Текст книги "Далекие бедствия"
Автор книги: Эдвард Дансени
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Бермондси _versus_ Вюртембург
Деревья у дороги становились все тоньше и тоньше, а потом исчезли вовсе, и внезапно мы увидели посреди леса призраков убитых деревьев Альбер, весь серый и пустынный.
Спустившись в Альбер мимо агонизирующих деревьев, мы внезапно оказались среди зданий. Их нельзя было увидеть издали, как в других городах; мы наткнулись на них внезапно, как можно наткнуться на труп в траве.
Мы остановились и постояли рядом с домом, который был покрыт гипсом, чтобы он больше походил на огромный камень, но жалкие попытки не увенчались успехом: исчезли перекрытия и исчезли комнаты, покрытие было изрезано шрапнелью.
Неподалеку лежал кусок железа, перила, сорванные с железнодорожного моста; шрапнель прошла через искривленный металл, как нож сквозь масло. И около перил лежала одна из больших стальных опор моста, принесенная туда каким-то огненным сквозняком; конец ее был согнут и вывернут, как будто это прямой тростниковый стебель, который кто-то слишком сильно прижал к земле.
Была за границами Альбера сила, которая могла сотворить такое, железная сила, у которой не осталось никакой жалости к железу, могущественное механическое приспособление, которое могло брать машины и разрывать их на части в одно мгновение, как ребенок раздирает цветок на части лепесток за лепестком.
Когда такая сила пришла извне, остались ли шансы у человека? Она явилась в Альбер внезапно, и железнодорожные линии и мосты пали и разрушились, и здания склонились вниз в безжалостном пламени; в том же состоянии я обнаружил их – истерзанные печальные завалы, оставшиеся после катастрофы.
Куски бумаги шелестели вокруг, как будто раздавались чьи-то шаги, грязь скрывала руины, куски ржавых снарядов были столь же неприглядны и грязны, как все то, что они разрушили. Очищенные, отполированные и оцененные по полкроны за штуку, эти куски будут когда-нибудь выглядеть очень романтично в лондонском магазине, но сегодня в Альбере они выглядят грязными и неопрятными, подобно дешевому ножу, еще грязному и липкому от крови убитой женщины, платье которой не по моде длинно.
Несвежий запах войны стал результатом опустошения.
Британский шлем, пробитый как старый шар для боулинга, но трагичный, а не абсурдный, лежал около бочонка и заварочного чайника.
На стене, которая возвышалась над кучей грязных и разбитых стропил, было написано красной краской: «KOMPe I. M. B. K. 184». Красная краска стекала по стене с каждой буквы. Поистине мы стояли на сцене убийства.
Напротив тех красных букв, на другой стороне дороги был дом со следами приятных украшений под окнами, с изображениями виноградных гроздьев и лоз. Кто-то оставил деревянный ботинок на крючке у двери.
Возможно, радостный орнамент на стене привлек меня. Я вошел в дом и огляделся.
На полу лежал кусок снаряда, и маленький графин с отбитым горлышком, и куски рюкзака из лошадиной кожи. Пол когда-то устилала симпатичная плитка, но сухая грязь глубоко ее похоронила: именно такая вековая грязь собирается в африканских храмах. Мужской жилет лежал в грязи среди остатков женского платья; жилет был черным: вероятно, его берегли для воскресных дней. Вот и все, что я смог увидеть на первом этаже, больше никаких обломков кораблекрушения не сохранилось до наших дней от эпохи мира.
Несчастная лестница все еще пыталась удержаться наверху. Она начиналась в углу комнаты. Она, казалось, все еще полагала, что существует верхний этаж, все еще чувствовала, что существует дом; и хранилась надежда в поворотах той разбитой лестницы, что люди все же вернутся и будут вечерами отправляться в спальни по этим разрушенным ступеням; перила и ступени струились вниз с вершины, женское платье развевалось из верхней комнаты над теми бесполезными ступенями, планки потолка раздвинулись, штукатурка исчезла. Из всех человеческих надежд, которые никогда не исполнятся, из всех желаний, которые всегда приходят слишком поздно, самой бесполезной была надежда, выраженная той лестницей – надежда, что семейство когда-нибудь вернется домой и снова пройдет по этим ступеням. И если в какой-нибудь далекой стране кто-нибудь, не видевший Альбера, еще питает надежду из сострадания к этим бедным людям во Франции, что в том месте, где остается лестница, существует и здание, способное укрыть людей, которые снова назовут это здание домом… Я скажу вам еще одно: носился внутри дома тот же самый ветер, который дул снаружи; ветер, который блуждал свободно по многомильным равнинам, столь же беспрепятственно бродил и в этом доме; больше не было различия между внутри и снаружи, между домом и внешним миром.
