444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Мурашова » Танец с огнем » Текст книги (страница 13)
Танец с огнем
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:29

Текст книги "Танец с огнем"


Автор книги: Екатерина Мурашова


Соавторы: Наталья Майорова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Глава 13,
в которой Люша и Глэдис «прощаются» с умирающей Камишей, супруги Таккер говорят о финансировании нелегальных партий, а Луиза Гвиечелли подслушивает их разговор

Вся, почти без исключения, семья Осоргиных-Гвиечелли была музыкальна. По вечерам в доме часто пели на русском, французском и итальянском языках и импровизировали в четыре руки на двух роялях. Периодически увлекались каким-нибудь композитором. Этой зимой у Камиши, когда она была в состоянии встать с постели, наступил Григовский период. Она называла его музыку «снежной», зажигала над клавиатурой две свечи и играла, глядя в темнеющее окно, с такой печальной пронзительностью, что у всех слушателей наворачивались на глаза слезы, а служанка Степанида и вовсе, заслышав Камишину игру, пряталась в своей каморке. Там, понуро сидя на огромном сундуке, она долго и свирепо сморкалась в огромный клетчатый платок, а в перерывах искоса взглядывала на дешевую иконку, украшенную бумажными цветами.

– Господи, ну сделай же Ты милость, возьми меня вместо нее, – бубнила старуха. – Я-то пожила уже, а она что ж…

Бормотание ее было совершенно безнадежным и почти сварливым по тону. Степанида не думала ничего конкретного ни о Боге, ни об устройстве загробного мира, но при этом ни на мгновение не могла поверить в то, что Господь согласится вместо аристократической, талантливой барышни призвать к себе корявую и безграмотную старуху. «Небось, дураков-то и там нет…» – тоскливо рассуждала Степанида. В чем-то это воображаемое ею самой пренебрежение Господа было даже обидным для нее лично, и от этой двойной обиды Степанида сморкалась еще громче и отчаянней.

Нынче Степанида не пряталась в каморке, а, напротив, возбужденно крутилась в прихожей. Приняла у вернувшейся из гостей Анны Львовны дорогую меховую мантилью, помогла отстегнуть булавки, отряхнула от снега круглую шляпку, приговаривая:

– Вот так-так. Вот так-так…

Анна Львовна прислушалась, подняла темную, аккуратно прорисованную бровь:

– Что это?.. Кто это? Степанида, как это называется по-русски? Этот инструмент?

– Гармошка это, – охотно подсказала служанка.

Услышав голос дочери, в прихожую из анфилады комнат вышла Мария Габриэловна. На ее лице легко читалась растерянность.

– Мама, что это у нас происходит? Что за гам? Дети ходили гулять, видели уличное представление и теперь играют… Степанида, как у вас называется?.. Арлекин, Коломбина – только по-русски…?

– Скоморохи, – на лице служанки расплылась довольная улыбка.

– Да-да, скоморохи… Мама, но почему ты или Майкл их не остановите, если они сами не понимают? Камише же вреден такой тарарам, она сегодня опять всю ночь не спала, сидела в подушках и кашляла… Если уж им так неймется, пусть по крайней мере уйдут на третий этаж и в дальнюю, зеленую комнату. Зачем же рядом с больной…

– Энни, все это происходит не рядом… а прямо в комнате у Камиши! – испуганно вымолвила Мария Габриэловна.

– Да что в конце концов у нас происходит?

– Любочка приехала прощаться с Камишей.

– Что-о?!

– Камиллочка, видимо в минуту осознания своего положения, написала Любочке письмо. Люба нашла возможным показать его мне. Там всего несколько строк. Строго и смиренно: умираю, хочу напоследок увидеть любимые лица, проститься, приезжай, если будет возможность. Любочка, конечно, примчалась немедля. И привезла с собой знакомую артистку.

– Кого?

– Артистку из ресторана, – смущенно повторила Мария Габриэловна. – По-моему, они когда-то вместе выступали… Ее зовут Глэдис Макдауэлл, она по происхождению американка и, мне кажется, в сущности очень сердечная женщина…

– Но зачем все это? Ведь они с Камишей даже незнакомы! Что за причуды, есть же какая-то мера! Ладно, Люба всегда была со странностями, но, мама, вы-то с Майклом должны были проследить… Право, это смешно: ни на минуту вас нельзя оставить! Как только папочка уходит на службу, а я по своим делам, сразу же в доме начинается кавардак! Объясни мне: что эта сердечная американская женщина делает в комнате больной?!

– Ты не поверишь, Энни. Она там жонглирует, пляшет и поет куплеты. Дети в восторге, пляшут вместе с ней. Луиза моментально притащила свой инвентарь и показывает фокусы. Глэдис уже научила ее глотать металлический шарик от Степанидиной кровати, а потом вытаскивать его из рукава рядом стоящего человека…

– Боже мой! Ты всегда была слишком мягкой, но почему Майкл не прекратил этот балаган?

– Майкл показал карточный фокус от своего старшего брата и научил всех прятать в ухе дополнительного туза…

– Всем весело! Кто-нибудь подумал о Камише?!

– Камишенька смеется, и ни разу не кашляла…

– Бульона выпила большую чашку и пирожком закусила, – широко улыбаясь, дополнила доклад барыни Степанида. – Я ей под шумок еще лимончик долечками порезала и сахарком посыпала, как доктор велел. Большую-то часть ребятишки, конечно, расхватали, но она тоже штучки три ссосала… А шарика мне и не жалко вовсе, пусть хоть все проглотят, лишь бы Камишеньке в радость…

Энни ничего не ответила служанке, досадливо передернула плечами и отправилась переодеваться. Потом у себя в комнате не торопясь выпила чашку некрепкого чая и постаралась правильно настроиться. Вот мамочка – никогда никого не осуждает, даже в вульгарной ресторанной певичке сразу разглядела сердечность… Режущий звук губной гармошки ввинчивался в мозг. Через неровные промежутки времени докатывались взрывы пронзительного смеха. Энни казалось, что среди прочих голосов она узнает голос своего мужа. Так увлекся жонглированием и карточным мошенничеством, что даже не заметил возвращения жены…

