики работали на тебя, счастливчик, у тебя еще полжизни впереди, ты вспомни, как выглядит Ремер, на сто лет старше тебя!”
Ульдер начал снижаться с нарастающим свистом. На горизонте в синей дымке высилась горная цепь с белеющими вершинами. Мелькнули дорожки, посыпанные гравием, газоны, цветные клумбы, зеленоватый холодный блеск воды в бетонных обводах, тропинки, кусты, белая крыша, все это медленно повернулось, окружило меня со всех сторон и застыло, будто принимало меня в свое владение.
IV
Дверь ульдера открылась. На газоне ожидал оранжево-белый робот. Я вышел.
– Приветствуем вас в Клавестре, – сказал он, и его белое брюшко неожиданно запело – раздались звуки прозрачной мелодии, словно там у него помещалась музыкальная шкатулка.
Продолжая смеяться, я помогал ему вынести мои вещи. Потом открылась задняя дверца ульдера, который лежал на траве, как маленький серебряный дирижабль, и два оранжевых робота выкатили мой автомобиль. Массивный голубой кузов заблестел на солнце. Я совсем забыл о нем. Роботы, навьюченные чемоданами, картонками, пакетами, гуськом двинулись к дому.
Это был большой клетчатый куб, с окнами во всю стену. Входная дверь вела в остекленный со всех сторон солярий, дальше находился холл, столовая и лестница наверх – из настоящего дерева; робот, тот, музицирующий, не преминул обратить мое внимание на эту редкость.
На втором этаже было пять комнат. Я выбрал восточную, хоть она и была расположена не очень удобно: в остальных, особенно в той, из которой открывался вид на горы, было чересчур много золота и серебра, а в этой только полоски зелени, словно смятые лепестки на кремовом фоне.
Роботы, действуя ловко и бесшумно, уложили мое имущество в стенные шкафы, а я подошел к окну. “Порт, – подумал я. – Пристань”. Только высунувшись, я смог увидеть вдали в синей дымке горы. Внизу раскинулся полный цветов сад, в глубине – несколько старых фруктовых деревьев. У них были искривленные, натруженные ветви. Пожалуй, они уже больше не давали плодов.
Несколько в стороне, у шоссе (я видел его до этого с ульдера, теперь его заслоняла живая изгородь), над зарослями вздымалась башенка трамплина. Там был бассейн. Когда я повернулся, роботы уже ушли. Я передвинул к окну легкий, будто надувной, столик, уложил на нем пачки научных журналов, сумочки с кристаллокнигами и читающий аппарат; отдельно положил не тронутые еще блокноты и ручку. Это была моя старая ручка, при повышенной гравитации она протекала и пачкала вое подряд, но Олаф ее отлично починил. Я взял несколько папок, понадписывал на них: “История”, “Математика”, “Физика”, все это я делал уже в спешке, потому что мне не терпелось поскорее окунуться в воду. Я не знал, можно ли выйти в одних плавках, а купального халата у меня не было. Пришлось пойти в туалетную, и там, орудуя бутылью с пеножидкостью, я соорудил жуткое, ни на что se похожее страшилище. Тут же сорвал его с себя, и снова принялся за дело. Второй халат получился немного лучше, но и у него вид все равно был дикий; я отхватил ножом слишком длинные полы и самые большие неровности рукавов и только после этого обрел более или менее слоеный вид.
Я сошел в холл, еще не уверенный, что в доме, кроме меня, никого нет. Зал был пуст. Сад тоже, только оранжевый робот подстригал траву около розовых кустов. Розы уже отцветали.
Я почти бегом пустился к бассейну. Вода в нем дрожала и блестела. Над ней поднимался невидимый холодок. Я швырнул халат на обжигавший ступни золотой песок и, топая по металлическим ступенькам, взбежал на верхушку трамплина. Невысоко, но для начала в самый раз. Толчок, одинарное сальто – на большее я не решался после такого перерыва, – и я вошел в воду, как нож.