И на стене комнаты, в которой я стоял, кто-то гордо написал название своего полка, «156-ой Вюртембургский». Это было написано мелом; и другой человек пришел и написал два слова, он тоже оставил название своего полка. И надписи сохранились, когда те два человека ушли, и одинокий дом затих, за исключением воя ветра и скрипа вещей, который раздается под действием ветра. Единственное сообщение этого пустынного дома, – этот потрясающий отчет, эта редкая строка истории, записанной мелом: «Потерян 156-ым Вюртембургским, взят обратно Бермондсийскими Бабочками».
Два человека создали этот текст. И, как в случае с Гомером, никто не знает, кем они были. И, подобно словам Гомера, их слова были эпосом.
На старом поле битвы
Я прошел на старое поле битвы через садовые ворота, бледно-зеленые ворота у дороги Бапом – Аррас. Веселая зелень привлекла меня в глубины запустения, как мог бы изумруд привлечь к мусорному ящику. Я вошел через эти домашние садовые ворота, у которых не было ни петель, ни столбов, они опирались на кучу камней: я прошел туда, сойдя с дороги; она одна не была частью поля боя; дорога одна была ухожена и сохранена в целости; все остальное было полем боя, насколько хватало глаз.
На большой беловатой куче вился стебель унылого темно-красного оттенка. И присутствие этого побега, носящего траур среди пустоши, явно указывало, что куча некогда была домом. Исчезли все живые существа, которые именовали эту белую насыпь домом: отец сражался где-нибудь; дети сбежали, если осталось время; собака ушла с ними, или, возможно, если не осталось времени, служила теперь другим хозяевам; кот сделал себе логовище и по ночам преследовал мышей в траншеях.
Все живое, что мы могли бы заметить, исчезло; остался один побег, единственный плакальщик, цепляющийся за упавшие камни, которые некогда поддерживали его.
И по его присутствию я угадал, что здесь когда-то был дом. И по расположению и составу руин вокруг я увидел, что там стояла деревня. Есть бедствия, которых человек не принимает в расчет, когда думает о времени и переменах. Смерть, исчезновение, даже разрушение – все это человеческий удел; но человек представляет себе разрушение, принесенное милосердными веками, прибывающее медленно, с лишайником, плющом и мхом, маскирующее свои самые резкие стороны зеленью, шествующее с достоинством и в должный срок.
Таким образом должны окончиться наши труды и дни; наши самые худшие опасения не простираются дальше этого.
Но здесь в один-единственный день, возможно, в одно мгновение залпом с батареи все мелочи, о которых заботилось одно семейство, их дом, их сад, и садовые дорожки, и деревня, и дорога через деревню, и старые вехи, которые помнили старики, и бесчисленные драгоценные вещи – все обратилось в мусор.
И эти вещи, которых никто себе не представлял, случились на пространстве во много сотен миль, такое бедствие постигло обширные равнины и холмы из-за немецкой войны.
Глубокие колодцы, старые подвалы, разбитые траншеи и блиндажи лежат в мусоре и сорняках под спутанными обломками мира и войны. На многие годы это будет плохое место для странников, заплутавших в ночи.
Когда деревня исчезла, появились траншеи; и в том же самом шторме, который разрушил деревню, сгинули и траншеи; снаряды все еще разрываются на севере, но мир и война в равной степени опустошили деревню.
Трава начала возвращаться по изломанной земле по границам траншей.