В конце концов тянуть дальше было уже нельзя. Энни прошла через покрытую красным ковром площадку, миновала белую гостиную с двумя роялями, комнату с большим чертежным столом, где по вечерам работал в окружении семьи Лев Петрович…

Шторы, обыкновенно плотно занавешенные (Камилла часто проводила ночи без сна, мучаясь кашлем, должна же она подремать хотя бы днем!), теперь были раздвинуты. Все лампы горели. За большим окном картинно падал тяжелый и влажный февральский снег. На широком подоконнике стоял старый, переделанный для нужд фокусницы цилиндр Льва Петровича, полный разноцветных лент. Вся мебель, кроме небольшого столика, на котором, по-видимому, показывали фокусы, была раздвинута по углам. На полу валялись разноцветные тряпочные шарики, мандариновые корки и еще какие-то странные предметы, похожие на кегли. Энни почему-то сразу решила, что они, как и шарики, и съеденные детьми мандарины, использовались для жонглирования.

Посередине комнаты, взявшись за руки, самозабвенно кружились четверо:

Люба Осоргина-Кантакузина с развевающимися черными кудрями, красивая почти неприличной в этой комнате, цветущей красотой молодости;

Камилла Гвиечелли – босиком, в батистовом пеньюаре, который, казалось, был надет на бесплотный призрак;

Рослая немолодая женщина в клетчатом костюме, полосатых чулках и тяжелых ботинках на резинке, которая и являлась, по всей видимости, Глэдис Макдауэлл;

И, наконец, муж Энни – рыжий, веснушчатый фабрикант Майкл Таккер.

Под руководством Глэдис все четверо пели взрывающимися, запыхавшимися от движения и смеха голосами:

 
«Лукреция в ломбарде вареники варила,
А Монна Джиованна курей духами мыла!»
 

Дети визгливо хохотали и беспорядочно носились по двум смежным комнатам, как вспугнутые в курятнике куры. Луиза ловила их, растопырив руки, а, поймав, безжалостно щекотала.

Тринадцатилетний кузен Луизы Марсель сидел на полу, привалившись спиной к комоду, и сосредоточенно терзал губную гармошку Глэдис, пытаясь подыгрывать поющим. Звуки, которые он из нее извлекал, могли бы сопровождать порядочную кошачью свадьбу.

Все вместе выглядело так, как будто в комнату напустили веселящего газа.

Шокированная увиденным Энни, поразмыслив, нашла только одну возможность вмешаться в происходящее.

– Майкл, будь любезен! – громко и холодно произнесла она. – Я бы хотела с тобой поговорить.

Фабрикант оглянулся на голос, увидел жену и тут же остановился и разжал руки. Камилла упала бы, если бы Глэдис и Люша не подхватили ее с двух сторон. С покрытого веснушками лица Майкла медленно сходила краснота и выражение бесшабашного веселья, сменяясь пожалуй что недоумением.

– Мамочка пришла! – радостно завопила Роза.

– Не кричи так, милая, – Анна Львовна погладила дочку по волосам, не сводя взгляда с мужа. Люша усадила Камиллу на кровать, подложила ей под спину большую подушку.

– Энни, познакомься, это Глэдис…

– Да, конечно, очень приятно. Прости, Любочка, я только что пришла, устала и не хотела вам мешать… Я только заберу у вас Майкла…

– Мамочка, смотри! – Роза выплюнула на ладонь металлический шарик, отвинченный от кровати, и попыталась запихать его в узкий рукав платья Анны Львовны.

– Тьфу, гадость какая! – Энни отшвырнула обслюнявленный шарик и, буквально волоча мужа за собой, вышла из комнаты.

После ухода супругов Таккер веселье как-то само собой угасло, как будто они унесли его с собой.

– Красивая Энни, правда? – спросила Люша у Глэдис.

– Красивая? – Глэдис сложила трубочкой ярко-накрашенные губы. – Ну да, красивая, пожалуй. Как ведро холодной воды.

– Почему так? – тихо улыбнулась оригинальному обороту Камиша.

– Вот так. Каждому свое нравится. А если ты, к примеру, лошадь, и к тому же непоеная…

Люша рассмеялась. Луиза подхватила ее смех – она была единственной, кого странный смех Люши не пугал и не обескураживал. Она даже не понимала: что в нем такого?

– Любочка, – прошептала Луиза на ухо молодой женщине. – Ты только сразу не уходи. Я сейчас прокрадусь и подслушаю, как Энни будет Майкла честить. Потом приду и все вам расскажу, это же наверняка занятно выйдет…

– Ага, – не удивляясь, кивнула Люша.

Интриги и сплетни процветали в семье Гвиечелли, как в любой многочисленной и добропорядочной итальянской семье.

* * *

– Майкл, от тебя я во всяком случае не ожидала… Мама с самого начала ни в чем не может отказать Любочкиному напору, но – ты! Неужели ты не понимаешь, что в Камишином положении такие дурацкие развлечения категорически не показаны?! Ей же станет хуже скорее всего прямо сейчас, и уж наверняка – нынешней ночью…

Голос Анны Львовны, всегда такой плавный, сдержанный, сейчас едва заметно дрожал. Впрочем, это, скорее всего, лишь казалось – из-за колеблющихся отражений в зеркалах, неровных, темных и мутноватых, глядящих на супругов Таккер со всех сторон. Зеркала разных размеров и конфигурации – большое настенное, в раме, напоминающей римскую триумфальную арку, легкий резной трельяж с фигурками крылатых путти, зеркало со свечами, зеркало-часы с Зодиаком и медленно кружащейся галантной парой, ручное зеркало, обрамленное в пожелтевшую от времени слоновую кость… Старинная коллекция – память о знаменитой некогда семье венецианских мастеров-зеркальщиков Гвиечелли – разместилась в кабинете английского фабриканта Майкла Таккера изысканно и гармонично, будто испокон веков здесь и пребывала. Самому фабриканту, на первый взгляд, почти не осталось места. Письменный стол темного дерева, похожий на надгробную плиту из средневекового собора, явно составлял компанию зеркалам, а не Таккеру. И тонкие хрустальные подвески лампы звенели мечтательно и меланхолично, совсем по-венециански. Разве что кожаное кресло у стола было вполне английским – удобное, основательное, и лежащую на нем уютную бархатную подушку украшал вышитый уиппет на фоне тюдоровского поместья.