Вынырнул счастливый. Сильными махами пошел в одну сторону, потом поворот и обратно: в бассейне было метров пятьдесят. Я переплыл его восемь раз, не снижая темпа, вылез на берег – вода текла с меня, как с тюленя, – и улегся на песке. Сердце бешено колотилось. Хорошо! У Земли были свои прелести! Через несколько минут я уже обсох. Встал, оглянулся: никого. Прекрасно! Вбежал на площадку. Сначала сделал заднее сальто, вышло, хотя толчок был слишком сильным; вместо опорной доски была пластиковая плита, упругая, как пружина. Потом двойное; получилось неважно – ударился ногами о воду. Кожа моментально покраснела, словно ошпаренная. Я повторил. Немного лучше, но еще не совсем то, что надо. После второго витка я не успел выпрямиться, когда переходил в вертикальное положение, и шлепнулся подошвами. Но упрямства и времени у меня было более чем достаточно! Третий, четвертый, пятый прыжок. Уже немного шумело в ушах, когда – на всякий случай еще раз осмотревшись – я попробовал сделать сальто с винтом. Полнейшее поражение, фиаско, – я задохнулся от удара, наглотался воды и, отфыркиваясь, кашляя, вылез на песок. Уселся под ажурной лесенкой трамплина такой опозоренный и злой, что неожиданно даже рассмеялся. Потом плавал еще: четыреста, перерыв и снова четыреста.
Когда я возвращался домой, мир выглядел иначе. “Этого-то, мне, пожалуй, и недоставало”, – подумал я.
Белый робот ожидал у дверей.
– Обедать будете у себя или в столовой?
– Я обедаю один?
– Да, ваши соседи приезжают завтра.
– Тогда в столовой.
Я пошел наверх и переоделся. Еще не знал, с чего начать. Пожалуй, с истории, так будет разумнее, хоть мне и хотелось делать все сразу, а больше всего – наброситься на загадку побежденного тяготения. Послышался певучий звук. На телефон не похоже. Я не знал, что это, и соединился с домашним Инфором.
– Просим к столу, – объяснил мелодичный голос.
Процеженный сквозь зелень свет заливал столовую, наклонные окна у потолка сверкали, как хрусталь. На столе – один прибор. Робот принес меню.
– Нет, нет, – сказал я, – все равно что.
Первое блюдо напоминало компот. Второе уже ничего не напоминало. С мясом, овощами, картофелем надо было, видимо, проститься навсегда.
Хорошо, что я обедал один, потому что десерт взорвался у меня на блюдечке. Может быть, это слишком сильно сказано, во всяком случае, крем оказался и на коленях и на свитере. Это была какая-то сложная конструкция, твердая только сверху, и я неосторожно ткнул в нее ложечкой.
Когда появился робот, я спросил, можно ли кофе подать в комнату.
– Конечно, – сказал он. – Сейчас?
– Пожалуйста. Но только побольше.
Я сказал так, потому что почувствовал, наверно после купания, сонливость, а мне вдруг стало жаль времени на сон. О, тут действительно было совсем иначе, чем на палубе “Прометея”. Полуденное солнце обжигало старые деревья, тени укоротились, съежились около стволов, воздух дрожал вдали, но в комнате было прохладно. Я сел за стол и взялся за книги. Робот принес кофе. В прозрачном термосе умещалось литра три. Я ничего не сказал. Видно, на него подействовали мои габариты.
Начать надо было бы с истории, но я принялся за социологию: хотелось сразу узнать как можно больше. Однако очень скоро я понял, что не справлюсь. Она была напичкана труднейшей, специализированной математикой, и, что хуже всего, авторы ссылались на неизвестные мне факты. Вдобавок я просто не понимал многих слов, и приходилось то и дело заглядывать в энциклопедию. Пришлось установить второй оптон – их у меня было три, – но это мне быстро надоело, дело все равно двигалось слишком медленно, тогда я решил спуститься с небес и взялся за обычный школьный учебник истории.
Со мной творилось что-то неладное: не хватало терпения. У меня, которого Олаф называл последним воплощением Будды! Вместо того чтобы продвигаться по порядку, я сразу разыскал главу о бетризации.