Лишний моток проволоки ржавеет поодаль искривленным куском стали. Здесь нет ни старых тропинок, не переулков, ни дверей, только заграждения и проволочные преграды; провод в свой черед был уничтожен снарядами; он свален теперь беспорядочными мотками. Пара колес разлагается среди сорняков, и они могут принадлежать миру или войне, они слишком пострадали, чтобы сказать точно. Большой кусок железа лежит, разбитый посередине, как будто один из древних гигантов небрежно обрабатывал его. Другая насыпь поблизости, со старым зеленым бобом, прилипшим к ней, также была некогда домом. Траншея пересекает ее. Немецкая бомба с деревянной ручкой, несколько бутылок, ковш, оловянная канистра и несколько кирпичей и камней валяются в траншее. Молодое дерево растет среди них. И среди разрушения и мусора Природа, со всем ее богатством и роскошью, возвращается в старые наследные владения, снова обретая землю, которой она владела так долго, задолго до появления зданий.
Садовые железные ворота брошены у стены. Там глубокий подвал, в который кажется, склонился весь дом. Посреди всего этого – сад. Огромный снаряд искорежил, но не свалил яблоню; другая яблоня стоит сухой на краю кратера: большинство деревьев мертво. Британские самолеты непрерывно гудят. Большие орудия движутся к Бапому, их тянут медлительные тягачи с гусеничными колесами. Все орудия покрыты пятнами зеленой и желтой краски. Четыре или пять человек сидят на одном огромном стволе.
Темные старые ступени возле сада ведут в блиндаж; гильза привязана к куску дерева у блиндажа, чтобы в нее можно было ударить, когда пойдет газ. Телефонный провод брошен у входа. Куст астр, ярко-сиреневых и бледно-сиреневых, и ярко-желтый цветок возле них указывают, что когда-то поблизости находился палисадник. Над блиндажом участок иссеченной земли показывает три ясно различимых под сорняками слоя: четыре дюйма серого дорожного металла, привезенного откуда-то, ибо вся эта страна – из мела и глины; два дюйма кремня под ним, а еще ниже дюйм яркого красного камня. Мы смотрим на дорогу – деревенскую дорогу, которой касались мужчины и женщины, и лошадиные копыта и другие знакомые современные вещи, дорогу, столь глубоко погребенную, настолько разрушенную, до того заросшую, случайно приоткрывающую свой краешек среди дикой местности; я мог, казалось, скорее обнаружить след динозавра в доисторической глине, чем шоссе близ небольшой деревни, которая только пять лет назад была полна человеческими ошибками, и радостями, и песнями, и ничтожными слезами. Позади на той дороге, прежде чем планы кайзера начали сотрясать землю, позади на той дороге… Но бесполезно оглядываться назад, мы слишком далеко ушли за пять лет, слишком далеко от тысяч обычных вещей, которые никогда, кажется, не будут глядеть на нас из пропастей времени, из другого века, очень далекого, безвозвратно отрезанного от наших путей и дней. Они ушли, эти времена, ушли подобно динозаврам; ушли с луками и стрелами и старыми, более рыцарственными днями. Ни единый луч не отмечает их заката там, где я сижу, не видны достоинства зданий или брошенных военных машин, все одинаково рассеяно в грязи, и обычные сорняки одерживают верх; это не руины, а мусор, который покрывает здесь всю землю и распространяет свое неопрятное наводнение на сотни и сотни миль.
Оркестр играет в Аррасе, на север и восток отправляются снаряды.
Самое происхождение вещей делается сомнительным, так много всего перемешано.
Теперь так же трудно выяснить, где проходили траншеи и где была нейтральная полоса, как и отличить здания от сада и цветника и дороги: мусор скрывает все. Как будто бы древние силы Хаоса возвратились из пропасти, чтобы бороться против Порядка и Человека, и Хаос победил. Такой стала эта французская деревня.
Когда я покидал ее, крыса, держа что-то в зубах и высоко подняв голову, бежала прямо по улице.
По-настоящему
Однажды на маневрах, когда прусский наследный принц мчался во главе своего полка, когда сабли мерцали, перья раскачивались и копыта гремели у него за спиной, он, как сообщают, сказал тому, кто скакал рядом: «Ах, если бы только это было по-настоящему!»