Понятно, что одного уиппета для успешной конкуренции было маловато. Обычно, впрочем, ему успешно содействовал сам хозяин. Но, увы, не сейчас.

– Darling Энни, прости, не удержал себя…

Сидящий на хрупком венецианском стуле фабрикант изобразил раскаяние всей верхней половиной туловища – опустил руки и плечи, полуприкрыл глаза, и даже оттопыренные, в веснушках уши как будто потеряли свою хрящевую упругость и слегка обвисли.

– Она такая смешная есть – эта артистка, подруга Любочки. Мы говорили с ней по-английски, вспомнили детство – она в Америке, я в Англии, но одинаковый… social stratum… И потом так хорошо веселиться… как это выразить… Люба говорила мне… Вприпрыжку – вот! Энни, твои братья, кузины и племянники чудесно играют и поют, я sincerely делаю это признание, но почему я всегда засыпаю?.. Я думаю, что иногда можно веселиться вприпрыжку! Мы с братом тоже делали так. У нас в пабе «Dead horse»…

– Не устаю удивляться тебе, Майкл. Нашел время и место для ощущения классовой солидарности, – вздохнула Анна Львовна, и глубины зеркал затуманились на миг сочувственной тенью. – Действительно как ребенок, ей-богу. Я должна напоминать тебе, что ты взрослый человек, глава семейства, владелец двух фабрик? Пора бы тебе уже самому понять, что трактир «Дохлая лошадь» остался далеко в твоем прошлом… Поверь, это необходимо, потому что, как говорят в России, нельзя долго сидеть на двух стульях сразу. Если не предпринять решительного разделения в своей голове, то очень трудно поступать по совести и долженствованию в самой жизни. Взять хоть этих твоих революционеров…

– Ты как всегда права, darling! – Майкл притянул к себе обнаженную руку жены и звучно чмокнул ее чуть повыше локтя. Анна Львовна едва заметно поморщилась. – Ты говорила с самого начала, а я не слушал тебя. Теперь они мне надоели!

– Ebbene, grazie a Dio! (Ну, слава Богу – итал.) Но… что же случилось? Расскажи мне!

Брак Анны Осоргиной и Майкла Таккера был союзом очень разных, почти несовместимых на первый взгляд людей. Но он был основан на доверии и откровенности, и от этого весьма выигрывал. Инициатором такого положения вещей был Майкл. Он был упрям и неизменно поступал по-своему, но считал важным мнение супруги по самым разным поводам и всегда внимательно его выслушивал. Анну Львовну, по природе скрытную, подвигло на соглашение обыкновенное любопытство. Жизнь мужа не ограничивалась домом и семьей и была куда разнообразнее, чем ее собственная. В результате достигнутых договоренностей супруги рассказывали друг другу даже весьма рискованные вещи. Например, Майкл знал все о страстных письмах, которые когда-то писал его жене юный Максимилиан Лиховцев, пылко и платонически влюбленный в Анну Львовну. А Энни, в свою очередь, была в курсе того, что еще со времен московского восстания фабрикант Майкл Таккер дает деньги на революцию группе левых эсеров. Как ни странно, но он даже разделял некоторые пункты эсеровской партийной программы. Например, Таккеру, который лично входил во все мелочи производства на своей фабрике, казалось правильным, чтобы земля принадлежала тем, кто ее обрабатывает, а не помещикам, круглогодично живущим в Петербурге, а то и в Париже. Кроме того, Майклу очень нравилась русская поговорка «на то и щука в озере, чтобы карась не дремал». Роль жирного карася он отводил себе, прочей буржуазии и всей государственной махине Российской империи, которая казалась ему слишком неповоротливой и нуждающейся в реформах. А роль мелких хищных щук принадлежала всяким революционным группировкам, попутно будоражащим сонные народные массы.

– Они совсем мышей не ловят – так Глэдис говорила по-русски! К тому же я прочел в нелегальном листке, что чуть не самые их главные… верхушка – работала одновременно и на террор и на полицию. Получала деньги и там, и там… Провокаторы. Вот так фокус! Мне это просто… I’m bored! (скучно – англ.)!

– Майкл, откуда у тебя нелегальные газеты?

– Вот сложность! – Таккер наморщил короткий нос. – Да их у меня на фабрике агитаторы распространяют, а может быть, даже прямо в подвале и печатают!

– Майкл, я не устаю тебе удивляться. Ты как будто играешь в лошадки! Террористы «не ловят мышей» – то есть не взрывают и не убивают. Тебе это скучно. А если у тебя на фабрике найдут подпольную типографию – неужели ты не понимаешь, чем это грозит тебе, всем нам?! Ты подумал хотя бы о том, что папочка – член Городского Совета, а мы живем в одном доме и фактически одной семьей? Его репутация…

– Энни, дорогая, прости, но я, пожалуй, не смогу объяснить тебе… С одной стороны, это слишком по-английски. С другой – об этом, наверное, мог бы хорошо сказать русский писатель…

– Ты, конечно, далеко не русский писатель, но все же попробуй. Вдруг получится? – с ноткой язвительности предложила Анна Львовна.

– Но разве ты не видишь – ведь все это действительно игра! Да, иногда она пахнет порохом или кровью, иногда ветрами дальних странствий, опиумом, пряностями, колониями, рабством, освободительной борьбой, иногда книжной пылью или философской заумью и еще черт знает чем… но при этом она все равно остается игрой взрослых мальчишек! Англичан, особенно из высших классов, с детства учат понимать это и соответственно относиться к происходящему окрест. А русские и еще немцы почему-то все воспринимают очень серьезно и, услышав хоть одно из кодовых слов, сразу поднимают глаза к потолку и перестают видеть окружающий мир… Даже милейший и умнейший Лев Петрович…

– Интересно, Майкл, – с подозрением спросила Анна Львовна. – Если все это, по-твоему, всего лишь игра, то почему в нее не играют девочки и женщины?