Теорию разработали трое: Беннет, Тримальди и Захаров. Отсюда и пошло название. Я с изумлением узнал, что это были мои сверстники – свой труд они опубликовали через год после нашего отлета. Разумеется, сопротивление было колоссальное. Вначале никто даже не хотел принимать этот проект всерьез. Потом его передали на рассмотрение ООН. Некоторое время он переходил из подкомиссии в подкомиссию – казалось, что он потонет в бесконечных дискуссиях. Тем временем исследовательские работы быстро продвигались вперед; теорию разработали глубже, провели массу экспериментов на животных, потом на людях (первыми подвергли себя процедуре сами создатели; Тримальди довольно долго болел – в то время еще не знали об опасностях, которыми бетризация грозит взрослым, – и этот роковой случай заморозил дело на ближайшие восемь лет). Но на семнадцатый год от Нуля (это было мое собственное летосчисление, берущее начало от старта “Прометея”) решение о всеобщей бетризации было, наконец, принято; однако это было лишь начало борьбы за гуманизацию человечества. (Так по крайней мере говорил учебник.) Во многих странах родители не хотели подвергать детей прививкам, а первые бетростанции подвергались нападениям; несколько десятков их было разрушено до основания. Период замешательства, репрессий, принуждения и сопротивления длился лет двадцать. По вполне понятным соображениям, школьный учебник отделывался тут общими фразами. Я решил, что еще поищу подробности в первоисточниках. Нововведение прочно утвердилось лишь тогда, когда у первого бетризованного поколения появились дети. О биологической стороне бетризации в учебнике не говорилось ничего. Зато в нем было множество славословий в честь Беннета, Захарова и Тримальди. Был даже предложен проект вести летосчисление Новой Эры с момента введения бетризации, но он провалился. Летосчисление не изменилось. Изменились люди. Глава учебника кончалась патетическим абзацем о Новой Эпохе Гуманизма.
Я нашел монографию Улльриха о бетризации. Опять полным-полно математики, но я решил ее одолеть. Оказывается, с помощью прививок воздействовали не на наследственную плазму, чего я втайне опасался. Впрочем, если б это было так, не приходилось бы бетризовать каждое следующее поколение. Я подумал об этом с надеждой.
Всегда, по крайней мере теоретически, оставалась возможность возврата к прежнему. В раннем периоде жизни воздействовали на развивающиеся лобные части мозга группой протеолитических энзимов. Результат был неплохой, агрессивные влечения снижались на 80–88 процентов, исключалась возможность ассоциативных связей между актами агрессии и областью положительных ощущений, проявления личного риска уменьшались в среднем на 87 процентов. Наибольшим достижением считалось то, что перемены не сказывались отрицательно на развитии интеллекта и формировании личности и – что, быть может, еще важнее – не чувство страха лежало в основе этих ограничений. Иными словами, человек не убивал не потому, что боялся самого этого акта. Такой результат повлек бы за собой невротизации, заражение страхом всего человечества. Человек не убивал, потому что “это не приходило ему в голову”.
Одна фраза Улльриха показалась мне убедительной: бетризация приводит к исчезновению агрессивности не вследствие наложения запрета, а из-за отсутствия приказа. Но, поразмыслив, я, однако, решил, что это не объясняет самого главного: хода мыслей человека, подвергнутого бетризации. Ведь бетризованные были людьми вполне нормальными, они могли представить себе абсолютно все, а значит, и убийство. Что же в таком случае удерживало их от его осуществления?
Я искал ответа на этот вопрос, пока не стемнело. Как обычно бывает с научными проблемами, то, что в сокращенном и обобщенном виде казалось сравнительно простым и ясным, усложнялось тем сильнее, чем более полного ответа я доискивался. Певучий сигнал пригласил меня к ужину – я попросил принести ужин в комнату, но даже не притронулся к нему. Объяснения, которые я, наконец, нашел, не вполне совпадали. Отталкивающее чувство, похожее на омерзение, высшая степень отвращения – небетризованный этого понять не мог. Особенно интересны были показания исследуемых, перед которыми в свое время лет восемьдесят назад – в институте Тримальди под Римом была поставлена задача: преодолеть невидимый барьер, воздвигнутый в их сознании. Пожалуй, это было самым примечательным из всего, что я прочел. Никто не смог преодолеть этого барьера, но сообщения испытуемых о переживаниях, сопутствующих опытам, несколько отличались одно от другого. У одних превалировали психические явления: желание скрыться, выбраться из ситуации, в которую их поставили. Возобновление опытов вызывало у этой группы сильные головные боли, а настойчивые требования довести опыт до конца приводили в конце концов к неврозу, который, однако, удавалось быстро излечить. У других преобладали физические расстройства: беспокойное дыхание, ощущение удушья; это состояние напоминало кошмары, но люди жаловались не на страх, а лишь на физические страдания.