Не следует подвергать сомнению данное сообщение. Такое мог почувствовать молодой человек, когда вел свой кавалерийский полк, поскольку сцена горячит кровь: все эти молодые люди и прекрасные униформы и хорошие лошади, скачущие позади; все течение, которое может ощущаться в воздухе; весь звон, который может звучать в один момент; без сомнения, чистое небо над мундирами; чудесный свежий ветер для дыхания людей и лошадей; позади – звякание и звон, длинный поток гремящих копыт. Такая сцена могла бы хорошенько взбодрить эмоции, пробудить тоску по блеску битвы.
Это – одна сторона войны. Уродство и смерть – другая; нищета, холод и грязь; боль и усиливающееся одиночество людей, оставленных отступающими армиями, с множеством предметов для размышлений; никакой надежды, и день или два, оставшихся от жизни. Но мы понимаем, что слава скрывает все это.
Но есть и третья сторона.
Я прибыл в Альбер, когда сражения шли далеко от него: только ночью проявлялись признаки войны, когда облака вспыхивали время от времени и любопытные ракеты глядели оттуда вниз. Альбер, лишенный мира, был теперь покинут даже войной.
Я не стану говорить, что Альбер был опустошен или пустынен, поскольку эти длинные слова могут быть по-разному интерпретированы и легко могут дать повод к преувеличению. Немецкий агент мог бы ответить вам: «Опустошенный – слишком сильное слово, а пустынный – дело вкуса». И так вы могли бы никогда не узнать, на что Альбер похож.
Я расскажу вам, что я видел.
Альбер был большим городом. И я не смогу написать обо всем.
Я сидел у железнодорожного моста на краю города; думаю, что был около станции; там стояли маленькие здания, окруженные небольшими садами; проводники и другие железнодорожные служащие могли обитать в таких домах.
Я присел на рельсы и посмотрел на одно из этих зданий, поскольку это, очевидно, был жилой дом. Задняя часть дома сохранилась лучше всего; там, должно быть, когда-то находился сад. Брус, разорванный подобно колоде карт, лежал на ножке стола у кирпичной стены под яблоней.
Внизу в той же куче валялась рама от большой кровати с четырьмя стояками; ее обвивала зеленая виноградная лоза, все еще живая; и на краю кучи лежала зеленая детская кукольная коляска. Хотя дом был невелик, в той куче хранились свидетельства некоторого процветания более чем одного поколения. Ведь кровать была прекрасной, добротно сделанной из звучной старой древесины, прежде чем брус прижал ее к стене; зеленая детская коляска, должно быть, принадлежала не обычной кукле, а одной из лучших, с желтыми кудряшками, синие глаза которой могли двигаться. Один синий водосбор в одиночестве оплакивал сад.
Стена, и виноградная лоза, и кровать, и брус находились в саду, и некоторые из яблонь все еще стояли, хотя сад был ужасно разрушен артиллерийским огнем. Все, что еще стояло, было мертво.
Некоторые деревья возвышались на самом краю воронки; их листья, побеги и кора в одно мгновение были снесены взрывом; и они шатались, с чахлыми, черными, жестикулирующими ветками; так они стояли и сегодня.
Завитки матраца, который валялся на земле, были срезаны когда-то с гривы лошади.
Через некоторое время, осмотревшись в саду, кто-то случайно заметил, что с другой стороны стоял собор. Когда мы разглядели его пристальнее, то увидели, что он накрыт, как огромным серым плащом, крышей, упавшей и поглотившей храм.
Около дома той избалованной куклы (пришло мне на ум) дорога шла с другой стороны рельсового пути. Большие снаряды падали туда с ужасной регулярностью. Вы могли представить себе Смерть, шагающую вниз ровными пятиярдовыми шагами, требующую своей собственности в свой день.
Пока я стоял на дороге, что-то зашелестело у меня за спиной; и я увидел кружащуюся на ветру, в одном из тех шагов Смерти, страницу из книги, открытой на Главе второй: и Глава вторая начиналась пословицей: «Un Malheur Ne Vient Jamais Seul» – «Беда не приходит одна!» И на той ужасной дороге с воронками от снарядов через каждые пять ярдов, насколько хватало глаз, и за ее пределами лежал в руинах целый город. Какая беспечная девушка или какой старик читали это ужасное пророчество, когда немцы напали на Альбер и вовлекли читателя, и самих себя, и всю эту книгу, кроме уцелевших страниц, в такое бесконечное разрушение?