– Вы тоже играете, – улыбнулся Таккер. – Но у вашей игры другие правила. Вы можете дать жизнь новому человеку, и потом прямо держать ее в руках, кормить, направлять. Вам для этого в сущности ничего не нужно. Мальчишки, чтобы не умереть от зависти к вам, вырастая, отнимают жизнь у себе подобных. Им кажется, что этим они становятся вровень с вашей игрой… Но это только phantom, иллюзия! Хотя есть закономерность: чем примитивнее существо, тем меньше оно играет…

– Майкл, мне кажется, чтобы только меня успокоить, ты говоришь какую-то ерунду…

– Well, you see! (Вот видишь! – англ.) – искренне огорчился фабрикант. – Я так и думал, что не сумею объяснить… Но вот хорошая новость: я уже сказал тебе, что больше не буду играть с революционерами в одну игру. Завтра вечером я как раз встречусь с одним из них в кофейне Филиппова и скажу ему, что денег больше не будет.

– Майкл, а это не опасно? – взволновалась Энни. – Они не могут…

– Не бойся, darling, это моя игра, я знаю ее правила и вовсе не собираюсь ссориться с ними. У меня уже заготовлено объяснение. Все будет хорошо… И… я думаю, что вечером тебе действительно стоит заглянуть к Камишеньке.

– Разумеется, я так и сделаю. Боюсь, что ваша с Любочкой «припрыжка» аукнется бедняжке как минимум бессонной ночью…

Снова вздохнули зеркала, и хрусталь прозвенел строго в соль-миноре, как камертон в оркестре итальянской оперы.

* * *

Глава 14,
в которой сообщаются некоторые статистические сведения о Петербурге, Люша устраивает своего брата в психиатрическую лечебницу и пишет Арабажину о петербургском модерне, а Адам Кауфман принимает решение жениться.

– Здесь, в Петербурге – всё. Все, что устремлено в будущее. Все, что связано с надеждой не просто на рост (этого нынче и в Москве довольно), но – на развитие. Говорят: Петербург – нечеловеческий город. Глупости! Все наоборот. Единственно человеческий в нашей империи. Москва – живой организм, куча церквей и деревянных домишек, живет, растет, питается сама по себе и сама в себе, как колония каких-нибудь кишечно-полостных или термитов. Петербург – это органон, творение истинно человеческого разума. Изначально упорядоченная и умопостигаемая человеком структура. Понимаете? Птичье чириканье весной в лесу и симфония Баха. Вот это Москва и Петербург.

– Я, быть может, предпочла бы чириканье, – подумав, заметила Люша и медленно, с явным удовольствием, слизнула с муфты несколько ажурных снежинок.

При виде ее розового язычка, прицельно охотящегося на снежинки в голубоватом беличьем меху, Адам почему-то вздрогнул всем телом и резко сказал:

– Ерунда! Любовь Николаевна, вы не сможете теперь убедить меня, что я должен причислить вас к кишечно-полостным. Поймите же: Петербург – мозг нашей цивилизации. В самом прямом смысле. Преподаватели, ученые, врачи, адвокаты, педагоги, литераторы, философы, журналисты составляют около 12 % населения столицы – 200 тысяч человек. Это не считая студентов, которых еще около 70 тысяч. Эта умственная сила, как дрожжи в тесте, стремительно пускает в рост, поднимает все остальное. За 5 лет производительность основных отраслей промышленности увеличилась вдвое. Растет экспорт зерна, что, в свою очередь, способствует притоку капитала как в промышленность, так и в сельское хозяйство. На Путиловском заводе в год производится продукции на 17,5 миллиона рублей. Там работают 14 тысяч человек. На Металлическом заводе производят паровые турбины, на заводе Нобеля – двигатели для трансмиссий, компрессоров и электростанций, на заводе Лесснера – паровые котлы, холодильные машины, мины, снаряды, торпеды. Текстильное производство составляет 1/5 часть всего объема промышленности города: Невская ниточная и Российская бумагопрядильная мануфактуры, Невская бумагопрядильня. Прибавьте огромный порт – на Гутуевском острове длина причальной линии составила почти 6 километров. Во время навигации там швартуется до 5,5 тысячи судов. А общий грузооборот составляет 5,6 миллиона тонн в год…

– Простите, Адам, но не скажете ли вы, – Люша улыбнулась с вполне сознательным кокетством. – Почему это у меня сейчас складывается такое впечатление, будто я гуляю по Петербургу под ручку со статистическим справочником?

– Простите и вы, – усмехнулся Адам. – Я, конечно, увлекся. Но что бы вы сами хотели узнать и увидеть? Командуйте.

– Нет, нет, я вовсе не хочу вами командовать. Мне этого довольно в усадьбе. Я слушаю вас внимательно и смотрю, просто у меня язык без костей, как нянюшка называла. Вот вы говорите – тесто поднимается. Но если из пушки выстрелить или закричать громко, оно, дрожжевое тесто, может ведь и обратно опасть. Вы знали? Наша кухарка Лукерья, когда у нее тесто подходило, всегда велела нянюшке меня в дальней комнате запирать или на огород к Акулине спроваживать, потому что я крикливая была, и уговоров не понимала… Не выйдет ли и здесь так, как с тестом?

– Вы очень точно мою аналогию развили, – серьезно сказал Адам. – Ударят пушки, все равно изнутри или снаружи, и опадет тесто. Я и сам того боюсь. И все нынче думающие и действующие в направлении развития науки и культуры люди – тоже.

– А можно что-нибудь сделать?

– Запереть в дальней комнате около полумиллиона пролетариев, работающих на 824 петербургских фабриках и заводах? – горько усмехнулся Адам. – Боюсь, что ничего не получится. Разве что сослать их всех на огороды? (это попробовало сделать советское правительство в 70‑х годах 20 века, практически за бесплатно раздав ленинградцам по 6 соток в самых болотистых районах области – прим. авт.) Меня лично немного утешает другое…

– Что же?