Как определил Пильгрин, 18 процентов бетризованных могли имитировать, например, убийства на манекене, но при этом должны были быть абсолютно уверены, что имеют дело с мертвой куклой.
Запрет убийства распространялся на всех высших животных; он не касался лишь пресмыкающихся и земноводных, а также насекомых. Разумеется, бетризованные отнюдь не всегда разбирались в зоологической систематике. Просто поскольку каждый, независимо от степени образованности, понимал, что собака эволюционно ближе к человеку, чем змея, – вопрос решался сам собой.
Я прочитал еще множество других работ и согласился с теми, в которых утверждалось, что внутренне понять бетризованного может лишь бетризованный. Я отложил эти книги со смешанным чувством: меня беспокоило отсутствие критических или откровенно негативных по духу работ и какого-нибудь анализа, подводящего итог всем отрицательным последствиям бетризации, а в том, что они должны существовать, я не сомневался ни на минуту не из-за недоверия к исследователям, а просто потому, что, в сущности, каждое человеческое начинание – это палка о двух концах.
В небольшом социографическом очерке Мурвика приводилось много любопытных данных о движении против введения бетризации в первоначальный период. Пожалуй, особенно сильным оно было в государствах с наиболее прочными военными традициями кровавых войн, таких, как Испания и некоторые страны Латинской Америки. Впрочем, нелегальные союзы борьбы против бетризации возникали во всем мире, особенно в Южной Африке, и на некоторых тропических островах. Использовались все средства, начиная от подделки медицинских свидетельств о бетризации и кончая убийством врачей, проводящих прививки. Когда период массового сопротивления и бурных стычек прошел, наступило кажущееся спокойствие. Кажущееся потому, что именно тогда начал зарождаться конфликт поколений. Бетризованная молодежь, подрастая, отбрасывала значительную часть достижений общечеловеческой культуры: нравы, обычаи, традиции, искусство, все это подвергалось коренной переоценке. Перемены охватили самые различные области – от сексуальных проблем и норм общежития до отношения к войне.
Разумеется, это великое разделение человечества не явилось неожиданностью. Закон о бетризации вошел в силу лишь спустя пять лет с момента утверждения, так как все это время готовились кадры воспитателей, психологов, специалистов, которые должны были позаботиться о правильном воспитании нового поколения. Необходима была коренная реформа народного образования, пересмотр репертуара театров, тематики чтения, фильмов. Бетризация – чтобы охарактеризовать размер перелома в двух словах – своими разросшимися последствиями и потребностями поглощала в течение первых десяти лет около 40 процентов национального дохода в масштабах всей Земли.
Это было время величайших трагедий. Бетризованная молодежь чуждалась собственных родителей. Не разделяла их интересов. Питала отвращение к их вкусам. На протяжении четверти века приходилось издавать два типа журналов, книг, пьес – одни для старшего, другие для младшего поколения. Но все это происходило восемьдесят лет назад. Теперь уже рождались дети третьего бетризованного поколения, а небетризованньгх в живых оставалась жалкая горстка; это были стотридцатилетние, старцы. То, что составляло содержание их молодости, новому поколению казалось таким же далеким, как традиции каменного века.
В учебнике истории я, наконец, нашел сведения о втором величайшем достижении минувшего столетия. Это было покорение гравитации. Это столетие даже называли “Веком парастатики”. Мое поколение мечтало победить гравитацию в надежде, что эта победа вызовет полнейший переворот в астронавтике. Действительность оказалась иной. Переворот наступил, но прежде всего он коснулся Земли.