Конечно, и впрямь у войны есть третья сторона: ибо что сделала кукла, которая лежала в зеленой детской колясочке, чтобы заслужить такую участь – разделить падение и кару Императора?
Сад в Аррасе
Когда я вошел в Аррас через Испанские ворота, сады сверкали на моем пути один за другим, просвечивая сквозь здания.
Я шагнул в оконный проем одного из домов, привлеченный смутно различимым сиянием сада; и прошел через пустой дом, свободный от людей, свободный от мебели, свободный от маскировки, и вошел в сад через пустой дверной проем.
Когда я подошел поближе, это оказалось гораздо меньше похожим на сад. Сначала он, казалось, почти призывал прохожих с улицы; столь редки сады теперь в этой части Франции, что это место, казалось, окутано большей тайной, чем обычный сад, оно укрыто тишиной на заднем дворе тихого дома. Но когда человек входил туда, часть тайны исчезала, и казалось, скрывалась в удаленной части сада среди диких кустов и неисчислимых сорняков.
Британские самолеты часто ревели, тревожа в нескольких сотнях ярдов отсюда конгрегацию Собора Арраса, взлетавшую с карканием и носившуюся над садом; ибо только галки появлялись теперь в соборе, да еще несколько голубей.
Около меня дико цвел неухоженный бамбук, нисколько не нуждаясь в людях.
С другой стороны маленькой дикой тропы, которая была садовой дорожкой, высились скелеты оранжерей, окруженные крапивой; их трубы валялись повсюду, разломанные на куски.
Побеги роз пробились сквозь бесчисленную крапиву, но только для того, чтобы их окружил и задушил водосбор. Поздний мотылек искал цветы не совсем напрасно. Он порхнул, с невообразимой скоростью размахивая крылышками, над одиноким осенним цветком, а затем помчался по руинам, которые не являются руинами для мотыльков. Человек уничтожил человека; природа возвращается; это хорошо – такова должна быть краткая философия несметного числа крошечных созданий, жизненный путь которых редко замечали прежде; теперь, когда города людей исчезли, теперь, когда разрушение и нищета противостоят нам, какой бы путь мы ни избрали, следует уделять больше внимания мелочам, которые уцелели.
Одна из оранжерей почти полностью исчезла, эта беспорядочная масса могла бы показаться частью Вавилона, если б археологи прибыли ее изучать. Но это слишком грустно, чтобы изучать, слишком неопрятно, чтобы вызывать интерес, и, увы, слишком обычно: такие развалины простираются на сотни миль.
Другую оранжерею, грустный, неловкий скелет, захватили сорные травы. По центру, на возвышении, некогда аккуратно выстраивалось множество цветочных горшков: они и теперь стоят ровными рядами, но все горшки разбиты; ни в одном не осталось цветов, только трава. И стекла оранжереи валяются там, все серые. Никто здесь ничего не чистил в течение долгих лет.
Таволга вошла в оранжерею и поселилась в этом обиталище прекрасных тропических цветов, и однажды ночью явилась бузина и теперь она достигла такой же высоты, как дом, и в конце оранжереи травы накатились подобно волне; ибо перемены и бедствия зашли далеко и только отразились здесь. Этот пустынный сад и взорванный дом рядом с ним – один из сотен тысяч или миллионов таких же.
Математика не даст вам представления, как страдала Франция. Если я расскажу вам, во что превратились один сад, одна деревня, один дом, один собор после того, как пронеслась немецкая война, и если вы прочитаете мои слова, – я помогу вам, возможно, с большей легкостью вообразить страдания Франции, чем в том случае, если б я говорил о миллионах. Я говорю об одном саде в Аррасе; вы могли бы идти оттуда на юго-восток многие недели и не найти ни единого сада, который пострадал меньше.