– Масштаб того, что реально происходит во Вселенной, неизмеримо превосходит все то, что может вообразить и накуролесить человек. Социальные бури и теософские бредни выглядят бледными и вторичными по сравнению с гонками миллиона сперматозоидов в борьбе за новую жизнь или борьбой лимфоцитов с инфекциями. Транспортом кислорода кровяными тельцами. Загадкой работы нервных клеток. У каждой такой симфонии внутри нашего организма есть дирижер. Есть ли дирижер социальных симфоний? Кто он? Сегодня мы, врачи, уже знаем, что клетки мозга и периферической нервной системы могут составлять управляющий орган. Какие же клетки составляют Бога? Человечество? Человечество и есть Бог природы, как мозг есть бог организма?

Люша смотрела на Адама широко открытыми глазами. Аркадий Арабажин когда-то пытался рассказать ей, как и какими категориями мыслит его друг Адам Кауфман, теперь она столкнулась с этим вживую.

– Я всегда знала, что у всего есть режиссер. С детства, – наконец сказала она с напускной самоуверенностью, явно пытаясь восстановить нарушенное душевное равновесие. – У меня были такие театрики, а там куколки. Если потянуть за нитку, то…

– К вопросу о театрах, – улыбнулся Адам. Он давно знал, какое впечатление производят на женщин его естественно-научно-философские выкладки, и смирился с этим. – Сейчас мы с вами, Любовь Николаевна, пройдем проходными дворами в сторону Мойки. Вон там, видите, мимо дровяных сараев и конюшни идет вполне хорошая тропка. И выйдем туда, где между Офицерской и Мойкой расположился Демидовский сад, в петербургском просторечии называемый «Демидроном». Там находится театр, в котором царит Вера Федоровна Комиссаржевская. Там же Мейерхольд ставил для нее «Балаганчик» Блока в декорациях Николая Сапунова, а музыку написал Михаил Кузмин. Я был на премьере как раз прошлой зимой… Вы любите Блока?

– Не знаю… – пожала плечами Люша.

– Странно. Не любить Блока?! – темные глаза Кауфмана лукаво заискрились. – Он, кстати, живет недалеко отсюда. Под его окнами всегда, в любую погоду гуляет несколько девиц…

– Мы туда не пойдем! – строптиво сказала Люша.

– Как вам будет угодно! – засмеялся Адам, и, не удержавшись, похвастался. – А вот я, между прочим, лично знаком с поэтом и писателем Арсением Троицким.

– Правда? Вот как хорошо! – обрадовалась Люша. – А я еще у Льва Петровича читала его роман. Про младенца Николеньку. Там очень здорово описано, как звезды все удаляются от него и все ближе становится лицо няньки, и он и радуется, и одновременно печалится, потому что понимает, что это уже навсегда. Я, правда, чуть не разревелась, когда читала… Ведь я сама, когда была сумасшедшей девочкой, тоже много всякого знала и чувствовала, что теперь позабыла… А место-то пустое осталось и тянет иногда… А он-то сам, Троицкий этот, он как?

– С психической точки зрения – нормальнее некуда. Впрочем, часто мается желудком. Когда-то наш общий друг Аркаша его даже лечил…

– Ну надо же! А как же они сошлись? Я ведь доподлинно знаю, что Аркадий Андреевич декадентов вовсе не жалует…

– Там какая-то неизвестная мне история вышла. Но познакомил меня с Троицким именно Арабажин. А уже после, когда я только в Петербург переехал, мы снова встретились. Нынче из его круга со мной двое регулярно консультируются и в водолечебницу ходят, и еще несколько – время от времени… Благодаря тому я в курсе всех новаций столичной культурной жизни, и иногда контрамарки…

– Вы им помогаете?

– Да как же им поможешь? Пьянство, кокаин, разврат всевозможный, годами спят днем и бодрствуют по ночам… При этом – стихи, музыка, картины, театр… Знаете поговорку: бесплатный сыр бывает только…

– В мышеловке! – закончила Люша. – Еще как знаю! Вы спрашивали: чего я хочу. А вот не можете ли меня с ними познакомить? Адам, милый, а? – Люша с трудом забежала вперед по узкой тропке, привстала на цыпочки, сделала какое-то неуловимо беличье движение руками возле его груди и снизу вверх заглянула в глаза. – Мне ведь тоже интересно, я же в такой глуши обычно живу…

Адам поймал себя на диком в контексте происходящего желании: прямо сейчас поднять женщину за локти, притиснуть к себе и, забыв обо всем, прислонившись к потемневшей стене дровяного сарая, целовать ярко-алый рот, холодное бледное лицо и темные, присыпанные снегом кудри. Ничего аналогичного по чувственной силе желания он не испытывал никогда за все двадцать семь лет своей жизни. И даже не предполагал, что такое вообще возможно. Блестящий человеческий разум – управляющая всем структура? И где же он теперь? Задвинут в самый дальний угол простым инстинктом. Ощущение такое, как будто летящий на всех парах паровоз обогнал медленно ползущую по дороге телегу…

– Любовь Николаевна, идите вперед! – резко приказал Кауфман.

Нервическими движениями сорвав перчатки, он изо всех сил сжал кулаки, вонзив в ладони аккуратно подстриженные ногти.

– Адам, а что же…

– Тут узко, поэтому не оборачивайтесь, иначе упадете… Будут вам ваши декаденты!

* * *

«… Часто мне кажется, что вы, любезный Аркадий Андреевич, сообщались бы со мной куда охотнее, если бы я была больна тифом или хотя бы холерой.

Обещали писать – так где же?

Пишу вам сама, не дожидаясь, мои милые итальянцы сказали бы, что это неприлично, а мне – вот забавно, правда? – и дела нет.

Приехали и попали в холод, дома седые от инея и весь Петербург проморожено звенит, как провод под электрическим напряжением. Этот звон почти не слышен ухом и давит где-то в носовых пазухах и за ушами.

Филипп, противу всех моих предположений, вел себя тихо всю дорогу, а я так боялась, что будет бушевать, что даже взяла с собой на этой случай в попутчики могучего торбеевского дьячка по имени Флегонт Клепиков. У него в Петербурге вроде имеются какие-то дела по церковной части, а у нас в деревне знаменит он своим басом, от которого звенят даже закрытые в буфете стаканы.