Проблема “мирной смерти” от несчастного случая, например на транспорте, была грозой моего времени. Я помню, как самые крупные умы безуспешно бились над проблемой: как разгрузить постоянно забитые шоссе и дороги, чтобы хоть немного уменьшить неумолимо возраставшее количество несчастных случаев. Ежегодно сотни тысяч человек гибли в катастрофах, задача казалась неразрешимой, как квадратура круга. Возврата к безопасности пешехода нет, говорили в то время; самый лучший самолет, самый совершенный автомобиль или локомотив могут выйти из-под контроля человека. Автоматы более надежны, чем человек, но они тоже выходят из строя; любой, а стало быть и самый совершенный, механизм всегда может отказать.
Парастатика, гравитационная техника, принесла решение столь же неожиданное, сколь и необходимое, ибо мир бетризованных должен был стать миром абсолютной безопасности; иначе биологическое совершенство этой меры повисало в воздухе.
Ремер был прав. Суть этого открытия можно было выразить только с помощью математики, добавлю сразу: дьявольской. Наиболее общее решение, пригодное “для всех мыслимых вселенных”, предложил Эмиль Митке, сын почтового служащего, гений, который сделал с теорией относительности то же, что с теорией Ньютона сделал Эйнштейн. Это была долгая необычайная и, как всякая правда, неправдоподобная история, смешение мелкого и великого, человеческого комизма и величия, история, которая привела, наконец, спустя сорок лет к появлению маленьких черных ящичков.
Эти маленькие черные ящички обязан был иметь каждый без исключения экипаж, каждый плавающий или летающий корабль; они были гарантией от “преждевременного избавления”, как на склоне лет шутливо выразился Митке; в момент катастрофы – падения самолета, столкновения автомобилей или поездов, например, – они высвобождали заряд “гравитационного антиполя”. Антиполе, взаимодействуя с силой инерции, высвобождающейся вследствие удара или вообще резкого торможения, давало в результате нуль. Этот математический нуль был самой реальной действительностью – он поглощал всю энергию удара.
Черные ящички проникли всюду: в лифты, на подъемные краны, в пояса парашютистов, на океанские корабли и… мопеды. Простота их конструкции была столь же ошеломляющей, сколь и сложность теории, которая их породила.
Рассвет окрасил стены моей комнаты, когда, смертельно усталый, я повалился на кровать, сознавая, что познакомился со второй после бетризации великой революцией, свершившейся за время моего столетнего отсутствия на Земле.
Меня разбудил робот, подавший в комнату завтрак. Было около часа. Сидя в постели, я нащупал рукой отложенную ночью книгу – “Проблематику звездных полетов” Старка.
– Вы должны ужинать, Брегг, – укоризненно сказал робот. – Иначе вы ослабеете. Кроме того, не рекомендуется читать до рассвета. Вы знаете? Врачи отзываются об этом в высшей степени неодобрительно.
– Я-то знаю, а вот откуда ты знаешь? – спросил я.
– Это моя обязанность, Брегг.
Он подал мне поднос.
– Постараюсь исправиться, – пообещал я.
– Надеюсь, вы не сочли меня бестактным? Я не хотел бы показаться вам назойливым.
– Что ты, – сказал я.
Помешивая кофе и наблюдая, как растворяются в чашке кубики сахара, я как-то спокойно и медлительно дивился тому, что вернулся, что действительно нахожусь на Земле, поражался не только прочитанному за ночь, но просто тому, что сижу в кровати, что у меня бьется сердце – что я живу. И в честь этого открытия мне захотелось сделать что-нибудь, но, как водится, ничего подходящего не пришло в голову.
– Слушай, – обратился я к роботу, – у меня к тебе просьба.
– Я к вашим услугам.
– У тебя есть немного времени? Сыграй мне ту мелодийку, что вчера, ладно?