Здесь только сорняки и бузина. Яблоня возвышается над кустами крапивы, но она давно засохла. Дикая поросль розовых кустов виднеется здесь и там; или это розы, которые стали дикими, подобно котам нейтральной полосы. Однажды я увидел розовый куст, который был посажен в горшок и до сих пор рос, как если бы он все еще помнил человека; но цветочный горшок был разрушен, подобно всем горшкам в том саду, и роза стал дикой, как любой кустарник.
Плющ один растет на могучей стене, и кажется, ни о чем не заботится. Плющ один, кажется, не носит траура, но добавляет последние четыре года к своему росту, как будто это были самые обычные годы. Тот угол стены один не шепчет о катастрофах, он только, кажется, сообщает о прошествии лет, которые сделали плющ сильным, и от которых у мира, как и у войны, нет никакого лекарства. Все остальное говорит о войне, о войне, которая приходит в сады без знамен, труб и блеска, и переворачивает все, и разворачивается, и разбивает дом, и уходит, она все опустошает, а потом забывает и исчезает. И когда будут написаны истории войны, нападений и контрнаступлений и гибели императоров, кто вспомнит тот сад?
Самым печальным из всего, что я наблюдал на дорожках сада, были паучьи сети, сплетенные поперек тропинок, такие серые, и крепкие, и толстые, протянутые от сорняка к сорняку, с пауками в середине, сидящими в положении собственников. Глядя на эти сети поперек садовых дорожек, вы понимали: все, кого вы представляете блуждающими по этим маленьким тропам, – только серые призраки, давно ушедшие отсюда, только мечты, надежды и фантазии, нечто еще более слабое, чем сети пауков.
Но старая стена сада, отделяющая его от соседа, стена из твердого камня и кирпича, высотой более пятнадцати футов, именно эта могучая старая стена сберегала романтику сада. Я не рассказываю историю этого сада в Аррасе, поскольку это всего лишь догадки, а я ограничиваюсь только тем, что видел своими глазами, чтобы кто-то, возможно, в далекой стране мог узнать, что случилось в тысячах и тысячах садов, когда Император задумался и сильно возжелал блеска войны. Рассказ – всего лишь догадка, и все же истинная романтика – именно в нем; представьте стену высотой более пятнадцати футов, построенную, как строили в давние времена, стену, разделяющую в течение всех этих веков два сада. Разве не было бы искушением взобраться наверх, чтобы заглянуть через стену, если молодой человек услышал, возможно, однажды вечером песню с той стороны? И сначала у него был бы какой-то предлог, а впоследствии вообще никакого, и предлог этот на диво мало менялся за много поколений, в то время как плющ становился все толще и толще. Могла бы зародиться и мысль о восхождении на стену и спуске вниз на другую сторону, эта мысль могла оказаться чересчур смелой и быть резко запрещена. И затем однажды, в какой-то замечательный летний вечер, когда запад весь залился красным светом, а новая луна явилась в небе, когда были ясно слышны далекие голоса, когда поднимался белый туман, в этот замечательный летний день, снова возвратилась мысль подняться на большую старую стену и спуститься по другой стороне. Почему бы не войти к соседям с улицы, можете сказать вы. Это было бы совсем другое дело, это означает визит; были бы церемонии, черные шляпы, неуклюжие новые перчатки, принужденный разговор и незначительные возможности для романтических отношений. Причиной всему была стена.
С какой застенчивостью, когда миновали многие поколения, был брошен первый взгляд через стену. Через несколько лет это повторилось с одной стороны, через несколько веков с другой. Каким барьером казалась эта старая красная стена! Каким новым казалось приключение каждый раз, в любую эпоху, тем, которые отважились на восхождение, и каким древним оно казалось стене! И во все эти годы старшие никогда не проделывали дверей, но сохраняли огромную и надменную преграду. И плющ спокойно становился все зеленее. А затем однажды с востока примчался снаряд, и через мгновение, без плана, или застенчивости, или предлога, снес несколько ярдов гордой старой стены, и два сада не были разделены больше: но не осталось никого, кто мог бы прогуляться по ним.
Через край огромной бреши в стене астра задумчиво заглядывала в сад, на тропинке которого стоял я.