Филипп, как мне сказал Адам, получил слишком много новых впечатлений разом, и оттого его мозг чрезмерно затормозился. Будем надеяться, что не навсегда. Нынче он почти не говорит и не спит, смотрит круглыми испуганными глазами, беспрерывно жует изюм из фунтика да вертит в пальцах раскрашенную деревянную птичку-свистульку, которую я ему еще в дороге, на станции купила.

На вокзале нас встретил старший сын Льва Петровича Альберт Осоргин, который приходится мне каким-то страшно отдаленным не то кузеном, не то дядей, носит длинные волосы, повязанные темной бархатной тесьмой в тон бархатным же его глазам, чрезвычайно похожим на добрые глаза дядюшки Лео. Сейчас Альберт живет в Петербурге, служит архитектором и по его проектам здесь построили три дома – два доходных и один для пароходной компании.

После, когда с Филиппом уже все устроилось, Альберт возил меня по городу. Он сразу сказал, что классический Петербург мне показывать не будет, потому что он ясен и очевиден, как хорошая готовальня.

Я никакого Петербурга не видала и была бы не прочь и готовальню посмотреть, но хозяин, как известно, – барин.

Ездили мы преимущественно по Петровской стороне и по островам – Каменному, Васильевскому. То, что он мне показал, и вправду – как будто город внутри города, и уж точно – не готовальня. Дома, оплетенные движущимися в невидимой воде каменными водорослями, странные гранитные цветы, загадочные звери с большими умными глазами. Повсюду вьются орнаменты, похожие на грозные письмена какого-то ушедшего или еще не родившегося народа. Блещут красками витражи в сером камне, словно окна в другой мир. Войдешь в такое окно с какой-нибудь лестничной площадки и сразу попадешь – куда? В Италию? В тропики? В неведомую страну?

Альберт говорит, что это называется петербургский модерн, и все его детали что-то олицетворяют: подсолнух – сияние солнца, нарцисс – чистую красоту, лилия – трагедию и гибель, дерево означает рай, лебедь – обреченность…

Я бы назвала это окаменевшим лесом. Или скорее – приморским болотом. Среди каменных камышей в тени снуют птицы, ловят каменных рыб и перебирают клювами каменные водоросли. Раздвигая сухую каменную траву пробирается каменный медведь… Иногда все это весело, иногда – пахнет сухим морозным отчаянием. Но при том – как-то все очень с достоинством, молчаливо, плавной изогнутой линией, без истерики и надрыва. И вполне достаточное само по себе. Людей тут как будто и не надо. Статуй если только на перекрестках поставить…

Альберт сказал: вот Нева, простор, окаймленный гранитом, с Москвой-речкой и ее берегами, заваленными отбросами, дымящимися теплой вонью – не сравнить.

Я поглядела: Нева у Биржи страшная, похожая на белый высунутый язык. Чудовище сдохло, и по мертвому языку уже шустро бегают черные люди-муравьишки – справляют свои маленькие дела. А как оживет оно? Бр-р…

Филиппа Кауфман хорошо устроил в Клинику душевных и нервных болезней, что между Нижегородской и Нюстадской улицами. Филипп как-то сразу к медицинской сестре расположился и даже дал ей в свистульку посвистеть, а Адам провел меня по клинике и все показал. Мне клиника понравилось – отдельные спальни для больных, отдельно – комнаты дневного пребывания, комнаты для свидания с родственниками, читальня, бильярдная, гимнастический зал, зимний сад, процедурные и физиотерапевтический кабинет. Решеток на окнах нет даже в палатах для беспокойных больных – для безопасности окна застеклили особо прочным корабельным стеклом. Летом больные работают на ферме, расположенной тут же, через улицу, выращивают овощи и цветы, зимой ухаживают за деревьями и зимним садом. Начал-то Адам разумеется, с лаборатории, как с самого главного, но я почему-то полагаю, что никакого микроба в Филиппе даже ему найти не удастся. А забавно вышло бы, если Филипповы «они» в конце концов оказались какими-нибудь бациллами или спирохетами…

Приютивший меня Альберт Львович, как, впрочем, и все мужчины у Осоргиных-Гвиечелли, много работает и, кроме уже описанной экскурсии, почти не имел для меня свободного времени. Никаких других знакомств в Петербурге у меня на первый взгляд не сыскалось, потому Адаму досталось еще и развлекать меня. Догадываюсь, что в этом месте Вы вздохнули с облегчением – не Вам, не Вам…

Но Аркадий Андреевич, не безынтересно должно бы Вам узнать, что Адам петербургский существенно отличается от Адама московского. В своей семье он казался выпавшим из стены камнем, далеко откатившимся и поросшим горькой травой, здесь – куском мозаики, вставленным на отведенное ему в общем рисунке место.

Были мы в Императорском театре два раза, смотрели «Павильон Армиды» и слушали «Садко». Адам в театрах и литературе порядочно разбирается, когда говорит о них, черты его как будто овеваются строгим духом, глаза туманятся, и на языке появляется словосочетание «святое искусство», похожее на бутерброд с жирным куском масла.

Я же сама в театре теряюсь, не знаю куда смотреть. Люди, само зрелище с актерами, сюжет, декорации, оркестр, интерьеры, музыка. Да еще все вокруг похоже на разные торты. Тяжелый занавес из многих слоев – фруктовый бисквитный торт, роскошные люстры – торт безе со свечами, декорации на сцене – торт из разноцветных коржей с миндалем и шоколадом. Самый большой торт – публика, слоями разместившаяся в партере, ложах, на балконах и ярусах – чем выше, тем меньше украшений и блеску, но больше искренности и веселья… Слишком много сладкого. В результате от обилия впечатлений мои мозги отключаются, как у бедняги Филиппа, и я в конце даже не помню, о чем был спектакль и кто кого в нем играл. Шаляпин – помню! – пел Варяжского Гостя. Эх, вот бы их с нашим Флегонтом свести и стаканы в ряд выставить – кто кого перепоет? Сказала Адаму, думала, ему понравится – исследование, как в лаборатории, стаканы-то пересчитать просто и все объективно, как у Блеза Паскаля. Но он меня, противу моих ожиданий, укорил и «святое искусство» заклубилось в глазах. Вольному воля.