– С удовольствием, – ответил он, и под веселые звуки “музыкальной шкатулки” я быстро выпил кофе и, как только робот ушел, переоделся и побежал к бассейну. Честное слово, не знаю, почему я все время спешил. Что-то подгоняло меня, словно я предчувствовал, что в любую минуту может кончиться этот, как мне казалось, незаслуженный и невероятный покой. Как бы там ни было, именно постоянная спешка подхлестывала меня, когда, не оглядываясь, я пробежал напрямик через сад, несколькими прыжками взлетел на площадку трамплина и, уже отталкиваясь от доски, вдруг заметил мужчину и женщину, вышедших из-за дома. Очевидно, прибыли мои соседи. Разумеется, я даже не успел их рассмотреть. Я сделал сальто, не из лучших, и, нырнув до дна, открыл глаза. Зеленая вода была как зыбкий хрусталь, тени волн плясали на дне, освещенном солнцем. Я поплыл над самым дном к ступеням, а когда вынырнул, в саду не было никого. Я подумал, а не переплыть ли бассейн еще раз, но Старк взял верх. Предисловие к книге – автор говорил в кем о полетах к звездам как об ошибке астронавтической юности – меня так разозлило, что я готов был захлопнуть книгу и больше к ней не возвращаться. Но я пересилил себя. Пошел наверх, переоделся, спускаясь, увидел в зале на столе вазу, полную бледно-розовых фруктов, немного похожих на груши, набил ими карманы рабочих брюк, нашел самое уединенное местечко, окруженное с трех сторон живой изгородью, забрался на старую яблоню, выбрал развилку среди ветвей, подходящую для моего веса, и там взялся изучать эту эпитафию, посвященную делу всей моей жизни.
Час спустя я уже не был так убежден в своей правоте. Старк приводил доводы, которые трудно было опровергнуть. Он опирался на скудные данные, полученные двумя первыми экспедициями, предшествовавшими нашей; мы называли их “уколами”, потому что это было всего лишь зондирование на расстоянии нескольких световых лет. Старк составил статистические таблицы вероятного разброса – иначе говоря, “плотности заселения” Галактики. Вероятность встречи разумных существ составляла, по его расчетам, одну двадцатую. Иначе говоря, из каждых двадцати экспедиций – в радиусе 1000 световых лет – лишь одна имела шансы открыть обитаемую планету. Однако подобный результат, как это ни странно, Старк считал вполне ободряющим, и план космических контактов рушился под его анализом лишь в следующей части вывода.
Я поеживался, читая то, что неизвестный мне автор писал об экспедициях, подобных нашей, то есть предпринятых еще до открытия эффекта Митке и явлений парастатики: он считал их бессмыслицей. Но только от него я узнал точно, что теперь в принципе возможно создание корабля, который развивал бы ускорение порядка 1000, а может быть, и 2000 g. Экипаж такого корабля вообще не ощущал бы ускорения при разгоне или торможении – на борту сохранялась бы постоянная сила тяжести, меньшая, чем на Земле. Таким образом, Старк признавал, что полеты к границам Галактики и даже к другим галактикам – трансгалактодромия, о которой так мечтал Олаф, – возможны, и притом даже в течение одной человеческой жизни. При скорости, лишь на доли процента меньшей, чем световая, экипаж, достигнув глубин Метагалактики и вернувшись на Землю, состарился бы в крайнем случае всего на несколько десятков месяцев. Но на Земле за это время прошли бы уже не сотни, а миллионы лет. Цивилизация, которую застали б вернувшиеся, не смогла бы принять их. Неандертальцы легче приспособились бы к нашей жизни. Но и это не все. Ведь дело касалось не только судьбы группы людей. Они были посланцами человечества. Человечество задавало вопросы, на которые они должны были принести ответ. Если этот ответ касался проблем, связанных с данным уровнем развития той, другой цивилизации, то человечество само должно было получить его раньше, чем вернутся его посланцы. Ведь с момента постановки вопроса до получения ответа должны были пройти миллионы лет. Но и это еще не все. Сам ответ был бы уже неактуальным, чем-то мертвым, потому что астронавты принесли бы на Землю сведения о состоянии иной, внегалактической цивилизации, соответствующие лишь тому моменту, когда они покидали эту внегалактическую цивилизацию. За время их обратного пути тот мир тоже ушел вперед на один, два, три миллиона лет. Таким образом, вопросы и ответы станут запаздывать на многие тысячи лет, и это зачеркивает их, превращая всякий обмен опытом, сведениями, мыслями в фикцию. Стало быть, сами межзвездные путешественники станут посредниками и вестниками умерших, а их труд – актом абсолютного и неотвратимого отчуждения от человеческой истории; космические полеты превратятся в самый дорогостоящий вид дезертирства из мира творимой истории. И во имя этого миража, во имя такого, никогда не окупающегося, всегда бесполезного безумия Земля должна напрягать все силы и отдавать лучших своих сыновей?