Мои детские театрики в башне Синей Птицы были вровень с моей тогдашней жизнью, надо признать, весьма убогой. Здесь же все наоборот – излишек искусственной плоти, превосходящей повседневную человеческую жизнь, как грохот пожарного оркестра превосходит напев пастушеской свирели. Кому-то это, должно быть, надо. Не мне.

В антракте – женщины в шумящих переливающихся платьях. Бриллианты. Шляпы с колышущимися перьями. Цветочные ароматы духов и пудры. Высокие птичьи голоса. Красиво и приятственно, особенно когда за окнами зима; представляется легко, будто солнечным днем стоишь под большим тополем и дует ветер с цветущего луга. Почему-то их жалко. Вспоминала своего павлина и думала – как бы не выпал снег. Обосрутся ведь все и замерзнут к чертовой бабушке…

После просила Адама – мне бы чего-нибудь поменьше и посмешнее.

Пошли в литературную студию. Сначала там была как бы теоретическая часть. Меня поразил накал страстей. Москва против Петербурга – символизм или мистический анархизм? – как будто это что-то решает. Им, кажется, важно, но я бы их ни за что друг от друга не отличила, хоть убей меня об стену, как у нас на Хитровке один марушник говорил.

Лектор был живописен – кипел и клубился, вращался, отпрядывал, на бледном лице метались глаза и взлетал на плечах усыпанный перхотью бархатный воротник.

– Довольно с нас левых устремлений! Лучше социализм, чем мистический анархизм! Лучше индивидуализм, чем соборный эротизм. Лучше эмпириокритицизм, чем оккультическое разведение нимф!

Я сначала ничего не поняла, но Адам мне объяснил, что в Петербурге нынче такая мода пошла: собраться на квартире, завернуться в тряпочки, надеть венки и хороводы с заклинаниями водить. И вот этот, оратор – против. Я сказала: что ж с того? Приезжал бы к нам в деревню, у нас на Купалу такое каждый год уж лет двести, а то и поболе. И никому вроде не мешает.

– Куда деваться от модернизма? Все стали декадентами! Сколько появилось бледных, измученных лиц. Бледные юноши, стилизованные головы, и все говорят о «духе музыки». Появился гений, исполняющий симфонии на гребенках, один лектор играл на рояли фалдами фрака, в каком-то театре поставили спектакль «с запахами»…

– Однако, у них тут забавно, – пробормотала я, а Адам подмигнул мне с таким лукавым видом, как будто он для этого спектакля «с запахами» самолично отбирал гнилую требуху…

Потом читали стихи. Вот, к примеру, такие (я для Вас слова списала, авторам вроде и лестно мое внимание было):

 
«Спрятал страус заката свою голову-солнце,
соловьи соловеют, на душе венценосно,
в пластилиновой лодке лепо следовать слепо
за ванильные травы под вишнёвое небо.
 
 
Между летом и Летой, где нага, как античность,
осень хлынет однажды за печалью привычной,
пишет вальс васильковый на лугу к оперетте
легкомысленный эльф в лепестковом берете.
 
 
Во хмелю ли, во сне ли, словно шмель над аллеей,
я лечу в облаках и ничуть не старею.
Ни нужды, ни надежды, ни людской круговерти.
Я не изгнан ещё. Мне ещё не до смерти».
 
 
«Следы Соломона
есть время разбрасывать волны стучась в барабанные перепонки
потом когда солоно и бессонно бурю накроет саваном штиля
есть время оплакать моллюсков что створки
о гальку времён разбили
ракушки на лысине чужестранной мели
раскрылись рассыпались онемели
лежат себе без жильцов и цели
все на одно лицо
ужели
не было в жизни иного смысла
хотя бы пасть за любовь в отчизне
или там же на глубине к примеру
за трансцендентный ветер –
за веру
ужели не было смысла
не верю»
 

Неплохо, правда?

Безумная Люша сразу начинает чувствовать себя вполне уравновешенной особой.

В какой-то момент мне сделалось почти весело.

Человек с подведенными глазами пел милые песенки, аккомпанируя себе на фортепиано.

У знаменитого писателя и поэта Троицкого мертвые пальцы как макароны, глаза в цвет папиросного дыма и очень симпатичная, живая черепаха, похожая на автономно бегающие писательские мозги. Набеленные девицы ходят за ним неотступно, как порывы метельного ветра за несущимися по полю санями. Писатель от них ежится и прячется в воротник.

Все вместе это литературное мельтешение и подрагивание живо напомнило мне весеннюю разбухшую икру лягушек в залитой водой колее на заброшенной дороге. Склизко склеено и в каждом уже чуть шевелится черненькая запятая головастика. Лежат вместе, возбухают под солнышком, но одному до другого дела нет… И опять: не случилось бы заморозка…

К Адаму – как Троицкий его отрекомендовал – приступили сразу с вопросами: «А вот если у меня это, то что? …то как?..а полезны ли воды?» И ладно бы девицы, это понятно, Адам ведь, кроме того, что врач, еще и красив, так и мужчины тоже…

Меня от Кауфмана оттеснили, осторожно загнали в уголок, и вокруг собрался такой мило и плотоядно облизывающийся мужской кружок, в котором стали привычно рассуждать о мистическом символизме иенских романтиков (не знаю, кто они такие) и его нынешнем переходе в какой-то уж совсем непонятный «магический вербализм». Все старались произвести на меня впечатление и принимали почему-то за богатую московскую купчиху. Я делала всем по очереди авансы, как меня когда-то Энни светскому обхождению учила, старалась никого не обидеть, завопить и пройтись колесом хотелось весьма умеренно, и в целом – время проходило очень приятно и оригинально.

В дальнем углу говорили о гражданственности. Толстенький коротышка с подведенными глазами, который прежде пел куплеты, высоким, почти женским голоском кричал, что сегодня творческий человек не имеет права стоять в стороне от общественных вопросов.

– А где он по-вашему должен стоять? – вполне здраво спросил Троицкий и почесал чешуйчатую шейку своей черепахи. Она – вот ей-же-ей! – приласкалась к его пальцу и прикрыла пленкой глаза от явного удовольствия.

 
– Писатель, если только он
Волна, а океан – Россия,
Не может быть не возмущен,
Когда возмущена стихия! –
 

с пафосом продекламировал толстенький.

По-моему, это ни в коем разе не было ответом на вопрос, где именно должен стоять (или уж плавать?) возмущенный вместе со стихией писатель, но Троицкий оппонировать не стал и только пожал плечами. А я легко представила себе, как коротышка катится по синю-морю крутой и кругленькой волной с задорным белым хохолком пены на макушке – как их обычно рисуют в иллюстрациях к сказкам Пушкина.

– Я предпочитаю возмущению печаль. Это благородней, – с достоинством сказал поэт, который читал стихи про бессмысленную гибель устриц.

– Возмущение проще и понятней, – опять вступил Троицкий. – Слишком многие не знают настоящей печали. Они принимают за нее отрыжку от выпитого накануне дурного вина. Им никогда не видятся зеленые звезды, серебряное море и влажные обвисшие паруса…

– А я вообще никогда не видела никакого моря! – не удержалась я.

– Это вполне можно исправить, милое дитя! – снисходительно усмехнулся поэт. – Петербург в сущности морской город, да и поезда на Петергоф, Ораниенбаум и Териоки ходят исправно… Единственная закавыка, что море-то сейчас подо льдом…

– Торосы в лунном свете весьма красивы, и напоминают чертоги ледяной царицы, – лирически вставил коротышка.

– А что такое «торосы»? – спросила я.

Мне никто не успел ответить, потому что в этом момент все обрушилось разом, как домик песочный размыло хлынувшим дождем или у театральных куколок-марионеток оборвались нитки.

Если бы Вы, Аркадий Андреевич, способны были вдруг ревновать, я бы Вам поподробнее и покрасивше все описала, а так чего же…

Он вошел как всегда – имея странный вид: как будто бы у всех над головой потолок, а у него – небо, солнце, птички летают. В руке старая книга, закапанная свечным воском. Арайя, Страж Порога, Максимилиан Лиховцев – золотое убранство головы, бледные бирюзовые глаза.

А-ах…

Троицкий что-то сказал ему, но он уже увидел – меня.

– Торосы – это застывшие волны, – сказал Арайя, глядя мне прямо в глаза. – Здесь так бывает. Что-то набирает силу и разбег, а потом вдруг схватывается морозом и застывает в глухом и темном безмолвии. Мне всегда было интересно: куда уходит при этом накопленная в движении воды или чувств сила? Не в разрушение ли?

– Обыкновенная вещь: преобразование кинетической энергии в потенциальную, – сказал вынырнувший откуда-то (явно не из океана общественного возмущения) Кауфман. – Проходят на уроках физики в четвертом гимназическом классе. Могу, если желаете, формулу начертить.

– Не надо формул, – сказал Арайя, даже не взглянув на Адама.

– Так это что получается, она и есть, что ли? – растерянно спросил Арсений Троицкий у Максимилиана, смешно указывая на меня макаронным пальцем. – Та самая девушка? Жена Алекса?!

Девицы вокруг Троицкого возбужденно зашуршали, зашикали и сгрудились потеснее. Детали их нарядов терлись один об другой с сухим электрическим треском, как крылья у больших насекомых. Головки поворачивались туда-сюда на тонких шейках и поблескивали большие слюдяные глаза. Все остальные тоже как-то оживились. Я их вполне понимала. Интересно же – запахло скандалом.

Разморозить остановившуюся волну?

– Пойдемте, Арайя, – сказала я и взяла его за руку. Рука была, как теплый мрамор – розовая, с зеленоватыми прожилками. – Про здешнее море я ничего не знаю, но в наших краях реки текут подо льдом – это мне известно доподлинно.

Все ждали. У Адама лицо стало как темная трагическая маска с фасада петербургского модерна. Троицкий нервически передернул гладко выбритой щекой, встал и слегка навис над нами, неожиданно оказавшись очень высоким – выше Максимилиана почти на полголовы. В дымных глазах поэта изумрудным просветом возникла осторожная, как будто не верящая даже сама себе надежда. Пространство сгустилось, его образовавшиеся складки можно было перебирать пальцами, как ткань на лотке ярмарочного коробейника.

– Нет, Любовь Николаевна, не нужно, – негромко, совсем без ажитации сказал Арайя. – Реки не только текут подо льдом, они еще и сами выбирают себе русло. Я видел Алекса, и думаю, что ваш муж скоро вернется из-за границы. Он скучает по дочери и Синим Ключам.

Я выдохнула и пальцами раскрыла опустившиеся веки. Глаза не хотели смотреть.

«Интересно, что Александр ему наплел? – подумала я. – Хорошо хоть не сказал, что скучает – по мне…»

Горячая волна из моего почти позабытого детства накатывала изнутри. Я огляделась, думая о бегстве, но затуманенный жаром взор не видел прохода. Везде толпились люди. Их одинаковые любопытные лица были похожи на фарфоровый сервиз. Хотелось разбить их как тарелки. В глазах поэта снова клубился папиросный дым. Надежда погасла.

«Только бы кого-нибудь не убить!» – отчетливо, словами подумала я. Может быть, даже сказала это вслух, потому что ближайшая ко мне девица вдруг резко отпрянула, взметнув облачко золотистой пудры.

– Едем! – крикнул Адам и почти волоком потащил меня за собой. – Михаил, Арсений, Жаннет, едем все на море! Смотреть торосы в лунном свете! Быстрее!

– В Сергиевке на Ораниенбаумском направлении я недавно был… Может, для разнообразия, к чухне? – разминая пальцы, предложил Троицкий. – Поедем сейчас на вокзал, там ресторан…

– Куда угодно, Арсений! Только скорее!

Дальше я плохо помню. Да это и не важно.

Как ваши успехи в лечебном деле? Дописали ли наконец статью о ранней диагностике некроза в восходящей петле толстой кишки? Не тяните, общественность ждет, ранняя диагностика – я помню, как Вы объясняли – это жизни спасенные. И – волнуюсь весьма! – удалось ли остановить оспу в селе Разметелево? Пишите.

Остаюсь искренне Ваша Любовь Николаевна Кантакузина
* * *

– Дорогой Аркаша!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю